47
47
Ещё проезжая города-курорты Ессентуки и Пятигорск, я почувствовал благодатные особенности Кавказа. В отличие от Сталинграда, где при отъезде падал мокрый снег, завывал холодный ветер и люди уже носили зимнюю одежду, здесь было ещё довольно тепло, светило яркое солнце и всё кругом было голубым и зелёным. Через стёкла вагонных окон были видны прогуливающиеся на перронах отдыхающие в летней одежде.
На привокзальной площади Кисловодска всё выглядело, как в далёкое мирное время. Красивые цветочные клумбы, аккуратно подстриженный зелёный кустарник, дорожки, покрытые толчённым красным кирпичом. Ничего не напоминало о войне, если не считать преобладающее женское население. Женщины и девушки несли носилки с ранеными, грузили их в санитарные машины и даже водителем в нашем автобусе была женщина.
По сильной боли в ноге я догадался, что путь нашего автобуса проходит по горной местности, когда приходится часто переключать скорости, замедляя и ускоряя движение. Дорога к госпиталю оказалась длиной и, превозмогая боль, я с нетерпением ожидал её конца.
Но вот автобус остановился на асфальтированной площади перед большим и красивым зданием санатория. На фасаде ещё висела красочно оформленная вывеска: «Санаторий имени Серго Орджоникидзе».
Санаторий находился на высоком плато, откуда виден был весь город, окружённый горами и утопающий в зелени. Вдали просматривалась снежная вершина Эльбруса. От площади, примыкающей к главному корпусу санатория, уходили красного цвета дорожки, с обеих сторон которых тянулся зелёный кустарник. Напротив корпуса располагался скверик с фонтаном, цветочными клумбами и удобными садовыми скамейками.
По широкой кольцевой парадной лестнице меня понесли на второй этаж и поместили в довольно просторную палату, в которой было только две широкие санаторные кровати. К прихожей примыкала ванная комната со всеми удобствами. Кроме столиков-тумбочек, в палате был стол, два кресла, гардеробный шкаф. На паркетном полу лежал ковёр.
Таких шикарных условий в госпиталях или санаториях, где мне приходилось бывать раньше, я ещё не видел и не предполагал, что они вообще могут быть.
Когда меня несли по коридорам, я заметил красивые ковровые дорожки, невысокие столики с креслами по бокам, много цветов и роскошные занавеси на окнах.
Как мне потом рассказывали, санаторий был построен в 1935-ом году по указанию народного комиссара тяжёлой промышленности Орджоникидзе и находился под его непосредственной опекой. Он был предназначен для металлургов, но после того, как наркома, как и многих других видных руководителей партии и правительства не угодных Сталину, отправили на тот свет, в санатории, как правило, отдыхала партийная знать и важные правительственные чиновники.
Из окна нашей палаты был виден памятник Серго с доброй улыбкой на лице и взглядом в горные дали Кавказа.
На второй кровати, что была отделена от моей тумбочкой, лежал тяжелораненый танкист Николай Павлович Серёгин. Ему было уже за тридцать и он недавно перенёс тяжёлую операцию по ампутации ноги, гангрена которой угрожала его жизни. Он был абсолютно слепым, постоянно носил тёмные очки и уклонялся от разговоров со мной. Врачам и сёстрам Николай Павлович отвечал короткими фразами, отдельными словами или жестами. Возле его кровати стояли костыли и он пользовался ими только при необходимости сесть за стол для приёма пищи, посидеть в кресле или пройти в ванную. В коридор он не выходил и редко с кем общался.
Николай Павлович был очень чистоплотным и по утрам долго задерживался в ванной, где тщательно чистил зубы и ежедневно принимал душ. Когда он подымался хоть на короткое время с кровати, то обязательно заправлял её.
Сосед мой был очень подавлен своей беспомощностью, особенно потерей зрения. Этим, вероятно, и объяснялась его неразговорчивость. В палату часто заходил его земляк - лейтенант Вася Голубец, тоже танкист. Их познакомила медсестра, узнавшая из истории болезни, что Вася, как и Николай Павлович, киевлянин и тоже танкист. Ей хотелось использовать некоторую общность в их биографии, чтобы хоть как-то развеять грусть и уныние Серёгина и облегчить его страдания.
Вася был намного моложе Николая Павловича. Он перед войной закончил танковое училище и участвовал в боях с первых дней войны в чине лейтенанта. Был ранен осколком мины под Киевом, когда оставил подбитый танк и выбирался ползком с поля боя к своим. Ему ампутировали левую руку, на правой кисти удалили три пальца и он почти полностью потерял зрение на один глаз.
Кроме общей военной специальности и места рождения, между ними ничего более общего не было и им не о чём было говорить.
Вася обычно рассказывал какая на улице погода и какие новые процедуры назначил ему врач. После очередной такой информации Васи, я предложил Николаю Павловичу прочесть ему статью Ильи Эренбурга во вчерашней газете, которая произвела на меня большое впечатление. Он согласился и я потом часто читал ему свежие газеты и обсуждал с ним наиболее важные события в нашей стране и за рубежом.
Как-то он сам рассказал мне об истории его ранения и возникших в связи с этим жизненных проблемах. Он чудом выполз из горящего танка и от сильных ожогов потерял зрение. Кроме того, он был тяжело ранен в ногу и врачи были вынуждены ампутировать её. Будучи совершенно беспомощным, он решил никогда больше не возвращаться домой после освобождения Киева и не сообщать жене о своём увечье, чтобы не быть для неё обузой. Они поженились за год до начала войны и у них в мае 1941-го года родился мальчик, которого он ни разу не видел.
Я проникся уважением к этому мужественному человеку и старался, как мог, проявлять к нему внимание. На многое, конечно, я был не способен, ибо сам стал беспомощным, страдал от сильных болей и слабости, но поговорить с ним и почитать ему газету я всё же мог. Казалось, от этого нам обоим морально становилось легче.
К сожалению, состояние моё не улучшалось. Мой лечащий врач, Марк Михайлович Фрумкин, старался изо всех сил облегчить мои страдания. Он по несколько раз в день приходил в нашу палату, менял назначения, уговаривал меня чего-нибудь поесть и убеждал, что моё выздоровление теперь больше зависит от меня, моего психологического состояния, от моей веры в успех. Мой добрый, умный врач умолял меня настроиться на оптимистический лад и заверял, что в таком случае дело обязательно пойдёт на лад.
А дела мои на лад не шли, а наоборот, медленно, но верно ухудшались.
Время тогда было очень голодное. Служащие в нашем госпитале получали только 400 граммов хлеба в день. На рынке цены были очень высокими и продукты для большинства жителей города были недоступны. Люди жили впроголодь. Мне же назначили спецпитание и я мог заказывать, практически, любые блюда. Я не раз наблюдал, как нянечки жадно глядели на подаваемые мне вкусные кушанья и ждали возможности доесть их после меня. Вернее, мою еду можно было не доедать, а просто съедать, ибо я почти не дотрагивался к ней.
Так шли дни за днями, и, казалось, ничего уже не сможет отвести неминуемую гибель. Я был в полном сознании и тяжело переживал свою безысходность и надвигающийся фатальный финал.
Помню, как всё в те дни вызывало раздражение и обиду. Совершенно обычные действия, которые в нормальных житейских условиях остаются незамеченными, вызывали во мне чувство зависти.
Так, например, когда Николай Павлович выходил из ванной после принятого душа и, фыркая от удовольствия, вытирался банным полотенцем, я завидовал ему и злился, что не могу не только душ принять, а даже не в состоянии помыться по людски. Я должен был ждать, когда нянечка принесёт миску с водой и влажной салфеткой протрёт мне лицо в области глаз и губ.
Мне вдруг стало ясно, что обычное отправление естественных потребностей, доставляет человеку определённые положительные эмоции, но для меня они теперь в тягость, и вызывали только горечь и обиду.
К стыду моему, я даже порой завидовал Николаю Павловичу, когда он ел за столом, сидел в кресле или шёл в туалет.
Всё это, вместе со страданиями от дикой боли, ослабляло защитные реакции организма, усиливало пессимистический настрой и сокращало остатки и без того малых жизненных сил. Я тогда почти уже не сомневался в том, что этот госпиталь станет последним моим пристанищем.
Меня реже стали отвозить в перевязочную и ограничивались только заменой тампонов на месте, в палате. При обходах врачи теперь меньше задерживались у моей кровати и ограничивались привычными назначениями: пенициллин, перевязка, витамины, кефир.
Всё это я расценивал, как признак того, что они потеряли веру в возможность помочь мне и оставили организм один на один с болезнью.
Марк Михайлович, мой милый доктор, теперь подолгу сидел у моей кровати, уповая на мои собственные иммунные силы. Он еще надеялся, что, как только срастётся кость, наступит перелом. Он обещал, что, после снятия гипса, мне назначат чудодейственные мацестинские ванны, которые ускорят выздоровление.
Казалось, что он этому и сам уже не верит, и говорит обо всём только из жалости ко мне, желая облегчить мои страдания.
По вечерам к нам приходили дружинницы - школьницы десятых классов, которые помогали медсёстрам по уходу за ранеными. Они читали нам заранее подготовленные вырезки из газет и журналов, рассказывали новости местной жизни, водили ходячих больных в актовый зал на концерты или в кино. В нашу палату приходили две дружинницы - Катя и Сима. Они были моего возраста и я с интересом слушал их рассказы о школьных делах. Они уделяли мне много внимания и обещали, как только мне станет лучше, заняться моей учёбой по программе десятого класса. Всё это отвлекало от болей и грустных мыслей.
Как-то, в начале ноября, Сима рассказала, что её тётя и дядя с детьми эвакуировались из Москвы, как и многие другие евреи, когда немцы находились уже в двадцати километрах от столицы и постоянно обстреливали и бомбили город.
Из газет и радио мы знали о тяжёлых боях под Москвой, но не представляли себе, что враг находится уже на её окраинах.
А ещё Катя и Сима рассказали, что немцы прорвали линию обороны на Кавказе и ведут наступление на Моздок, Грозный и Минеральные Воды. Об этом им в школе сегодня говорила их классный руководитель.
В сводках Совинформбюро такой информации не было.
На следующий день, утром, в палату зашли начальник госпиталя и комиссар. Они поведали нам о том, что немцы подошли к Минеральным Водам, и есть опасность, что Кисловодск, находящийся в тупике железнодорожной ветки, идущей от Минвод, окажется отрезанным от Ордженикидзевской железной дороги. И ещё они сообщили, что, в связи с внезапностью прорыва, госпиталь не может быть полностью эвакуирован. Выделено несколько вагонов для транспортабельных больных и части персонала. Из-за опасности бомбёжек, обстрелов и отсутствия уверенности в возможность выезда из Минвод, тяжелобольные и часть персонала останутся в госпитале. Была объявлена немедленная посадка в автобусы строго по спискам.
Николая Павловича и Васю Голубца предупредили о подготовке к отъезду, а меня в списках, конечно, не было.
Марк Михайлович и дежурная сестра сделали мне перевязку и велели не волноваться. Они обещали продолжать уход и лечение тяжелобольных, так как их оставляли в госпитале.
Несмотря на то, что я чувствовал, что близится трагическая развязка и я, пожалуй, уже был готов к ней, когда стала просматриваться реальная перспектива остаться в городе, который вскоре может быть оккупирован немцами, я всеми оставшимися силами воспротивился этому и попросил Марка Михайловича отправить меня с эшелоном. Уговаривать мне его не пришлось. Ему, еврею, было понятно, что для меня лучше погибнуть в попытке вырваться из города, чем оставаться здесь в ожидании прихода немцев. Однако, включить меня в список он не мог и пообещал только, что не помешает моей отправке, если кто-нибудь согласится погрузить меня в автобус, отходящий на вокзал.
Николай Павлович и Вася уложили в узелок содержимое моей тумбочки и пообещали, что одного меня здесь не оставят.
Слышно было, как идёт погрузка автомашин и автобусов у подъезда, как грохочут тележки с госпитальным имуществом, движущиеся по коридору к лифтам, а за больными с нашего этажа никто не приходил. Напряжение достигло предела и нервы сжались в комок.
После обеда в палату пришли наши дружинницы Катя и Сима и сказали, что нам нельзя больше ждать, так как погрузка идёт к концу и в спешке о нас могут забыть. Да и автобусов у подъезда осталось всего несколько.
Они принесли носилки, легко подняли меня с кровати и понесли к выходу. Вася подал костыли Николаю Павловичу, взял его под руку и они пошли вслед. У подъезда находился Марк Михайлович со списками в руках. Когда водитель автобуса спросил у него значимся ли мы в списках, он одобрительно кивнул головой и нас пропустили в автобус уже до предела загруженный больными. Мои носилки еле втиснули в проход и автобус отъехал. Вслед побежали девушки-дружинницы, произнося какие-то слова, смысл которых нельзя было понять из-за шума мотора и стонов раненых.
Я удивлялся отсутствию боли по пути в автобус. Обычно любой толчок или прикосновение вызывали жуткую боль в суставе, а тут никакой боли не чувствовалось, как будто меня подвергли анестезии. Не почувствовал я боли и когда автобус помчался по улицам города, совершая подъёмы и спуски по извилистому серпантину дороги, когда носилки наспех вынесли из машины и погрузили в товарный вагон отходящего поезда.
Вася стоял в дверном проёме и называл полустанки и станции, которые поезд проходил без остановок. В Пятигорске и Ессентуках остановки были кратковременные и, когда мы уже были близки к Минводам, поезд подвергся бомбёжке и обстрелу. Немецкий самолёт летал над крышами вагонов, на которых были нарисованы красные кресты, и методично поливал нас градом пуль из пулемёта. По крикам и стонам раненых можно было догадаться, что обстрел вёлся по рядам, с одного конца вагона ко второму. С другого самолёта было сброшено несколько бомб, которые разорвались вблизи железнодорожного полотна.
А поезд продолжал свой путь. Израсходовав боеприпасы, самолёты улетели, оставив в вагонах много убитых и раненых.
Неизвестно было успеем ли мы проскочить Минводский железнодорожный узел до захвата его немцами. Сохранялась опасность попасть немцам в руки на станции, куда мы с такой скоростью мчались. Сознавая такую возможность, я был готов к смерти от пули или бомбы, что казалось мне лучшим исходом.
Когда прибыли в Минводы, со всех сторон была слышна перестрелка, однако движением ещё кто-то управлял и стрелки переводились в нужном направлении, освобождая этот крупный узел от скопившихся железнодорожных составов. Почти без остановки наш поезд, часто меняя направления и грохоча по стрелкам, вырвался всё же из сплетения рельс и взял курс на Прохладную. Здесь мы подверглись второму интенсивному обстрелу из самолётов. Как и в первом случае, под Минводами, стрельба велась с небольшой высоты и не было никакого сомнения в том, что немцы видели красные кресты на вагонах и знали кого обстреливают.
В Прохладной, крупной железнодорожной станции на Ордженикидзевской железной дороге, наш состав загнали в тупик, чтобы оказать помощь раненым и выгрузить убитых.
К нам в вагон пришла группа женщин в повязках с красными крестами и сумками скорой помощи. Они вынесли трупы убитых и перевязали раненых. Женщины принесли молоко, творог, сметану, хлеб и покормили людей. Я от еды отказался и только выпил несколько глотков воды.
Сменили паровоз и поезд двинулся дальше. С нами в вагоне остались две женщины. Они представились, как члены Женсовета Прохладненского железнодорожного узла. Одна из них, Лидия Смыкова, была председателем Женсовета. Они согласились сопровождать нас до Баку, где намечалась разгрузка эшелона.
Ко мне, Николаю Павловичу и Васе Лида была особенно внимательна и старалась нам во всём помочь. Ей было за тридцать и она была хороша собой. Светлые волосы, голубые глаза, стройная спортивная фигура делали её моложе своих лет. Она работала в политотделе отделения дороги, а Женсоветом руководила на общественных началах.
Лида возмущалась и негодовала жестокостью и наглостью фашистов, расстреливающих из самолётов совсем беззащитных людей в санитарном поезде. Только из нашего вагона она со своими подругами вынесли двенадцать трупов.
Дважды ещё, не доезжая до Дербента, мы подверглись бомбёжке и обстрелу, что стоило жизни ещё шести больным. В Дербенте была краткая остановка. Вынесли убитых, перевязали раненых. Больше нас не бомбили и не обстреливали, и мы проносились сквозь встречные станции на большой скорости, почти без остановок.
В Баку прибыли ночью. Здесь был глубокий тыл и окна домов не имели бумажных наклеек от вибрации при бомбёжках. Сюда немецкие самолёты не долетали, однако правила светомаскировки соблюдались. Вокзал и улицы освещались синим светом.
Нас быстро выгрузили из вагонов и автобусами доставили на окраину города к пятиэтажному зданию средней школы. При нас из классов выгружали парты и вместо них устанавливали кровати. На наших глазах школьные комнаты превращались в госпитальные палаты с рядами коек, устланных новыми простынями.
Уже под утро в палату вошла девушка-азербайджанка в белом халате с подносом, на котором были гранёные стаканы с каким-то напитком белого цвета.
-Мацони будете? - спросила она с акцентом.
Я не знал, что такое мацони и никогда не слышал о таком напитке, но почему-то захотелось его попробовать. Мацони был очень холодным и имел какой-то незнакомый кисловатый вкус. Я выпил его с удовольствием, которое давно не испытывал от еды или питья.
-А ещё можно? - спросил я у девушки.
-Можно, пейте на здоровье! - ответила сестричка, улыбаясь.
Я выпил второй стакан мацони и уснул.