30 ноябрь 2010 г. Утро понедельника
30 ноябрь 2010 г. Утро понедельника
Я люблю работать во вторую смену.
Утром можно лежать под одеялом и мучиться совестью, думая о том, что вот – вместо того, чтобы пожертвовать лишним часом сна и посвятить это время прогулке с Собакой…
— Я тебе пожертвую! – пугается Собака, зарываясь поглубже в постель и плотно прижимаясь к моим ногам. – Я тебе посвятю! Ты на градусник, вообще-то, смотрела?
Но я не хочу смотреть на градусник. Тем боле, что ещё вчера он упал с подоконника и теперь висит, зацепившись за ветку дерева, которое соседка Нина Егоровна называет «платон». Хотя, на мой взгляд, это обычный клён. Но, впрочем, очень может быть, что Платон – это не «платан», а имя собственное.
Я поворачиваюсь на бок, Собака поворачивается на другой, и ещё целые восхитительные полчаса мы проводим под одеялом.
А потом всё-таки встаём и идём гулять.
Небо прозрачно-синее, безоблачное и почти тёплое, а воздух ледяной и хрустящий. Соприкасаясь, они образуют пар, который виснет над крышами, вспыхивая острыми радужными искрами.
Во дворе перед домом сосед Давид Арутюнович возит в коляске правнучку Аурелию. Аурелия лежит, вся закутанная в белоснежные меха, и выглядывает из них громадными тюленьими глазами с аршинными ресницами.
— Здравствуйте, дядя Давид.
Он любит, когда его так называют.
Мимо пробегает соседка Нина Егоровна, тормозит на бегу, заглядывает в коляску, что-то прогугукивает Аурелии, причмокивая губами. Та понимающе опускает ресницы.
— Ой, до чего хороша девка! – радостно констатирует соседка. – Ну, всё. Ладно. Побегла. Тороплюсь. Талончик на половину деcятого.
— Что за талончик? – интересуется Давид Арутюнович.
— Гастроскопию головы буду делать.
— А! Ну, иди. Молодец. Иди, моя хорошая.
К молодым девушкам он обращается исключительно по имени-отчеству, с подчёркнутым уважением, а к своим сверстницам, наоборот, с небрежно-задушевной фамильярностью. За это его любят и те, и другие.
— Дядя Давид! А что это вы один гуляете, без приятеля?
— А! Надоел уже… Одно и то же. Только и знает, что внучкой хвастаться. Вот кому надо гастроскопию головы делать, так это ему. Послушаешь его, так у них не ребёнок, а профессор! Академик! «Посмотри, какие глаза! Всё понимает – всё, до единого слова!» А что она может понимать? Полгода ещё нет – что такое она может понимать?
— Но ведь и вашей нет, а вы про неё тоже самое говорите.
Он в изумлении возносит брови:
— Но наша-то – действительно!
Я смутно припоминаю, что когда сама лежала в коляске, мой собственный дедушка говорил про меня абсолютно то же самое. Мне прямо даже неудобно было это слушать…
Тем временем моя Собака хнычет, стонет и делает вид, что покрывается инеем. Разумеется, нарочно, - чтобы мы побыстрее шли домой. И вдруг напрягается и начинает светиться злобным торжеством. Из подъезда выходит ещё одна соседка со своим французским бульдогом.
— Чери, Чери, пойдём скорее! Ну, что ты встал? Пойдём, у меня времени мало!
У Чери скорбное, полное негодования лицо с горестно опущенными вниз уголками губ, что делает его похожим на одного из ведущих программы «Суд истории». Скорбь его понятна и обоснована – его, чистокровного француза, кто-то взял и назвал Черчиллем. Это его полное имя по паспорту. Моя Собака пытается подбодрить его, укусив за загривок, он деловито взвизгивает, разворачивается и трусит, потряхивая ушами, к Платону. Мёрзлые голуби, усеивающие Платоновы ветки, вздыхают, топчутся, ища позу поудобнее, и щурятся на яркую, налитую морозным солнцем синеву.