2007/04/20 Вдогонку к предыдущему
2007/04/20 Вдогонку к предыдущему
Настоящий «Гамлет в пустоте» - это не Смоктуновский даже. В фильме Козинцева, помимо Гамлета, всё-таки есть ещё пара-тройка персонажей – Офелия, например. Но вот кто определённо Гамлет в вакуумной упаковке – это Лоренс Оливье. Он один умудрился-таки сделать фильм, в котором вообще нет никого, кроме Гамлета. Его Гамлет ходит среди аляповатых, даже не раскрашенных, а кое-как подмалёванных углем картонных фигурок, походя тыча пальцем то в ту, то в другую, и оживляя их по собственному усмотрению на ближайшие две или три минуты. Чтобы зритель не удивлялся, что это он так долго и пространно разговаривает с нарисованными углем на стене картинками – вправду, что ли, идиот? Окружающий его мир тоже картонный. Снаружи кажется, что это стены и башни, но это только кажется, на самом же деле всё морок и обман. По сравнению с этой гулкой, завораживающей, почти космической пустотой, мир в «Гамлете» Козинцева кажется особенно суетливым и изобилующим чрезвычайно интересными, но зверски мешающими Шекспиру деталями и режиссерскими находками. Он весь целиком слеплен из интересных находок. Завален ими с головой и погребён. Текст, и без того подпорченный и искажённый переводом, изредка вытаскивают наружу, как череп бедного Йорика из могилы, а затем, не дослушав, резко обрывают и выбрасывают обратно. Теряется мысль. Теряется темп. Теряется ритм. А, выбившись из ритма с самого начала, потом восстановить и набрать его уже невозможно. И как-то начинаешь понимать, что Шекспир – это не только то, что мы сами о нём думаем, даже если мы думаем о нём очень хорошо. Даже если мы думаем о нём лучше, чем он он того заслуживает.
Фильм Оливье, по сравнению с Фильмом Козинцева, гораздо беднее, проще и примитивнее. До самых пяток, до мороза и дрожи в душе пробирает меня эта его примитивность. Очень хорошо помню, как я смотрела его в первый раз в «Иллюзионе». Со мной были две моих подруги, одна – романтическая поклонница Шекспира и Виктора Авилова, другая - домашняя тридцатилетняя девочка из православной семьи, никакого Шекспира отродясь не читавшая. Мы забрались в уголок, на всякий случай поближе к проходу, съели одно мороженое на троих, поругались с сидящими впереди обладателями Высоких Шапок и, настроившись таким образом на благоговейный лад, стали таращиться не экран.
И упала гулкая театральная тьма. И разверзлась картонная космическая пустота. В которой не было ничего лишнего, потому что не было вообще ничего. И было всё. И старомодная наивность. И вызывающая, почти нарочитая аляповатость. И напыщенность. И театральность. И страх. И горе. И боль. И гнев. И растерянность, восходящая к решимости. И стук сердца. И молчание. И ритм, подчинившись которому никак уже невозможно было из него выбраться.
Кажется, сразу после выхода фильма критики выказывали недоумение по поводу того, что Гамлет-Оливье так долго валандается и медлит с отмщением – такой, как он, порвал бы дядю на куски, как Тузик грелку, не дав Призраку договорить до конца. Меня же он, наоборот, поразил своей странной, почти потусторонней сдержанностью. Может быть, он показался мне таким по контрасту со Смоктуновским. Достаточно взять и сопоставить любую сцену, чтобы это понять. Свой первый монолог, в полемику с Оливье, Гамлет-Смоктуновский у Козинцева произносит не в одиночестве, а в толпе. Сцена бала, сильно напоминающая соответствующие кадры из «Золушки» или какой-нибудь другой хорошей советской детской сказки. Прыгают ряженые, суетятся придворные со смачными эксплуататорскими физиономиями, а между ними слоняется Смоктуновский с брезгливо-скорбным выражением лица, в то время как за кадром его же голос раздражённо, то и дело срываясь на скандальные нотки, выкрикивает монолог «люди – порождения крокодилов»… стоп, нет, нет… «женщины – ничтожество вам имя». Оливье тоже произносит этот монолог молча. Оставшись один, как, собственно, и написано у Шекспира. Ни тени раздражения. Веская, раздумчивая горечь. Сарказм пополам с фаталистическим смирением. Жёсткая складка рта и растерянный, тоскливый взгляд. Разговор с Горацию. Дрожащий, скандально-обиженный голос Смоктуновского – и задумчивая ирония Оливье, от которой он сразу переходит к мягкой доверительности и печали. Или хрестоматийное – в часовне, с Офелией. Впрочем, в "Гамлете" же всё хрестоматийно, куда ни плюнь… Если Гамлету Оливье достаточно было одного взгляда на занавеси в исповедальне, чтобы понять, кто там засел, и вести дальнейшую игру уже исключительно для этой публики, то Гамлет у Козинцева почти всю сцену проводит в нервной беготне по залам и коридорам, в которых он тщетно высматривает соглядатаев. На Офелию он орёт не на шутку, она для него – такая же предательница и преступница, как гнусный король и недостойная королева. Он говорит ей: я не любил вас – и этому вполне веришь. Гамлет-Оливье в этой сцене так же сдержан и потусторонен, как и в предыдущих. Он смотрит на Офелию из укрытия – вернее, бросает только один взгляд, и в этом взгляде, собственно, выражено всё, что он к ней чувствует на самом деле. Я не понимаю, как так можно было сделать. Правда – не понимаю, хоть убейте. Далее – его рука на её молитвеннике... картонная фигурка вздрагивает и вмиг становится живой, испуганной и пристыженной девочкой. Мягкое, очень осторожное начало беседы, затем – мимолётный взгляд не портьеры… и далее идёт нечто просто потрясающее. Гамлет говорит чудовищные, ни с чем не сообразные резкости, голос его громок, властен и отрывист, лицо же выражает нечто совсем другое – абсолютно другое. Нежность проступает на нём сквозь напускную жёсткость, как кровь – сквозь наспех наброшенный на рану бинт, и видно, как его смущает этот жестокий спектакль, который он вынужден разыгрывать, и как ему на самом деле её жалко. Она не понимает этого. Не понимает, что его слова о ничтожестве и распутстве женщин адресованы вовсе не ей. Она кидается ему на шею, он грубо отрывает её от себя и швыряет с размаху на каменные ступени. Она по-детски, взахлёб рыдает, лёжа лицом на камнях. Он наклоняется над ней, украдкой оглядывается на портьеры, удерживает в воздухе руку, готовую погладить её по голове, быстро, воровато целует прядь её волос, вскакивает и уходит. Я не знаю, как всё это можно было сыграть. Для меня это до сих пор непостижимо.
Так мы сидели в кино и смотрели. Я дышала на руки, стынущие от сквозняка и возбуждения, и оглушённо улыбалась. Поклонница Шекспира и Виктора Авилова спала на моём плече, нервно вздрагивая во сне при редких громких вскриках Оливье. Пробудилась она только к концу, от звона рапир.
— Что – уже? – спросила она хрипло и сочувственно.
— Почти, - сказала я. – Ты не спи, сейчас будет интересно.
— Господи, Господи, - всхлипывала на другом моём плече православная подруга Она не знала, чем кончится дело, и сильно волновалась.
После фильма она, не попрощавшись, ушла переживать и сморкаться в мокрую снежную мглу и пропала. Отыскалась она только на следующий вечер. К счастью, живая и невредимая.