5.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5.

Распространено мнение, что студентам труднее всего на первом курсе, пока они не освоятся. Потом им легче, и остается больше свободного времени. Освоились и мы, но свободного времени не прибавлялось: оставались после лекций, работали дома, прихватывали выходные, а иногда даже наши немногочисленные праздники. Не знаю, как было в других вузах, но я запомнил слова Эйнгорна, когда-то мне сказавшего, что нагрузка здесь будет куда больше, чем при подготовке других специалистов. Естественно, что такая постоянная нагрузка и накапливающаяся усталость требовали разрядки, и невозможно было предвидеть, когда такая разрядка произойдет и во что она выльется. Наше начальство к этим разрядкам относилось спокойно, не поднимая никаких историй и не устраивая проработок. Вначале все было просто: компаниями смывались с лекций или других занятий, шли в кино, в зоопарк или кто куда. Бытовало выражение: «Все равно — завал. Пошли в кино?» Весной в зоопарке обнаружили пустую и незапертую клетку в обезьяннике, втащили туда хорошенькую Аничку, заперли, и вот у клетки стоит Короблин с прутиком и дает пояснения: какая порода, где водится, чем питается и т.п.

— Сергей, кончай! — говорит Гриша Добнер. — Смотри, сюда уже публика направляется.

Аничку выпустили, и она лупила Короблина кулачками до тех пор, пока у нее не заболели руки.

В институте не было военной кафедры, в военных лагерях мы не бывали, военной специальности не получали, но военное дело проходили. Преподавал его участник гражданской войны, с орденом Боевого Красного Знамени, Егоров-Капелюшный — невысокий, плотный и на вид добродушный. Уже в старости я в разговоре с бывшими соучениками узнал, что он награжден двумя такими орденами. За исключением строевых остальные занятия были обязательны и для студенток. Когда кто-нибудь отвечал неправильно, Егоров-Капелюшный кричал: «Гвозди в компоте!» Отчитывал нас за неумение здороваться:

— Встречаю на улице студента. Он мотнул головой и пошел дальше. И не поймешь, чего он мотнул: здоровался или мух отгонял. Здороваться надо громко и четко: «Здравствуйте, товарищ Егоров-Капелюшный!» Вот попадете в армию — вас там научат приветствовать!

В институте — встреча Нового года. В зале — столики на четыре персоны, на эстраде — концерт, который ведет наш неизменный конферансье, остроумный и находчивый Яша Блиндер — студент архитектурного факультета, на курс впереди нас. В буфете крепких напитков нет, а из вин только десертные и сухие. После концерта — танцы между столиками и в примыкающем к залу вестибюле-фойе под наш институтский джаз. И никакой официальной части, никаких речей и общих тостов. Уютно и весело. Но вскоре не хватило вина, а душа еще просит, и вдвоем с Курченко отправляемся на Сумскую в дежурный магазин. В магазине, кроме двух молоденьких продавщиц, никого нет, и им, конечно, скучно. Покупаем вино, усаживаемся на прилавок, и пошли тары-бары и смех. Только собрались распить с девочками бутылку, как открывается дверь и — явление: Егоров-Капелюшный. Не сговариваясь, Женя и я соскакиваем с прилавка, прикладываем руки к шапкам и дружно гаркаем: «Здравствуйте, товарищ Егоров-Капелюшный!» Он остолбенел, потом выскочил из магазина, и мы снова усаживаемся на прилавок.

Сначала на военную подготовку мы тратили по два часа раз в неделю, может быть и два раза — не помню. Потом для нее стали выделять целый день раз в месяц, а может быть и два раза — тоже не помню. В такой день один час (от звонка до звонка) отводился строевым занятиям. Настало тепло, мы ходили без пальто и головных уборов, Егоров-Капелюшный требует, чтобы на строевые занятия мы являлись в головных уборах. В зимних жарко, летних у нас нет, и покупать мы их не собираемся. Построились.

— Опять без головных уборов! В Красной армии без головных уборов ходить не положено. Чтобы в следующий раз все явились в головных уборах!

— В Красной армии головные уборы покупать не заставляют, — узнаю голос Сени Рубеля.

— Р-р-разговорчики в строю!!! Прекратить! Если следующий раз явитесь без головных уборов — всех сниму со стипендии.

После строевых советуемся. Без стипендии — дело серьезное, но, конечно, всех стипендии не лишат. Значит, никому не покупать, и чтоб без штрейкбрехеров! Но вскоре кто-то сообщает, что в универмаге и еще в одном магазине видели тюбетейки по 65 копеек. Вот это да! И мы все, или почти все, купили тюбетейки.

Выходим во двор на построение. Жаркий день. Бугровский и еще двое или трое — в зимних шапках.

— Бугровский! — кричит Курченко. — Опусти наушники, а то уши отморозишь. Строимся. Вынимаем из карманов тюбетейки и надеваем на затылки.

— Смирна! Р-равняйсь! Опять без головных уборов!

— Два, три!.. — тихо командует стоящий посредине Геня Журавлевский, мы дружно кричим «А вот!» и поднимаем над головами тюбетейки.

Егоров-Капелюшный багровеет, открывает рот, и видно, как он тяжело дышит. Потом — крик:

— Над Красной армией издеваетесь?! Чтоб через пятнадцать минут все были в головных уборах или всех сниму со стипендии. Р-разойдись!

Отошли в сторону, сбились в кучу, советуемся. Бугровский сунулся к нам, его прогнали.

— Да всех не снимет, не дадут ему это сделать, — говорит Мукомолов А кто его знает! — высказывает кто-то сомнение. — Не мы одни без шапок. В назидание другим могут и снять, хотя бы на месяц.

— Знаете что? — говорит граф Поллитровский. — Это же только до звонка. Пошли в гардероб. Преподаватели все в шляпах.

Минутное колебание, потом у одного за другим загораются глаза... Трое-четверо в зимних шапках, Женя Курченко — в фуражке нашего геодезиста, кое-кто уже в кепках, большинство — в шляпах.

— Ну, банда, — говорит Мукомолов. — Махновцы!

— По тачанкам! — кричит Журавлевский.

Выходит Егоров-Капелюшный и молча, без улыбки, нас оглядывает. Строимся в колонну, выходим из двора. «Раз, два, левой! Раз, два, левой!» А приятно все-таки иногда вот так пройтись в строю со своими товарищами. «Запевай!» Запевает, конечно, Жираф. Здорово поет. Мы дружно подхватываем. «Сотня юных бойцов из буденовских войск...» Вдруг вспоминается прополка бураков, Птицоида, и становится грустно-грустно. Но куда же он нас ведет? Так мы можем до звонка и не вернуться. Выходим на Сумскую. О, Господи, неужели в парк? А как же шляпы? Возле магазина команда: «Стой! Вольно. Не расходиться», и Егоров-Капелюшный заходит в магазин. Мы сбиваемся в кучу и обсуждаем положение. «Давайте вернемся и повесим на место шляпы, до звонка успеем». «Ты что?! Самовольный уход с военных занятий всем курсом?! Это — не шутка». «Вот тогда уж стипендия, действительно, погорит». «Слушайте, что я вам скажу! Если вернемся — будем отвечать и за шляпы, и за уход. И отвечать будем только мы. А если пойдем в парк – будем отвечать только за шляпы и вместе с Капелюшным. Он же видел в чем нас повел». «Правильно! Пошли! Что будет – то будет...» Распечатывая на ходу пачку папирос, Егоров-Капелюшный отчитывает нас за то, что мы самовольно покинули строй, и ведет нас вверх по Сумской, действительно, в городской парк. Ну, и погонял он нас в парке!

Возвращаемся, когда занятия в институте окончены. Прошли несколько кварталов, команда «Запевай!», Жираф запевает, никто не подхватывает, возвращаемся к парку, от входа — обратно, снова на том же месте «Запевай!», но и Жираф уже молчит, снова — к парку и обратно, на том же месте ждем команду «Запевай!», все равно теперь петь не будем, но на этот, третий раз, нет и команды.

У входа в институт Егоров-Капелюшный выстроил нас в одну шеренгу, отпустил тех, кто был в своих шапках, скомандовал: «Вольно! Не расходиться», и вошел в институт. Курящие не успели выкурить по папиросе, как он вернулся и повел нас за собой в кабинет директора. Каждый входивший в кабинет снимал головной убор и говорил: «Здравствуйте». Наверное, это становилось смешным. Когда я, входя, снял кепку и сказал «Здравствуйте», увидел, что директор сидит опустив голову, обеими руками держится за стол и молчит. Последний из входящих, — это был Левитан, наш левофланговый, — закрыл за собой дверь. Директор поднял голову.

— Все? — спросил он. — Ну, здравствуйте! Рассаживайтесь. Стульев не хватит, вы уж как-нибудь.

Садились по двое на стул. Одной рукой держались за спинку стула или плечи соседа, в другой держали головной убор. Егоров-Капелюшный не сел, хотя один стул оставался незанятым.

Директора я видел только на собраниях или мельком, но ни разу его не слышал. Впечатление он производил человека умного и интеллигентного.

— Пожалуйста, доложите еще раз, — сказал он Егорову-Капелюшному.

— Рапортую. Эти студенты явились на строевые занятия не в своих головных уборах, а вот в этих. — Он обвел кругом фуражкой, обрушился на нашу недисциплинированность, как пример, сообщил, что мы не пели в строю по его команде, и закончил рапорт словами: «Они ведут себя как анархисты».

— Разберусь, — сказал директор. — Вы завтра в институте?

— В институте.

— Когда освободитесь, прошу зайти ко мне. А сейчас можете быть свободны. До завтра!

Когда Егоров-Капелюшный вышел, директор обратился к нам:

— Все так и есть, как сказал ваш военный руководитель, или вы хотите что-нибудь сказать?

— Так, да не так, — ответил Сеня Рубель.

— Ну, расскажите.

Сеня резко поднялся, стул качнулся, сидевший рядом с Рубелем Удав чуть не свалился, но, вскочив, сбалансировал и устоял, а стул упал. Удав его поднял и, держась за спинку, остался стоять. Мы смеялись.

— Александр Македонский был, конечно, великий полководец, — процитировал директор, — но зачем же стулья ломать?

Мы снова засмеялись.

— Жаль, что вы его отпустили, — сказал Рубель. — Я предпочел бы говорить при нем.

— Что ж теперь делать? — ответил директор. — Придется говорить без него.

— У нас нет летних головных уборов, и мы не будем тратить на их приобретение свои деньги. А Егоров-Капелюшный...

– Товарищ Егоров-Капелюшный, — поправил директор.

— А наш военный руководитель требовал, чтобы мы являлись на строевые занятия в головных уборах. Так что же нам, в такую погоду зимние шапки надевать? К сегодняшним занятиям мы купили вот это, — Сеня вынул из кармана, и показал тюбетейку. Мы тоже вынули тюбетейки и помахали ими. Директор обвел нас глазами и опустил голову.

— По 65 копеек, еще куда ни шло, — продолжал Рубель. — А военрук закричал, что мы издеваемся над Красной армией, и что если через 15 минут не явимся в настоящих головных уборах, он снимет всех нас со стипендии.

— Снимет со стипендии? — переспросил директор.

— Да! — закричали мы дружно.

— Продолжайте, — сказал директор.

— Он и раньше этим грозил. Что ж нам было делать? Лишаться стипендии? Строевые занятия всегда проводились один час. От звонка до звонка. Ну, мы и решились на это. — Он протянул шляпу в сторону директора.

— Кто же это у вас такой умный, что придумал взять эти шляпы? — спросил директор.

Настала тишина. Все замерли. Я сидел рядом с Сеней и видел, как у него на лбу выступил пот. Он вынул платок, вытер лоб и ответил вдруг охрипшим голосом:

— Э, нет... Я не доносчик.

— О, Господи! — воскликнул директор. — Я не собирался наказывать того, кто это придумал. Да, в конце концов, это и неважно — у каждого своя голова на плечах. Продолжайте, пожалуйста.

— Так на чем я остановился? Ага! А военрук повел нас в парк и продержал до сих пор. Кажется, все.

— А почему отказались петь в строю?

— Устали... Да и, откровенно говоря, накипело. Увел на целый день, конечно, зная, чьи это шляпы. Мы же через 15 минут в них явились. Ну, и вот...

— Может быть, еще и плясать по его желанию? — сказал Удав, все еще стоявший рядом с Рубелем. Мы засмеялись.

— Да-а... — сказал директор. — Анархией попахивает. Ребята, запомните твердо, раз и навсегда: то, что вы иногда позволяете себе в институте, в армии позволять нельзя. Там свои законы, железная дисциплина и беспрекословное выполнение приказов. Любых. Нравятся они вам или нет. Устали или нет. А когда у вас военные занятия, считайте, что вы в армии. Бреетесь?

Вопрос был настолько неожиданным, что мы молча переглянулись.

— Я спрашиваю у вас: бреетесь? Подбородки и под носом бреете?

— Бреемся.

— Ну, вот, бороды растут, а ума не прибавляется.

— Так и Егоров-Капелюшный бреется, — сказал Удав. Мы захохотали. Хохотал и директор, а, отдышавшись, сказал:

— Так и я тоже бреюсь. Поговорим серьезно. Егоров... Товарищ Егоров-Капелюшный стипендиями не распоряжается, не вправе их ни назначать, ни снимать. Он может только поднять вопрос об этом. Неужели сами не могли сообразить? Или охота была дурака повалять с этими шляпами?

— Конечно, мы знаем, что он не назначает и не снимает стипендии, — сердито ответил Мукомолов. — Но откуда нам знать, как отнесутся к его требованию снять с нас стипендии? Откуда нам знать, насколько серьезное преступление являться на военные занятия без головных уборов?

— Никто вас за это со стипендии не снял бы и не снимет. Можете и дальше приходить на строевые занятия без головных уборов или в этих ваших тюбетейках. Ну, приказал он вам сгоряча явиться через 15 минут в головных уборах, хотя прекрасно понимал, что за это время ни домой, ни в магазин не сходишь. Что вы должны были сделать? Да прийти ко мне, меня нет — к заведующему учебной частью, декану — и все образовалось бы. А вы как поступили? Не знаю как это и назвать. Вот я и спросил вас о бритье. Ладно, пора кончать. Но чтобы впредь ничего подобного не было. Прежде, чем что-нибудь сделать, надо думать. Идите, отдыхайте.

Стали подниматься. Борис Гуглий обратился к директору:

— Как нам извиниться перед преподавателями?

— Это ваше дело.

— Но не извиняться же каждому перед всеми преподавателями.

— У вас староста есть?

— Староста есть, — ответил Женя Курченко. — Но он был в зимней шапке. Директор засмеялся.

— Поди знай чья это шляпа, — сказал Мукомолов, вертя ее на пальце.

— А вы прекратите ее крутить, — сказал директор. — Это шляпа профессора Покорного. А вы отдайте мою шляпу, — сказал он Сене Рубелю.

— Извините, пожалуйста, — сказал Сеня, отдавая шляпу.

— Хорошо Рубелю, — сказал Удав. — Уже извинился.

Директор рассмеялся.

— Я вспомнил, — сказал он, — рассказ Чехова «Смерть чиновника» и представил, как вы ходите извиняться. Идите лучше по домам.

Мы поглощены своей жизнью — напряженной, бурной и веселой, у нас нет охоты высовывать из нее нос, да и, кажется, нет для этого времени, но то, что происходит в стране, то и дело вторгается и к нам.

Молодой художник, преподававший в моей группе, пропустил несколько занятий. Когда он пришел, и в коридоре мы курили, кто-то спросил:

— Болели гриппом?

— Нет, не болел. Я написал картину «Смерть Щорса». Щорс умирал на руках у Дубового, так я и писал. Дубовой, — теперь он начальник штаба Киевского военного округа, — мне позировал и помогал рассказами о Щорсе и об обстановке. Картину взяли в Ленинград на выставку ко дню Красной армии. А Дубового арестовали, и мне пришлось срочно выезжать в Ленинград — замазывать Дубовому бороду. Да... Вам, будущим архитекторам, будет легче.

Во время очередной лекции по истории партии я подумал о преподавателе: куда ему до Стеценко! Вспомнил, что давно его не встречал, и сказал об этом сидевшему рядом Короблину.

— А ты что, — не знаешь?

Ничего больше ни спрашивать, ни отвечать не нужно — все понятно. После Бергвальда у нас появился другой руководитель. Смена руководителей — дело обычное, и мы не придали этому значения. Прошло какое-то время. В перерыв по коридору мимо нас прошли два архитектора, поздоровались.

— Что-то я давно не встречал нашего душечку-тарахтушечку, — сказал я.

— А ты что, — не знаешь? — спросил Журавлевский.

— Я тебе завидую, Петя, — говорит Ася. — Все проходит как-то мимо тебя. — Вдруг голос ее дрогнул, она схватила меня за руку и потащила к окну. — Заслони меня. — По щекам ее текли слезы, она закрыла лицо руками и отвернулась к окну. Я оглянулся: все, с кем мы стояли, отошли подальше.

— Отойдем в сторону, — говорит мне Геня Журавлевский. — Есть хороший анекдот.

Отошли. Геня начинает рассказывать: «Как живете?»... Подходит наш общий друг Толя Мукомолов. Геня ладонью его отталкивает.

— Отойди. Я анекдот рассказываю. Я тебе потом расскажу. Мукомолов, оглядываясь и улыбаясь, отходит.

— Ну, — говорю я Гене: — Как живете?

— Как в автобусе: одни сидят, другие трясутся. А то еще — как на пароходе во время качки: тошнит, а деваться некуда.

Как только войдешь в институт и поднимешься по ступенькам, проходишь вдоль стола, за которым сидит наш швейцар Григорий Иванович. Глядя на нас, он хмурит полуседые брови и делает строгий, даже осуждающий вид, но увидишь его глаза и поймешь, что эта строгость — напускная. Он знает всех в лицо и по фамилии. Проносишься мимо него и слышишь:

— А ну, постой! Скажи такой-то, что ее зовут к телефону.

Иногда рядом с ним сидит студент или студентка, и они разговаривают, а поговоришь с ним и удивишься, как много он знает о нашей жизни и кое-что из жизни многих из нас. Если Григория Ивановича за столом нет, значит, он где-то что-то ремонтирует или вешает то ли плакаты, то ли портреты.

В комнате, в которой две группы работали над курсовым проектом, одни курили, другие протестовали, но безрезультатно. Кто-то на большом листе ватмана нарисовал осла с папиросой в зубах, сделал надпись «Курить нельзя, а я курю» и повесил в простенке между окнами. Курить здесь перестали.

Пришел в институт пораньше поработать над курсовым. Григорий Иванович на посту. Хочу снять с доски ключ от нашей комнаты — ключа нет. Григорий Иванович говорит:

— Там уже Борис Гуглий. Бориса застаю неработающим и взволнованным.

— Хорошо, что ты пришел. Что-то надо делать, а что — ума не приложу. А время идет.

— А что случилось?

А ты посмотри. Против осла с папиросой висит портрет Сталина с трубкой. Наверное, вчера Григорий Иванович развешивал портреты, ну, и повесил, не посмотрев по сторонам. Никаких сомнений — старик пострадает, да еще как! Так что же делать? Снять осла? Двусмысленно: одного другим заменили, шутки неизбежны. Да может пострадать и тот, кто рисовал осла: ведь знает, что Сталин курит. Снять Сталина? Кто посмеет? Исключено. Смотрим друг на друга в растерянности: вот-вот начнут приходить наши товарищи. Наконец, решаемся: заперев дверь изнутри и вынув ключ (пусть побегают), снимаем обоих, осла прячем так, чтоб не нашли, а портрет Сталина, свернув в трубку, несем куда-то кому-то. Я не знаю, куда и к кому надо идти, но Борис знает — он секретарь комитета комсомола на нашем курсе. Просим поменять на другой.

— Чем вызвана ваша просьба?

— Хотелось бы портрет похудожественней.

— А! Ну, тогда выбирайте сами — тут вам видней. Сами вешаем другой портрет, когда в мастерской народу уже порядочно. Мы думали — пойдут шуточки по нашему адресу, но не до портрета: пропал осел.

— Куда делся осел? — обращаются к нам. Когда мы пришли, осла не было.

— Это кто-то из курящих снял. Курящие изображают благородное негодование:

— Неужели вы думаете, что мы так низко пали?

Борис не курит, я курю, но не в мастерской, и мы вне подозрений. Заходит один из руководителей.

— А где же осел? Амнистия курящим?

— Как бы соседи не сперли.

Вот хорошо. Хоть закурить можно без боязни прослыть ослом. Через несколько дней Борис и я снова приходим рано, но вместо того, чтобы работать, решили развлечься: вешаем осла на место, отправляемся на прогулку, возвращаемся, как у нас говорили — на хвосте звонка и застаем веселое оживление. Заходит тот же руководитель, смотрит на осла, почему-то краснеет, видно — хочет что-то сказать, но сдерживается, садится за стол студента и приступает к работе. Потом, переходя к другому студенту, говорит:

— Да, у вас тут серьезная борьба за чистый воздух. Это что же, — новый осел? — Подходит к ослу. — Нет, тот же. И сделан мастерски.

Борис Гуглий — приезжий, живет в общежитии, парень из умных и развитых, учится добросовестно и успешно, рисует средне, проектирует прилично, любит отвлеченные темы, и с ним интересно поговорить. Но я давно заметил, что он замкнут и дружеский контакт держит только со мной. Ну, что ж, так бывает. И Таня Баштак когда-то была дружна только со мной.

После занятий меня ждет Курченко, а я немного задерживаюсь — зацепился за интересный разговор с Борисом.

— Я тебя давно хотел спросить, — говорит Курченко. — У тебя чувство брезгливости есть?

— Надеюсь, что есть. А что?

— Да вот эта твоя дружба с Гуглием.

— А при чем тут Гуглий? Какое это имеет отношение к брезгливости?

— Самое прямое. Ты что — ничего не знаешь?

— А что я должен знать?

— Ну, ты меня удивляешь! Где ты живешь? На луне? И как ты живешь, что умудряешься ничего не знать?

— Ладно, не шуми. Лучше скажи, что я должен знать.

— У Гуглия арестовали отца. Но это, как теперь говорят — с кем не бывает! Не в этом дело. Дело в том, что он на комсомольском собрании от отца отрекся. И, между прочим, даже секретарем комсомольской организации остался. Ты думаешь, — я один тебе удивляюсь?

Конечно, то, что совершил Гуглий, это — предательство по отношению к отцу и преступление по отношению к своей душе, может быть даже ее убийство. В религии — это великий грех, в жизни — это подлость, в нормальной жизни, а не в нашей: у нас такая подлость поощряется и даже, — Павлик Морозов, — прославляется. Я не знаю, почему Борис на это пошел. По убеждению? Не верится — он умен. Значит, ради карьеры или из трусости, иных причин найти не могу. Все это так. Но мне нетрудно представить его душевное состояние и тогда, когда он отрекся, и потом, и теперь, и в будущем — такое бесследно не проходит. Отсюда его замкнутость, одиночество и, наверное, тоска по теплоте человеческих отношений. Может быть, я беспринципный, может быть — слабохарактерный, может быть — то и другое, но оттолкнуть Бориса я не мог. Никто со мной, кроме Курченко, об этом не говорил, а Курченко, как я и ожидал, вернулся к этой теме, доводов моих не принял и сказал:

— Но ведь ты сам, когда тебя исключали из института, от отца не отказался?

— Откуда ты знаешь?

— Это только ты никогда ничего не знаешь! Не будем больше об этом говорить. Только не думай, Петя, что отношение к тебе у нас переменилось. Может быть, мы чего-то и не знаем или не понимаем — мы же не были в твоей шкуре.

Вере Кунцевич для ее лекций нужны плакаты, она называла их таблицами, с изображением внутренних органов в двух видах — здоровом и пораженными. Она предложила мне подработать — изготовить эти таблицы. Таблиц требовалось много, мороки по каждой из них много, а времени давалось так мало, что, — совершенно ясно, — самому их вовремя сделать можно только если не буду посещать занятия. Позволить себе это я не мог, отказаться от выгодной, — по студенческим меркам, — халтуры не хотелось, и я пригласил в компанию Короблина. Он — с удовольствием, и мы, поставив изготовление на конвейер, задерживались в институте до позднего вечера. К приезду Веры я приносил ей заказанную партию таблиц, получал деньги за предыдущую и заказ на следующую.

Приношу очередную партию. Покончив с делами, немного выпили и закусили. Вера рассказывает:

— Один дурак подарил мне статуэтку Сталина. Вытирала пыль, статуэтка упала, и у нее отбился нос. Держать ее на виду нельзя, выбросить в мусорный ящик опасно. — Она достала из письменного стола пакетик, завернутый в газету. — Когда пойдешь, — брось, это, пожалуйста, в речку.

Я развернул пакетик, увидел безносого Сталина, засмеялся от такого неожиданного зрелища и снова завернул. А Вера завязала пакетик шпагатом, чтобы не раскрылся по дороге.

— Покушение не удалось, — сказал я. — Как на Муссолини, которому прострелили нос.

Придется утопить. А тот, который подарил тебе эту статуэтку, у тебя бывает?

— Он уже был и поинтересовался статуэткой. Я сказала, что отвезла ее домой, в Курск. Я засмеялся.

— Так он тебе другую подарит.

Типун тебе на язык! Еще накаркаешь. Выйдя со двора, вернулся чуть назад — на мост. Было уже темно. Облокотился о перила, выждал, когда возле меня никого не было, разжал пальцы, державшие пакетик, и вздохнул с облегчением. Вспомнился анекдот. Кто-то вытащил из воды тонущего, оказалось — вытащил Сталина. Сталин говорит: «Проси что хочешь». – «Умоляю об одном — никому не говорите, что я вас вытащил».

У нас новый военный руководитель, моложе Егорова-Капелюшного и, хотя у него гнилые зубы, интеллигентней. Говорят — бывший офицер. Егоров-Капелюшный арестован, и нам жалко этого старого вояку. Новый руководитель позанимался с нами минут двадцать строевой, сказал — «Ну, я вижу, вас тут учить нечему», и в дальнейшем, кроме лекций, занимался стрельбами. Потом арестовали и его, но это произошло, когда на нашем курсе военные занятия были позади.

Когда летом 33-го года я впервые переступил порог института, случайно поговорил и случайно познакомился с профессором Эйнгорном, он произвел на меня очень сильное впечатление: я почувствовал, что это не просто профессор того дела, к которому я тогда с молодым пылом устремился, а человек незаурядный и этим делом увлеченный. Мне хотелось побольше о нем узнать, но тогдашние мои соученики ничего, даже фамилии его не знали, а расспрашивать преподавателей я стеснялся. Теперь Эйнгорн не первый год читает здесь лекции, а я уже не застенчивый юноша, и понемногу удалось кое-что о нем узнать.

Александр Львович Эйнгорн — основоположник современной, для нашего времени — новой, науки градостроения. Его имя известно во многих странах, он — член нескольких зарубежных научных обществ. В недавно созданном Гипрограде — институте по проектированию городов – он ведет большую работу: под его руководством разработаны первые в мире нормы планировки и застройки городов и поселков. Этими еще не изданными и никем не утвержденными нормами пользуются не только в Гипрограде, но и в других проектных организациях, и даже за границей при разработке проектов новых и реконструкции старых городов и поселков. Он бывший меньшевик и не просто меньшевик, а лидер харьковских левых меньшевиков.

Иногда в наших коридорах его встречал и видел, как почтительно здороваются с ним преподаватели и старшекурсники, и вспоминал жалобы Егорова-Капелюшного на то, как небрежно с ним здороваются студенты. Эйнгорн отвечал большей частью молчаливым поклоном, как мне казалось, не отдавая себе отчета не только в том, с кем здоровается, но и в том, что вообще здоровается. Он производил впечатление углубленного в мысли и нездорового или не очень здорового человека. С тех пор, как я его видел, он осунулся и постарел, немного ссутулился, морщины, мешки под глазами. Я был бы рад, если бы он меня вспомнил, но он так же отрешенно здоровается со мной, как и с другими.

Третий курс, первый семестр. Эйнгорн читает нам лекции об основах градостроения во всех его аспектах. Теперь это прописные истины, а тогда они воспринимались как откровения, и иногда в аудитории сидели с нами и даже стояли у стены люди разных возрастов, пропустившие в доме архитектора какой-либо доклад Эйнгорна или его сотрудников. Впервые мы услышали, что города должны быть разделены на функциональные зоны: промышленно-складскую, внешнего транспорта, жилую и массового отдыха, что зоны должны быть отделены друг от друга санитарными разрывами, размеры которых зависят от характера и количества вредных выбросов предприятий и их шума, а санитарные разрывы — озеленены деревьями и кустарниками, подобранными с учетом их способности поглощать выбросы именно этих предприятий. Впервые мы слышим, что размер жилого квартала не может быть произвольным: его нужно рассчитать на такое количество населения, которое оправдает размещение в квартале школы и дошкольных учреждений, чтобы детям не приходилось пересекать улицы, магазинов с товарами повседневного спроса, столовых и кафе, чтобы жителям квартала не нужно было далеко ходить. В каждом квартале должна быть хоть небольшая, но хорошо озелененная территория для отдыха со спортивными и детскими игровыми площадками. Такой удобный для жизни квартал Эйнгорн называл микрорайоном. Застройку его надо осуществлять с сохранением существующего рельефа, а не с его уродованием и созданием искусственного. Жилые дома так должны быть ориентированы по сторонам света и так запроектированы, чтобы в каждой квартире было солнце, но без перегрева, и возможность хорошего проветривания. Недопустимо размещать квартиры в подвалах и полуподвалах — придет время, когда оттуда будут переселять. Эйнгорн говорил о необходимости такой планировки города и такого его инженерного оборудования, чтобы жизнь в нем была удобной и здоровой, но при этом никогда нельзя забывать, что город должен быть красивым. Это не красота ради красоты, а необходимость; город — среда обитания, и она отражается на настроении и даже психике людей, а значит — на их здоровье, и формирует вкус. Он подробно говорил о том, из чего складывается красота города, и что ее разрушает... Но, прошу прощения, — увлекся, я пишу не учебник, а всего лишь воспоминания. Эйнгорн читал лекции не просто хорошо, а заражал слушателей своим увлечением. Учебников — никаких, а я ловлю себя на том, что забываю конспектировать. Он, как Николай Степанович из «Скучной истории» Чехова, чувствовал, когда аудитория уставала, и умел ее встряхнуть шуткой или забавной историей. Вот он говорит о проблемах городского транспорта и о том, что на Западе идет полемика — какими должны быть городские магистрали. Кто-то утверждает, что нужно щадить рельеф и не бояться кривых. Другой ему возражает: мы строим не средневековые города с узкими кривыми улочками, и добавляет: «Кривая — дорога осла». Эйнгорну задают вопрос: какими же все-таки должны быть городские магистрали? Я помню его ответ: рецептов нет, как нет прямых дорог — они, за редкими исключениями, всегда кривые, либо в горизонтальном, либо в вертикальном отношении, надо стараться избегать кривизны одновременно в обеих плоскостях.

В конце семестра — общеинститутское собрание. Я ничего о нем не помню, кроме одной врезавшейся в память сцены, да и эту сцену я вижу как кадр немого кино, без единого звука. Стоит почему-то не на трибуне, а у эстрады, поставив на нее один сапог, тогдашний секретарь парторганизации и наш преподаватель истории ВКП(б) Кравцов, и мы видим его профиль. Он показывает пальцем на Эйнгорна, трясет им и громит Эйнгорна, а за что — нам непонятно. Рядом со мной — Толя Мукомолов, он шепчет мне: «Так в чем же меньшевистская закваска?» Сидит Эйнгорн, в хорошем костюме, с отсутствующим выражением. Типичный большевик и типичный меньшевик – такими нам показывали их во всех видах тогдашнего искусства. «Как в кино», — тихо говорит мне Толя. Ждали, что скажет Эйнгорн, но он не выступает. На экзамене отвечаю по билету, и вдруг чувствую, что Эйнгорн меня не слушает, и вижу — смотрит на меня и улыбается.

— А я вас узнал, — говорит он, — и рад видеть. Значит, жизнь вас не сломала, это хорошо.

Но потрепала изрядно — вон сколько седины. Значит, идете в выбранном направлении — это приятно. Он ставит пятерку, подписывает и отпускает меня, продолжая улыбаться.

После этого семестра нас делили по отделениям факультета, мы подавали заявления, и я, конечно, подал на градостроительное. Сдав последний экзамен, зашел в приемную и спросил давно знакомую даму — укомплектованы ли уже отделения.

— Еще нет. Да вы не волнуйтесь. — Она достала папку с надписью «Градостроительное», отыскала в ней мое заявление и протянула мне. На заявлении ниже моей подписи было написано: «Прошу просьбу удовлетворить». И стояла подпись Эйнгорна. От неожиданности меня бросило в жар.

— Можете не сомневаться, — сказала дама. — Александру Львовичу не откажут.

— И многих он отобрал?

— Никого. И, вообще, — он никогда таких надписей не делал. А тут пришел, попросил посмотреть заявления на градостроительное, и вот сделал такую надпись. Вообще, в этом не было надобности: по успеваемости вы прошли бы на любое отделение. Наверное, хотел вам сделать приятное. Вам приятно?

— Очень, — чуть не добавив «и трогательно», но сдержался: фи, какая сентиментальщина!

После каникул вдруг узнаю: только что похоронили Эйнгорна — какое-то осложнение после гриппа, хоронил весь институт. Вот уж, действительно, — вечно я ничего не знаю!.. За обедом Галя спрашивает:

— Попал на свое градостроительное?

— Попал.

— А отчего ты такой хмурый?

Рассказываю об Эйнгорне, о том, как с ним познакомились, и что о нем знаю.

— Лондонского королевского общества? — удивленно переспрашивает Сережа. — Можешь ничего не добавлять — значит, действительно большой ученый. Кто бы мог подумать: в наше время, в Харькове, – и член Лондонского королевского общества! А как фамилия? Эйнгорн?

Эйнгорн... Знакомая фамилия. Откуда-то я ее знаю. А вам она знакома? — спрашивает у Лизы и Гали.

— Где-то слышала, — отвечает Лиза.

— Знакома, — говорит Галя, — но откуда знакома — вспомнить не могу. Продолжаю рассказывать.

— Меньшевик? — переспрашивает Галя. — Ах, вот оно что! Был такой социал-демократ Эйнгорн. Мы с Ниной о нем слышали, когда учились в институте.

Ну, среди социал-демократов у меня знакомых, кажется, не было, — говорит Сережа, — но фамилию такую слышал. А среди эсеров были.

— Нашел о чем говорить! — сказала Лиза.

А я и не говорю. К слову пришлось. Заканчиваю рассказ об Эйнгорне сообщением о его неожиданной смерти. После недолгого молчания Сережа говорит:

— Для вашей науки это, конечно, потеря, да и для вас, его учеников, — тоже. А для него самого... Не сочти за цинизм, но живем в такое время, что уже привыкаешь к нелепой мысли: успел умереть своей смертью. Только вдуматься в смысл — успел. Меньшевиков в нашей стране, наверное, уже не осталось. Да и эсеров тоже.

Во втором семестре лекции по градостроению, только для градостроительного отделения, читает кто-то другой, мягкий и доброжелательный, говорят — хороший специалист, но читает далеко не на таком увлекательном уровне, а содержание лекций — смысл разработанных норм, их обоснование, и потом мы их записываем под его диктовку: они еще не изданы, а нам без них ни шагу, начиная с будущих курсовых проектов.