3 декабрь 2010 г.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3 декабрь 2010 г.

В вагоне тесно, полутемно и муторно-спокойно, как в царстве Аида. Пахнет чуть-чуть бомжом, чуть-чуть копчёной рыбой и почему-то талым снегом, хотя на поверхности снега почти ещё нет. Сзади кто-то невидимый вполголоса, с придыханием, рассказывает кому-то, такому же невидимому – а может, просто самому себе:

— Час и сорок минут сегодня ждали электричку, представляешь? На таком морозе… И ни двинуться, ни притопнуть – такая кругом толпа. Все стоят впритык – вот так вот, голова к голове, и ни туда, ни сюда…. А в тамбуре ещё и свет отключили… Мало того, что перед этим вся эта толпа через один турникет пёрлась, потому что все остальные на ремонте, а ещё и свет отключили. И электричек нет. Объявляют только, что задерживаются, а на сколько – не говорят… Вот так и стояли столбом на морозе…и ни туда, ни сюда… Я думала – помру, не дождусь… А уйти в зал ожиданий – смысле нет, там не отапливается… И к тому же – вдруг, ты уйдёшь, а электричка придёт…

Двери открываются, в вагон, пошатываясь, входит парень с красным лицом и неподвижными красноватыми глазами. Тут же пошатывается и хватается за рукав какой-то тётки в высокой, как кичка, шапке.

Тётка остервенело, с завидной быстротой реакции толкает его в грудь обеими руками.

— Пьянь чёртова! Кто вас только сюда пускает?!

Парень летит навзничь, откинув голову назад. От падения на пол вагона его спасает только плотная, как стена, толпа, в которую от врезается спиной, как в батут.

И тут только я вижу, что в руке у парня – белая тросточка. И все это видят.

Парень – не пьяный. Он просто слепой. Слабовидящий, как теперь говорят.

Тётка тоже это видит и слега пугается. Но только слегка.

— А чего,- говорит она растерянно, но с неостывшей ещё злобой. – Ездиют тут… Чего ездиют-то? Сидели бы дома…

Толпа молчит. Кто-то уже взял парня под руку и подвёл к ближайшему сиденью, кто-то пытается уступить ему место. Парень неловко улыбается и отнекивается. На тётку никто, в общем-то, не смотрит. Но на ближайшей станции она торопится выскочить.

Я тоже выхожу на этой станции, потому что она – моя. Иду по платформе к эскалатору и вижу по пути ту самую тётку, привалившуюся к колонне тяжёлой засаленной дублёнкой. Она стоит и сердито сморкается. Глаза у неё красные и неподвижные, - совсем как у того парня.

Я не знаю, о чём она плачет. Может, вспоминает, как стояла час и сорок минут на лютом морозе посреди измученной, глухо ропщущей толпы, вслушиваясь в дальние хриплые гудки и потустороннее бормотание динамика? Или о том, как потом в такой же толпе ещё сорок минут ехала в какую-то душную, безнадёжную неизвестность? Или о том, как потом, не разобравшись и не зная, куда всё ЭТО девать, ударила инвалида? Или вообще о чём-то своём….

Она всхлипывает, трёт веки, размазывает по платку помаду, и я вижу, как сквозь эти непонятные, чужие, не касающиеся никого вокруг слёзы неуверенно и щемяще-красиво проступает лицо.