8. В Японскую войну

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Через год или два действительность, окружавшая нас, стала менее романтичной: началась война с Японией.

Война шла, и многие уже разбогатели на поставках интендантскому ведомству. Среди них был и отец Ани Теплицкой, владелец трикотажной фабрики. От родителей Аня стала получать деньги «на карманные расходы», каждый день покупала пирожные в гимназическом буфете и даже пользовалась кредитом у буфетчицы.

Наша компания сначала презирала ее, но Аня так искренне хотела водиться с нами, давая нам понять, что мы выше по развитию, чем другие девочки, что мы в конце концов сдались и стали гулять с нею в большую перемену, хоть и не делились тем, что нас волновало.

Как-то она принесла в класс стихотворные переводы веселых стишков Вильгельма Буша, сделанные Льдовым. Мы стали читать эти веселые остроумные стишки вслух и увлекались ими. Теперь мы декламировали отдельные строки из «Приключений мартышки Жако» или из истории двух собачек Плиша и Плума[88]. Звонкие стихи, звучные рифмы…

Вместо чудного подарка

Нас умчит пегас в тот край,

Где арапам очень жарко,

А мартышкам просто рай.

А как поймали обезьяну Жако, подбросив ей смазанные клеем сапоги, и так ее привезли в город Ревель.

В Ревеле жил парикмахер известный,

Звался он Шмидт, немец трезвый и честный.

Многих нерях парикмахера зало

Чуть не в красавцев шутя превращало.

Сходит на берег мартышка Жако,

Стать подмастерьем у Шмидта легко.

Бритву умело он держит в руках…

Но испугался мартышки дурак…

Умный хозяин к мартышке привык,

Но подымает отчаянный крик…

Вскоре мы стали переговариваться между собой рифмами. Дома мы сочиняли веселые стихи, а придя в класс, декламировали их на переменах.

Курка не возражала против таких развлечений, а мадемуазель Гуляницкая, наша учительница французского, сказала, что в Петербурге в кадетском корпусе, где учится ее брат, тоже в моде такие стихи. Я теперь даже не могу понять, как это случилось, что мы, тринадцатилетние разумные девочки, читавшие Пушкина и Лермонтова, увлеклись такой чепухой. Мы говорили только в рифму и оглашали стихи вроде следующих, сочиненных Аней Теплицкой:

Дурак, болван,

Подай стакан,

Подай лимон,

Убирайся вон!

Неожиданно моя мама возмутилась этим «рифмотворчеством» и сказала мне сокрушенно:

— Ты ведь знаешь столько хороших стихов! Зачем сочинять такую чушь?

Я задумалась, полистала немного Некрасова, почитала… На следующий день я категорически объявила моим подругам:

— Больше не стану сочинять чепуху!

Аня Теплицкая удивилась:

— У тебя так складно получалось. Так смешно!

— Мали ли что выходило. Больше не хочу.

Аня заявила мне, что я дура, и мы поссорились — в который раз. В тот год мы часто ссорились, после чего не разговаривали и не гуляли вместе. Потом подруги начинали подталкивать нас друг к другу, пока мы не сталкивались лбами и не начинали хохотать. И все же я чувствовала, что не могу относиться к Ане как прежде.

На этом кончились наши стихотворные развлечения.

Прежде чем войти в нашу компанию, Аня Теплицкая дружила с Густавой Букет, чей отец был компаньоном ее отца. У Густавы не было матери, а воспитывала ее панна Теодора Капота, умная хромоножка. Она пользовалась полным доверием отца и дочери, с которой дружила, хоть и была старше ее лет на пятнадцать.

Панна Теодора очень любила театр и постоянно смотрела все новые пьесы, которые ставились в лодзинских театрах — в немецком, где выступали с гастролями также и русские артисты, приезжающие в город, и особенно в польском, где постоянно давал спектакли варшавский театр. Она уговорила отца Густавы отпускать в театр также Гутю и брала ее с собой на все спектакли, кроме оперетты. В оперетту старик ходил сам. Но Густава, а вслед за нею Аня знали содержание всех венских оперетт, и в большую перемену мы исполняли в уборной арии из «Веселой вдовы»[89] и еще из какой-то польской оперетты, где какую-то Андзю уговаривали не огорчаться и не сердиться на то, что ее поцеловал милый, а позволить ему поцеловать ее еще разок.

Об этом я, конечно, не рассказывала маме, но уговорила ее отпустить меня с панной Теодорой, сопровождающей Гутю и Аню, в польский театр, где показывали модную тогда пьесу Жеромского «Грех». Потом я посмотрела и продолжение этой пьесы под названием «Шальная Юлька». Играла знаменитая польская актриса Каминская, и действие начиналось с того, что шальную Юльку кто-то обнимал и она взывала о помощи, вырываясь из чьих-то рук.

Маме я не рассказывала о том, что видела в театре, но она сама узнала обо всем и заявила, что больше не пустит меня в театр с панной Теодорой, а сама поведет в немецкий театр на драму Лессинга. Мама заставила меня взять у Курки разрешение пойти в театр: в наших дневниках имелось четыре бланка на год — в них Святухин и начальница, Анна Павловна Эрдман[90], должны были расписаться собственноручно. И мы с мамой посмотрели «Минну фон Барнхельм»[91].

А в другой раз мама повела меня смотреть «Волки и овцы» Островского — кажется, с Варламовым или Давыдовым. Разумеется, это было интереснее «Минны», и я сказала маме это.

Тогда мама пообещала мне:

— Когда-нибудь, быть может, посмотрим с тобой «Дон Карлоса» Шиллера.

— А когда, мама?

— Не теперь, — пояснила мне мама. — Эта пьеса не разрешена для исполнения в театре. Но ты можешь прочесть ее. У меня есть собственный Шиллер, я сама прочту его с тобой.

И действительно, мы прочли «Дон Карлоса» с мамой, возмущались коварной красавицей Эболи, восхищались благородным Дон Карлосом и его другом маркизом Поза. Помню, как мама произносила строки: «О, государь, даруйте свободу совести!» У меня проходил мороз по коже. Мама тоже была очень взволнована. Я ее еще не видела такой.

Спустя несколько дней после этого Густава Букет по совету панны Теодоры предложила мне организовать кружок по изучению астрономии. Когда я дома спросила разрешения, мама неодобрительно заметила:

— Астрономия не горит. Ты еще не читала Белинского!

Действительно, Белинского в гимназии мы не проходили.

Мама посоветовалась с кем-то и достала том Белинского, а потом попросила маму Жени и Сони Дрейцер отпустить их к нам в следующую субботу. Она привела также руководителя литературного кружка, гимназиста седьмого класса гимназии, Владека Танненбаума, высокого белокурого мальчика, застенчивого, но очень начитанного и серьезного.

Я пригласила также Раю Левину[92] и Любу Блюмину[93]. Рая тут же шепнула мне, что знает Владека, и обещала подробно о нем рассказать.

Все мы уже давно читали «Евгения Онегина» и «Капитанскую дочку», хотя по программе полагалось проходить их только в седьмом классе. Владек прочел нам вслух статью Белинского о Пушкине. Мама присутствовала при наших занятиях и внимательно слушала. Отцу она про них ничего не сказала — он, пожалуй, был бы против. Владек спросил, есть ли у нас вопросы. Вопросов не было, и тогда, обратясь к маме, Владек вежливо сказал:

— Если вы не возражаете, я в следующий раз принесу Писарева. Это будет интереснее.

Мы оживились.

В следующую субботу Владек принес Писарева и прочел нам статью о Пушкине и Белинском[94]. Мы сразу же стали возражать. Владек защищал точку зрения Писарева, убийственную для Белинского. Особенно кипятилась Люба, которая была влюблена в Онегина. Мама ничего не сказала, хотя я и видела, что она волнуется не меньше нас.

На этот раз в конце занятия Владек предложил нам прочесть «Грозу» Островского и добавил:

— А я принесу Добролюбова.

— «Луч света в темном царстве», — вырвалось у мамы.

— Да, так называется эта статья. А пани, видно, читала ее.

Мама не ответила, но, когда разошлись, я выпытала у нее, что она читала эту статью еще тогда, когда жила в Петербурге.

— Мама, а ты мне ничего не говорила! — упрекнула я ее.

— Ты не говори папе. Он не любит, когда я вспоминаю о том времени. И знаешь, у нас была еще одна интересная книга… — И мама шепнула мне: — Она называлась «Что делать?». Цензурой она была запрещена. Если полиция находила эту книгу при обыске, то забирала в тюрьму всех, кто жил в квартире. Мою подругу арестовали, а ее жениха посадили в крепость — правда, не только за это.

— А как звали автора этого романа?

— Чернышевский. И он тоже был посажен в крепость.

После нашего первого занятия Рая в гимназии рассказала мне, что Владек бывает у ее двоюродных сестер, учениц седьмого класса.

— Им он тоже приносил Писарева?

Оказалось, что Владек сам занимается в кружке, где изучают политэкономию. Юноши и девушки собираются на квартире у деда Раи. Дед Раи — мастер на фабрике Познанского. Он очень строгий, но хороший. Это он выписал Раю из того местечка, где она жила, и обещал дать ей образование. А ее мама портниха, отец давно умер, и у Раи нет денег, чтобы купить материи на новую форму. Поэтому после Пасхи Рая возьмется «репетировать» отстающую ученицу — будет заниматься с малышкой из приготовительного класса.

Тут я вспомнила, что у Раи рукава частенько бывали заплатаны на локтях и под мышкой. Она стеснялась этого, особенно когда мы собирались у Ани Теплицкой, всегда очень нарядной и беззаботной. Теперь я поняла, почему Рая всегда отговаривалась тем, что ей надо готовить уроки.

У Теплицких девочек приглашали к столу, на котором кипел самовар и на белоснежной скатерти были расставлены разные вкусные вещи — пирожные и шоколад. Все мы охотно ходили к веселой болтушке Ане, но Рая избегала ее.

Война с Японией продолжалась. Маньчжурия была прорвой, поглощавшей людей и снаряжение. Наши войска отступали на «заранее подготовленные позиции», красные теплушки с новобранцами под неустанный вой и звуки гармоники отправлялись на фронт. В иллюстрированных журналах по-прежнему печатались военные рассказы с благополучным концом. Новые мобилизации охватывали русские губернии. И в Лодзи тоже возникали новые фабрики, которые работали на фронт, — трикотажные, табачные.

«Торги», — читала я на последних страницах газет. Мама объясняла мне, что это важные правительственные извещения: правительство предлагает торговым фирмам поставлять для армии обмундирование и вызывает тех, кто возьмется поставить дешевле и быстрее. Это выгодно и для купцов, и для правительства. Я не совсем поняла, почему это выгодно и для той, и для другой стороны, но что-то было темное в этом всем.

Папа курил особые папиросы с длинным мундштуком. Я знала, что он заказывал их у старушки, которая делала их вручную у себя дома. С началом войны старая Лейзарова поступила на кустарную фабрику, где изготовляли пакетики для махорки. Она даже заставила своих внуков работать вместе с нею. Старуха и трое малышей клеили эти «фунтики» с утра, едва светало, и вечером допоздна. «Фунтики» с махоркой посылали в Маньчжурию, в действующую армию — конечно, не по одному пакету, а целыми ящиками, вагонами. Кто-то наживался на этих «фунтиках», но кто? Тогда я еще не могла понимать!

За три месяца мы сделались старше не на один год, хотя и не замечали этого.

В нашем классе уже незаметно произошло разделение на богатых и бедных. Оказалось, что бедные учились лучше и что у них были более широкие интересы в жизни. Девочки из состоятельных семейств получали хорошие отметки, но их не интересовали ни литература, ни театр. Польки читали своих писателей, ходили на спектакли польского театра и вообще держались вместе. Дочери полицейских или офицеров местного гарнизона, с детства приученные соблюдать табель о рангах, презирали низших и якшались только с равными себе. Наиболее развитыми были еврейские девочки, дочери врачей, инженеров, ремесленников, мелких служащих и торгового люда. Жизнь заставляла их следить за тем, что происходило в окружающем мире, задумываться о своем будущем.