2008/07/09 дети

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2008/07/09 дети

Про двоюродных братьев и сестёр

Двоюродная сестра – это иногда даже лучше, чем родная. С ней, с двоюродной, не надо делить родителей, не надо бороться за первенство, и нет смысла скандалить, когда ей купили новую игрушку, а тебе нет. Она не даёт тебе повода ни для ревности, ни для горестных воспоминаний о том, как было хорошо, когда её ещё не было. То есть, фактически её не за что ненавидеть, хотя при этом она тебе всё равно родная! Всё равно родная и всё равно – сестра, которая, безусловно, в сто раз ближе, чем любая подруга. Подруга – это же такое существо, которое сегодня не шутя готово пожертвовать ради тебя жизнью, а завтра, глядя в зеркало на свои тощие, торчащие в разные стороны мышиные косички, скажет тебе, скривив губу:

— Нет, ну надо же, какая у меня сегодня причёска дурацкая! Прямо совсем, как у тебя!

И ты не сможешь оттаскать её за эту самую её причёску, потому что если ты это сделаешь, то всем покажешь, как тебя задело её ехидство, и дашь ей повод и дальше действовать в том же направлении. С подругой такой номер не пройдёт. А с сестрой, хоть бы и с двоюродной, – пожалуйста, сколько угодно! Потому что с сёстрами можно драться, это всем известно. Они надолго не обижаются. Они же сёстры.

Двоюродные братья – это тоже неплохо. Мой собственный двоюродный брат оказался, как я узнала впоследствии, вообще троюродным, но это меня ничуть не огорчило. Я всё равно его любила – он был яркой личностью. Смолоду он был толстым, нежным, интеллигентным ребёнком, и потому его бабушка никогда не выводила его на прогулку, не имея в свободной руке длинного увесистого прута. Впрочем, с некоторых пор она остерегалась применять это орудие устрашения по прямому назначению, поскольку убедилась, что месть не заставит себя долго ждать, и она будет ужасной. Хомяк, которого в недобрый час подарили моему братцу, тоже об этом знал. Он уже бывал у бабушки за шиворотом, и не один раз. Когда мне рассказали про это дело, восхищение моё было безграничным, хотя хомяка, безусловно, было жаль.

Брат артистически скрывал свою негодяйскую сущность за благолепной внешностью и показным смирением. Он всем улыбался, был рассудителен и вежлив и охотно помогал нам с сестрой нянчить кукол на заднем дворе. Когда взрослые почему-то – до сих пор не пойму, почему, - стыдили его и говорили, что это женское дело, он бил себя в грудь пухлым кулаком и говорил с убедительной слезой на длиннющих ресницах:

— Ну, сто вы! Мне мозно! Я зе тозе зенсина!

Взрослые хмурились и тревожно переглядывались. Они не знали, что это всего лишь подлая маскировка. Ради достижения своих целей этот тип, подобно шевалье д’Эону (не тому ублюдку, которого сейчас показывают по телевизору, а настоящему) мог перевоплотиться хоть в женщину, хоть в самого чёрта. Нянча наших кукол, он входил к нам в доверие и, во-первых, усыплял бдительность родителей, а во-вторых, получал доступ к клюкве в сахаре, шоколадному печенью и «Мишкам на Севере», которых моя бабушка доставала по великому блату, когда одно время работала буфетчицей в Кремле. А в том, что он не был «зенсиной», мы с сестрой не сомневались, поскольку знали его вовсе не как «зенсину», а как опасного бандита и вообще – как человека с решительно не женским складом ума.

Именно благодаря ему я лет с шести уже понимала, что мужчины и женщины мыслят абсолютно по-разному.

— Кость, смотри, какой дядя красивый на картинке, да? - Сама ты дядя. Это не дядя. Это грузин.

— А-а-а… Ну, всё равно. Пуская грузин, зато красивый. Красивая одежда какая, ага?

— Подумаешь… Зато - знаешь, какая она неудобная? В ней же жарко, небось, как не знаю, в чём! В Грузии же сорок градусов жары! Там из-за этого и апельсины растут. Думаешь, они просто так бы росли?

— А Грузия – это страна, да?

— Сама ты страна! Это республика.

— А-а-а… Понятно. А республика – это что?

— Это то, из чего делают страны. Возьмут несколько республик, сложат вместе, и делается страна. Ты что, не знала, что ли?

Я изумлённо таращилась на него из-за книги. Ему ведь столько же лет, сколько и мне! Почему же он всё это знает, а я – нет?

Он действительно очень много знал и охотно делился своими знаниями с окружающими. Так однажды, когда я увидела в конце какой-то книжки странный заголовок «Вместо заключения», он мне объяснил, что автора хотели за что-то посадить в тюрьму, а потом простили и вместо этого велели написать длинную-предлинную книжку. Такое, типа, наказание специальное, вместо заключения. Когда же я повторила всё это при большом скоплении взрослых, он больше всех хохотал, наслаждаясь моим конфузом. Он был жутко вредный малый. За это я его и любила.

Он не был храбрецом. Но он был скептиком, даже циником, что делало его способным на отчаянные и дерзкие поступки. Он запросто мог пойти ночью в лес или даже на кладбище, а один раз вернулся из церковных развалин, которые исследовал вместе с друзьями, весь залитый кровью, с пробитой головой. Но беспокоило его только то, что об этом могут узнать родители, поэтому он быстро кинул мне футболку, чтобы я её застирала, а сам сел к зеркалу и, вызывая во мне почтительное содрогание, сам стал заливать пробоину йодом и заклеивать её пластырем.

На мой вопрос, как это получилось, он хмуро ответил:

— Сверху кирпич сорвался и меня звезданул. Думаешь, что? – просто так звезданул? Не просто так, а за дело.

— За какое дело? – с холодком в груди спросила я.

— За кощунство! – гордо отрезал он и больше в подробности не вдавался.

Кощунствовать он мог по поводу любой святыни, какой бы она ни была. Он показывал язык Николаю Угоднику и рисовал рожки Карлу Марксу. А когда его вместе с классом повели в мавзолей, он долго упирался и спрашивал, нет ли там тех самых загробных вирусов, которые обитают в гробницах фараонов, и если есть, то почему туда пускают людей без противогазов. Учительница криво улыбалась и гладила по головке наивного, начитанного мальчика, стараясь не глядеть ему в глаза, чтобы не видеть там чертей.

В городе мы редко с ним встречались, поскольку жили довольно далеко друг от друга. Но все летние деревенские каникулы проводили вместе. Он жил за пару домов от нас, с двумя тётками – сёстрами своего деда. Тётки были незамужние, диковатые, скупые и страшные. Брат клялся, что своими глазами видел, как в тёплые лунные ночи они голышом бегают по огороду вокруг грядок, а потом сидят на завалинке и расчёсывают и разбирают гребнями свои длинные седые лохмы, и луна светит на них сверху. Мы не верили, но восхищались и ужасались. Может быть, бабки и не бегали голышом по огороду, но всё равно были явными ведьмами, и дом у них был тёмный, глухой, пропахший печным дымом, сухими травами и тряпками. Бывать там было страшновато и изумительно интересно. Чтобы бабки не особенно обращали на нас внимание, мы залезали на печь, зашторивались занавесками и, подперев подбородки старыми валенками, беседовали шёпотом о вампирах, привидениях и других жизненных проблемах. А потом, утомившись, сползали с печки и пробирались в сени, где на керосинке неизменно стояла внушительных размеров сковорода с остывшей жареной картошкой. Мы брали эту картошку руками, торопливо заталкивали в рот горсть-другую, потом раскидывали ломти по сковороде, чтобы ущерб был менее заметен, и лезли в буфет за десертом в виде здоровенных окаменелых пряников. Это было нелёгким и опасным делом, потому что дверцы буфета жутко скрипели, а слух у старых ведьм был дьявольски тонким. И чёрные половицы тоже вздыхали и ныли при каждом шаге. А в горнице над ковром с оленями стучали и скрипели ходики, и кто-то невидимый сидел на гирьке и хихикал, а кот лежал на подоконнике, видел его и брезгливо щурился…

Помню ещё, как брата заставляли рубить ивовые вязанки для бабкиных коз. Родители пообещали, что если он нарубит сто вязанок, они купят ему гоночный велосипед. Мы ходили за этими вязанками на реку – брат рубил, а я связывала их верёвками и грузила на багажник его старого, не-гоночного велосипеда, мрачно помалкивающего от тревожных предчувствий. Впрочем, дурные предчувствия были не только у него, а и у нас тоже, хотя и противоположного рода. Ближе к вечеру, устав от трудов, мы с братцем сидели в ивовых зарослях на очередной вязанке, снедаемыми комарами и сомнениями, и вечернее солнце плавало возле наших ног, разбиваясь на яркие зеленоватые пятна.

— Думаешь, правда купят гоночный? – говорила я.

— И не думаю даже, а знаю, - грызя былинку, отвечал брат. – Не купят они ни фига. Гоночный – он знаешь, сколько денег стоит?

— А чего ж ты тогда не плюнешь на эти вязанки?

— Во-первых, всё равно никуда не денешься – так и так заставят. А во-вторых, так лучше, - прищуриваясь, пояснял он. – Если я не буду их рубить, родители мне скажут: ну во-от, ты не стал рубить вязанки, и мы тебе тоже ничего не купим. А так – не они, а я им буду говорить: ну во-от, я вам сто вязанок нарубил, как обещал… а вы – обещали и не купили! И они будут чувствовать себя виноватыми. И можно будет от них всё-таки хоть чего-нибудь добиться. Не велосипеда, так ещё чего-нибудь.

— Если бы у меня были деньги, я бы тебе обязательно купила гоночный.

— А если бы ты мне не была сестра, я бы на тебе обязательно женился. Хотя, на самом деле, нам можно жениться – мы же не родные брат и сестра. Вон, у Майн-Рида – там всё время кузены с кузинами женятся, и ничего. Только… - он хитро косился в мою сторону одним глазом, - ты же всё равно за меня не пойдёшь, правда?

— Конечно, не пойду! Ты что, дурак, что ли?

Брат довольно посмеивался. Он был отнюдь не дурак. Наоборот, он был очень мудрый. Мудрый, твёрдый духом и хитрый. Как китайский мудрец. Пару дней назад оса укусила его прямо между глаз, отчего его сходство с китайским мудрецом неимоверно увеличилось. Солнце качалось и расплывалось у нас под ногами, в камышовых зарослях то и дело вскрикивала и застенчиво замолкала лягушка, пахло тиной, сырым песком и коровьим стадом, пасущемся на другом берегу. И было хорошо. Даже без гоночного велосипеда.

Ну, вот. Хотела рассказать и про сестру, и про брата, а хватило места только на брата. Но про сестру тоже будет, непременно. В следующий раз.