1.

1.

Постоянная озабоченность, бесконечные суетливые хлопоты, более громкий и резкий, чем обычно, разговор Сережи, молчаливость Лизы, растерянность и грустные глаза Гали — вот что я застал дома. Перед сном в постели вспомнил, что подобная атмосфера царила у нас, когда я приехал из Челябинска. Хоть никуда не уезжай! — подумал я в сердцах, но тут же сообразил, что никакая это не примета, а чушь: уезжал в Макеевку, в позапрошлом году — на каникулы, и ничего страшного не произошло. Ах, ты, Господи, да что это со мной? Опять чушь несу: как это ничего страшного не произошло, когда черный кошмар разливается, разливается, и возле нашего дома большие черные лужи с чем-то вязким, их трудно обходить, и голос Мони: «Петя, помоги, дай руку»... Утром сильная головная боль и температура за сорок. Аспирин, чай с малиновым вареньем, доктор Повзнер. На другое утро температура пониженная, сильная слабость, — Лиза меняет постельное белье и белье на мне, — и снова доктор Повзнер, рецепт на лекарство и освобождение от занятий.

— Гриппозное состояние желудка? — спрашиваю я.

— Как, как? Откуда вы взяли такой диагноз? — Доктор усмехается. — По всей видимости это у вас срыв после долгого нервного напряжения. Никаких показаний для какого-нибудь другого диагноза нет.

На досуге слушаю радио и читаю газеты. Когда-то в осуществлении идеи, которой одержимы большевики, были и логика, и последовательность, и вынужденное маневрирование при меняющихся обстоятельствах. Несмотря на жесточайшие, беспощадные, безнравственные и антигуманные методы, применяемые с самого начала осуществления этой, казалось бы, гуманной идеи, и сама идея и, как это ни странно, эти варварские методы, опирающиеся на самые низкие человеческие свойства, одурманивают и привлекают очень многих. Неужели человек, однажды совершивший жестокость, не может остановиться и, как разъяренный бык, снова и снова бросается на кровь? Какая же разница между моралью нашей и фашистской? Со временем я перестал видеть и логику, и последовательность в действиях большевиков. По мере приближения к социализму усиливается классовая борьба? Да ведь и классовых врагов не осталось, всех извели — поэтому и выдумывают врагов народа, над которыми устраивают судебные театрализованные представления. И как только мог им поверить Леон Фейхтвангер? Или он притворяется по каким-нибудь политическим соображениям? А что стоит утверждение Ворошилова в речи на параде, — не помню каком: майском или октябрьском, — что русский народ умеет воевать и любит воевать?

— Каков мерзавец! — воскликнул Сережа по этому поводу.

— А он говорит то, что ему приказано, — сказал Федя.

— Все равно — мерзавец.

Теперь же, слушая новости и комментарии к ним, а потом читая об этом в газетах, я теряюсь. Сразу же после нападения Германии на Польшу, Франция и Англия объявили войну Германии. Мы знаем, что пошли они на это, выполняя свои обязательства по защите Польши от нападения, и очень хорошо, что они, наконец, решились противостоять гитлеровской экспансии. Нам втолковывают, что Франция и Англия — агрессоры, а Германия защищается от этой агрессии.

— Ну, нападение так нападение, слава Богу, что нападение, — говорит Сережа, — но как можно именно Германию называть страной, подвергшейся агрессии? Уму непостижимо.

Дураками всех нас считают, что ли? Как это понять?

— Как проявление нашей слабости, — говорит Клава, — и в результате — угодничество перед Гитлером, лишь бы он на нас не напал. Я не сомневаюсь: то, что мы называем Германию жертвой агрессии — это верхушка айсберга. А что под ней?

— Я не удивлюсь, — говорит Федя, — если в Германию идут эшелоны с зерном, маслом, рудой, даже нефтью — в Германии ее нет. Ублажать, так ублажать.

— С русским революционным размахом, — говорит Клава.

— И американской деловитостью, — добавляет Федя.

— Да перестаньте! — возмущается Нина. — Тоже мне политики.

— Нина, но нельзя же прятать головы в песок как страусы, — говорит Галя.

— А какой смысл высовывать голову? Что-нибудь изменится? Голову оторвут, и все.

— Нина, как ты можешь? — говорит Лиза. — Здесь же все свои.

— Да, свои. Я не об этом. Просто сбились на некрасивый тон.

— Тон красивый, некрасивый, — говорит Сережа. — А каким тоном с нами разговаривали и разговаривают?

— А я разделяю мнение Гриши: когда противник прибегает к нечестным методам и хамским выходкам, не надо опускаться до его уровня.

— Ну-у, это уже что-то вроде толстовского непротивления, — говорит Федя.

— Причем тут непротивление? Я говорю только о форме. Неужели непонятно?

— Ну, а в чем ты нашла у нас, — спрашивает Клава, — нечестные методы или хамские выходки?

— Клава, не придирайся. Я сказала только о некрасивом тоне.

— А по-моему, это ты придираешься...

— А по-моему спор переходит в перебранку, — говорит Сережа, — и лучше нам его пока оставить. Как дела у Горика? Давно мы его не видели. У Горика хорошая новость: он уже не на военно-медицинском факультете, вернулся на свой лечебный.

— Как ему это удалось? — сразу несколько голосов.

— Он и сам толком не знает. Когда его перевели на военно-медицинский факультет, он в разговоре с одним профессором не скрывал своего огорчения, а профессор — своего. В конце прошлого учебного года профессор, встретив Горика, спросил его как он смотрит на то, чтобы вернуться на лечебный факультет. Горик сказал, что был бы рад, но ведь это невозможно. Профессор ответил, что есть небольшой шанс, но гарантировать он ничего не может и просит помалкивать. А теперь он сказал Горику, чтобы он шел на занятия в такую-то группу лечебного факультета, но без шума и лишних разговоров — приказ уже подписан.

— Как это понимать? — задал свой любимый вопрос Сережа.

— Да вот как хочешь, так и понимай, — ответила Клава.

— Горик хорошо учится, — сказала Галя.

— Хорошо. В матрикуле — одни пятерки, за исключением... ну, этих — политэкономии, истории партии, военного дела и еще физкультуры. Мы с Хрисанфом думаем, что, возможно, Горик приглянулся этому профессору, и он хотел бы взять его на свою кафедру. Возможно, у него важная научная работа, в которой есть заинтересованность в каких-то верхних слоях общества, и ему стали создавать нужные условия. Может быть это и не так, но другого объяснения мы не находим.

Я встретился глазами с Федей, и он мне подмигнул.

Когда расходились, я подошел к нему, он взял меня за локоть и отвел в сторону.

— Ты давно видел Горика?

— После приезда не видел. А что?

— Да, понимаешь, эта научная гипотеза Клавы и Хрисанфа мне кажется несколько наивной — так просто из армии, — а военно-медицинский факультет — это армия, — сейчас не уйдешь. Но только, Петя, это — строго между нами.

— Об этом не беспокойся.

Учебная нагрузка так закрутила меня, что я перестал регулярно следить за событиями, только отмечал про себя когда они свершались и не давал себе воли много над ними раздумывать — некогда, некогда, потом, потом... Молотов слетал на свидание с Гитлером… Молотов заявил: фашизм — это идеология, а идеологию не уничтожают... Ну, докатились! Красная армия, не встречая ни сопротивления, ни отпора со стороны немцев, заняла Западную Украину и Западную Белоруссию... Услышал по радио: Польша — детище Версальского договора, искусственно созданное государство перестало существовать. Говорят — так же пишут и газеты.

— Я не помню — это какой по счету раздел Польши? — спрашивает Галя. — Третий или четвертый?

— Теперь понятно, — говорит Сережа — значит, не только договор о ненападении, но еще и сговор Сталина с Гитлером. Этого я и опасался.

— Снюхались бандиты! — сказал Федя.

А я и рад объединению Украины, и страшно подумать что там будет сейчас происходить: принудительная коллективизация, раскулачивание, репрессии против украинской интеллигенции — это уж безусловно. И то же, конечно, в Белоруссии. Встречаешь шагающих в строю красноармейцев и слышишь:

Белоруссия родная.

Украина золотая.

Ваше счастье молодое

Мы стальными штыками оградим.

И оградят. Стальными штыками. Можно не сомневаться. Счастье молодое. От вас!.. Ну и дураки, сами не понимают какую двусмысленную песню заставляют петь.

На перемене подхожу к Толе Мукомолову и Гене Журавлевскому.

— Ну, а что толку переживать? — спрашивает Толя. — Что изменится? Дают еще возможность учиться, и на том спасибо. Вот и учись.

— Да ведь противно. Сидишь, занимаешься, а сам как обос…ный. Петя, противно?

— Противно, Геня, тошно, да и тревожно.

— Ну, ладно, — говорит Толя. — Можете плакать друг другу в жилетки, а я пошел — не люблю бессмысленных занятий.

— Не с кем поговорить, — говорит Геня. — Ты тоже все время молчишь?

— Есть немногие, с которыми говорю, ничего не опасаясь. С тобой, например. Тут другое дело. Не знаю как у тебя, а у меня все время уходит на занятия — такая пошла загрузка...

— У меня тоже.

— И некогда обо всем хорошо подумать. Может быть это и к лучшему, а то ведь недолго и свихнуться.

— Но иногда так наболит, что если не откроешь клапан, то боишься, что взорвешься в самом неподходящем месте.

— Ну, и открывай в подходящем — кто тебе не дает?

— Ну, спасибо, прямо на тебя буду открывать. Ах, черт! Уже звонок. Ты прав — ни на что времени не остается.

— Петя, иди сюда, — на другой перемене зовут Моня, Мотя и Сеня Рубель. — Как ты считаешь, мы успеем кончить институт? – спрашивает Сеня.

— Успеем до чего?

— До войны.

— А против кого мы будем воевать?

— Ну, не знаю... Но дело идет к тому, что будем, — говорит Сеня.

— Идет мировая война, — говорит Моня. — Ты думаешь, мы останемся в стороне? Очень сомнительно.

— А зачем же тогда пакт о ненападении с Германией?

— А ты доверяешь Гитлеру? — спрашивает Моня.

— Я никому не доверяю, — отвечаю, делая ударение на «никому».

— Тем более, — говорит Мотя. — Так как — успеем?

— Да откуда я знаю! Остается только надеяться.

В выходной я работал в институте над курсовым проектом, а вернувшись к обеду, застал дома, как говорит Лиза, сбор всех частей — Клава, Горик, Майоровы, Михаил Сергеевич и Кучеров. С Гориком редко встречаемся, давно не виделись и решили наверстать упущенное. Тут как хочется не поговоришь, и Горик предлагает вечером где-нибудь засесть.

— После Лизиного обеда?

— Тем лучше — меньше будем заказывать еды: фундамент уже заложен. Это я говорю, как будущий врач.

— Между прочим, Вера Кунцевич говорит, что перед тем как выпить надо съесть кусок хлеба с маслом.

— А у нее есть масло? — спросил Федя.

— Было. А теперь не знаю.

— Владимир Степанович, подтверждаете, что перед выпивкой надо съесть кусок хлеба с маслом? — спрашиваю я.

— Подтверждаю, особенно когда слаба закуска, — говорит Кучеров. — Масло обволакивает кишки и желудок, препятствует впитыванию алкоголя, и меньше пьянеешь. А я вижу на столе масло. Где вы его берете? Простите за нескромный вопрос.

— Сами делаем, — отвечает Сережа. — Сметана, слава Богу, еще есть в продаже. Вот и сбиваем.

— Я что-то не видела у вас никакого сепаратора, — говорит Нина.

— А наш сепаратор — макитра и качалка, — ответила Лиза. — И два мотора — Петя и Сережа, крутят по очереди.

— Такой сепаратор и у нас есть, — говорит Кучеров. — Надо будет заняться этим производством.

За обедом не обошлось без того, чтобы, по бытовавшему у нас дома выражению, не поговорить о политике.

— Помянете мое слово, — сказала Клава, — дело не ограничится разделом Польши.

— Граница Российской империи? — спросил Сережа, и сам себе ответил: Их уже не восстановишь — Варшаву забрал Гитлер.

— Границы — не границы, а все что можно, пока Германия воюет, Сталин постарается оттяпать, — сказал Кучеров. — Неужели с согласия Гитлера? Даже не верится. Но если дело дошло до договора о дружбе...

— О ненападении, — поправил я.

— Я говорю о втором договоре.

— Втором? Каком втором?

— Да о дружбе. А ты что, — проспал второй договор? Выходит, проспал.

Стало тихо, на меня смотрят, улыбаясь.

— Чего вы хотите от Пети? — спрашивает Галя. — Он же головы не поднимает от своих занятий.

Мы с Гориком отправились пешком, но погода была такая мерзопакостная, что дошли только до ближайшего ресторана — в гостинице «Грандотель», ныне «Спартак» — большой трехэтажный ампир с такими приятными пропорциями главного фасада и его деталей, что он смотрится дворцовым. В ожидании нашего заказа спрашиваю:

— Ты помнишь «Скучную историю» Чехова?

— Ты хочешь сказать, что в этой гостинице останавливался Николай Степанович? Он, между прочим, назвал Харьков серым городом. Наверное, Чехов бывал или хотя бы раз был в Харькове, и это — его мнение. Ты согласен, что Харьков — серый?

— Если говорить о цвете домов, то да: и теперь, даже в новых зданиях, сплошь серый цвет — темней, светлей, но серый. А в те времена, наверное, было мало зелени, и улицы, а значит — весь город выглядели серыми. Теперь так много зелени, что Харьков серым уже не назовешь. Ну, улица Свердлова — серая, Клочковская — серая, Грековская — серая, но не город в целом. А знаешь, что еще не дает назвать серым любой город? Церкви, а если издали, то — колокольни. Они так сильно приковывают к себе внимание, что рядом с ними теряется любая серость. Или мечети. Ах, какие минареты и колокольни я видел в Казани! Из поезда, проездом. Теперь, конечно, их посносили. А жаль! Любые храмы, независимо от религии, украшали города, а в создании силуэта они незаменимы.

— Знаешь, я пришел к убеждению, что в любой профессии важно не только знать дело, но и чувствовать его нутром. Рад за тебя.

— А ты свое дело чувствуешь?

— Да, начинаю чувствовать – удаются контакты с больными.

— Рад за тебя. Но вернемся на минуточку к Чехову. В Харькове он был и, наверное, останавливался в этой гостинице — тогда она была лучшей в городе. Значит, был и в этом ресторане.

Горик стал оглядывать сидящих за столиками, как будто мог увидеть Чехова.

— Господи! Ни одного лица, хотя бы отдаленно напоминающего Чехова. Аж смотреть противно. Перевелась настоящая интеллигенция.

— Пока еще не совсем. Просто ее остатки вряд ли ходят сейчас по ресторанам.

— Спасибо.

— На здоровье. Я тоже здесь. Расскажи как ты умудрился демобилизоваться.

— Очень просто. А интересно, что говорят мои родители?.. Ну-с, приступим, — сказал Горик, когда официант поставил графинчик водки и какую-то закуску. — За наше нутро! И после того, как выпили, повторил: Так что говорят мои родители о моей демобилизации?

Я старательно пересказал то, что слышал от Клавы.

— И как общество восприняло сию версию? Никто не усомнился?

— Общество приняло к сведению и вроде бы возгордилось: вот какие надежды ты подаешь, если тебя профессура даже из армии вытаскивает. Усомнился только Федя, но виду не подал, а потом сказал мне, что эта научная гипотеза представляется ему наивной, но попросил меня его сомнения держать в секрете.

— Ага! Нашлась-таки в этом обществе критически мыслящая личность, и хорошо, что эта личность свои сомнения держит при себе.

Выпили еще.

— Так что же было на самом деле?

— На самом деле было то, что я не пьяница, — Горик взглянул на меня так, как будто я был пьяницей. — Терпеть не могу регулярно выпивать по маленькой, но считаю полезным изредка устраивать хорошую встряску своему нутру. Ну, вот, в приличной компании прилично выпили, примерно так, как мы с тобой у моряка Кунцевича с той лишь разницей, что у нас обошлось без всяких пошлостей. За разговорами засиделись допоздна, и возвращался домой я ночью. Шел вверх по Сумской и терял уверенность что дойду — захотелось спать или хотя бы присесть отдохнуть. Что ж так сидеть? Давай еще по одной. — Выпили по одной. — На Сумской скамеек нет. Сесть на крыльцо? Так попадаются прохожие и даже мильтон попался. Вот, думаю, дотяну до сада Шевченко, как вдруг вижу — пересекаю такой тихий, такой уютный переулочек, деревья заслоняют свет от фонарей... Ну, я туда, и вскоре попалось большое каменное крыльцо, низкое и немного утопленное в стену. Сел. Кругом тишина и покой... Еще выпили. Не пропадать же добру.

— Если долго смотреть на спящего, он проснется, — продолжал Горик. — Известная истина. Так и я проснулся и увидал, что на меня смотрят несколько человек, и все — в форме НКВД. Первая мысль: когда же это меня арестовали? Не вспомню. Сел. А они улыбаются, рты до ушей, кто-то, глядя на меня, похохатывает. Огляделся — я в вестибюле. Э! В вестибюле арестованных не держат. Значит, на крыльце я заснул, а меня и втащили внутрь. Похоже, что я свернул на Совнаркомовскую, сел на крыльцо у одного из входов в НКВД и заснул. «Как? Отрезвел?» — спрашивает один из них. — «А ну, встань! Пройдись»... Исполняю команду, а куда денешься? Слышу: «Дойдет», «А где твоя фуражка?» Фуражки нет, наверное, осталась на крыльце и, конечно, кто-нибудь ее уже подобрал. «Ну, посидит на гауптвахте — беда небольшая», и у меня с души свалился не камень, а гора: значит, отделаюсь губой — это не катастрофа. В подтверждение этой мысли мне протягивают мой студенческий билет и выпускают на улицу. Улица, действительно, Совнаркомовская. На крыльце фуражки нет. Ощупываю карманы: раз вытащили студенческий билет... Нет, все остальное цело и деньги тоже, иду в магазин, покупаю фуражку и звездочку. Решил, что обошлось. Через несколько дней вдруг: «Пять шагов вперед!» А дальше: «За поведение, порочащее»... и так далее... «Отчислить из рядов РККА». Ну, я думал: раз отчислили из РККА, то есть из военно-медицинского факультета, значит — и из института, и теперь заберут меня в ту же РККА рядовым, строевым, необученным. Вдруг встречаю одного профессора. Он ведет меня в свой кабинет, там я пишу заявление с просьбой зачислить на четвертый курс лечебного факультета, оставляю ему это заявление и иду на занятия этого факультета. Вот и все. Знаешь, сколько слушателей военно-медицинского факультета мне завидовали. Завидовать — завидовали, но никто не решился повторить процедуру, которую проделал я. Ну, как — повторим процедуру или хватит?

— Как по мне, то хватит. Я бы выпил чаю с лимоном.

— Чай с лимоном — это хорошо. Увидишь нашего официанта — помани пальцем. — Горик сидел лицом к окну.

— Вот что я хочу спросить: Феде признаваться или нет? Дело в том, что мои родители не могут себе представить, да что там представить!.. Не могут допустить мысли, что их интеллигентный сын пьяный спал на улице. Ну, а я, конечно, не хотел бы их расстраивать. Вопрос в том — станет ли Федя делиться своими сомнениями еще с кем-нибудь? Если станет, то это может достичь ушей моих родителей, а они снова начнут приставать. Это не беда, но я не поручусь, что отец не отправится наводить справки. Тогда — скандал в благородном семействе. В старину порядочные люди в таких обстоятельствах стрелялись. А мне что-то не хочется.

— Федя просил никому не говорить о его сомнениях. Казалось бы и сам не будет распространяться. Но начал он с вопроса — давно ли я тебя видел? Значит, надеется на твою со мной откровенность. А если его надежды не оправдаются? Поделится ли он с кем-нибудь своими сомнениями? Судить не берусь. С Хрисанфом, — ты же знаешь, — они встречаются. По-моему, тут дело случая.

— Да... Плохо иметь родственников, особенно — умных. Ну, а если признаться ему как было дело?

— Если он пообещает, что будет молчать, слово сдержит.

— Даже Нине не скажет?

— Этого я не знаю, но и в этом случае, думаю, новость за пределы их дома не выйдет.

— Признаться — не признаться?

— Быть или не быть? Решать тебе.

— А ты как бы поступил?

— Феде я бы доверился. Да и Сереже доверился — огорчился бы старик, но молчал. Пожалуй, я бы и Хрисанфу доверился.

— Хрисанфу? Тебе хорошо говорить — ты не его сын. А, впрочем, надо подумать. Ты бы своему отцу признался?

— Скорее, чем кому-нибудь другому.

— Ну, вот что, ты, наверное, раньше меня увидишь Федю. Признавайся. Но слово молчать возьми, от моего имени. А насчет отца я подумаю. Как лето прошло? Время не загубил? Доволен?

— Какое там загубил! Доволен — не то слово. Кавказ, обилие плодов земных, хорошее вино, удивительная природа. Хорошая компания и отрешенность от нашей жизни — ни радио не слушали, ни газет не читали. А вот возвращение — уж слишком сильный контраст, до сих пор не привыкну. А у тебя?

— А я лето, считай, загубил — лагеря, муштра. Ну, правда, компания была неплохая.

Поделитесь на страничке

Следующая глава >