2. Николай Гумилев[385]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Больше всего в студию «Всемирной литературы» привлекало имя Николая Степановича Гумилева, строгого мастера стиха, главы школы акмеистов, собравшего вокруг себя в последние предреволюционные годы группу талантливых поэтов. Гумилевские письма о русской поэзии, печатавшиеся в журнале «Аполлон»[386], оценки новых книг поэтов читали с увлечением и ловили каждое слово этого признанного мэтра. Получить «благословение в поэты» от самого Гумилева, это ли не означало почувствовать себя поэтом. Блок был капризен, привередлив, но у Гумилева — мы были в этом уверены — имелась точная мера справедливости: он не мог ошибаться.

Гумилев, как я вскоре поняла, был очень талантлив, но и очень высокомерен. Прирожденный глава поэтической школы, он спорил увлекательно и безапелляционно. Самым интересным в его занятиях с нами был тот разбор, которому он подвергал наши стихи.

Стройный, с фигурой тренированного военного, с неповторимой посадкой головы, узкой и вытянутой, как голова ацтеков, он стоял перед нами прямо и твердо, излагая свои правила поэтического катехизиса. В каждом стихотворении он видел четыре стороны: фонетику, стилистику, ритмику, эйдологию (науку об образах). Каждое стихотворение он разбирал с этих четырех сторон, беспощадно и очень тонко проникая в ткань стиха. Этот метод во многом помогал нам, но часто убивал чувства и вдохновение, выбивая из колеи. В стихотворении должна быть мысль. Все, чему он учил нас, было пронизано борьбой с риторикой и декламацией — в этом сказывалось влияние на него французского символизма.

«Музыки, музыки прежде всего!» — требовал он вслед за Верленом[387].

Он давал нам упражнения на разные стихотворные размеры, правил вместе с нами стихи, уже прошедшие через его собственный редакторский карандаш, и показывал, как незаметно улучшается вся ткань стихотворения и как оно вдруг начинает сиять от прикосновения умелой руки мастера. Он научил нас, окончив стихотворение, вычеркнуть первую строфу, часто служебную и невыразительную, и показывал это на многих стихотворениях.

Своих стихов он нам никогда не читал, но мы их знали наизусть. Как-то он прочел нам стихотворение молодого поэта, застрелившегося несколько лет тому назад, Василия Комаровского:

Где лики медные Тиберия и Суллы

Напоминают нам суровые разгулы…[388]

Он стремился держать нас в курсе современной поэзии. Молодые люди из «Цеха поэтов», его ученики и последователи, приходили на его занятия и по его просьбе читали нам свои новые стихи. В те годы он затмил Брюсова, признанного главу символистов, который, отрекшись от фараонов и страстных лобзаний, стал писать головные и бледные стихи. Его лицо, бледное и высокомерное, с узкими губами и насмешливым взглядом, неизменно встает в моей памяти, когда я вспоминаю о студии «Всемирной литературы». Здесь я научилась придавать форму лирическому импульсу: Гумилев, поэт романтического империализма, был талантливым «инженером стиха».

У меня сохранилось написанное рукой Гумилева стихотворение «Заблудившийся трамвай»[389], которым мы все увлекались в те годы.

Нам казалось необычайно сильным по выразительности то место, где поэт восклицает:

Остановите, вагоновожатый,

Остановите скорей вагон…

В воображении вставал тот маленький домик на окраине Петербурга, где когда-то случилось происшествие, которое врезалось в память поэта:

У переулка забор дощатый,

Дом в три окна и серый газон…

Да, этот дом был связан с любовью, и только таким прерывающимся, задыхающимся стихом можно передать то чувство, которое возникает в памяти:

Здесь ты ждала в своей светлице,

Я же с напудренной косой,

Шел представляться императрице

И не вернулся больше домой…

Конечно, это были не выдуманные, «идеологические» чувства, а связанные с жизнью, с историей.

Теперь я понимаю, что волновало нас в стихах Гумилева.

Но в этом же стихотворении были строки, с которыми не мог примириться тот внушенный мне с детства рационализм, от которого не так-то легко отойти:

Через Неву, через Нил и Сену

Мы проскочили по трем мостам.

Вот мостовая. Красные буквы…

Остановитесь… Знаю тут

Вместо капусты и вместо брюквы

Мертвые головы продают…

Язык поэзии нельзя переводить на язык прозы, этому научила меня долгая работа переводчика…

Я служила врачом на частном заводе Сан-Галли, которым управлял рабочий комитет, и, как все небольшие предприятия, он влачил жалкое существование. Работали преимущественно старики, оттого что все молодые рабочие ушли на фронты Гражданской войны. Меня поражала неутомимость и выдержка этих питерских рабочих, трудившихся весь день, питаясь только мороженой картошкой. И я написала стихотворение о старике, который пришел умирать на свой завод в холодный нетопленый цех. И такая была в этом старике сила, что даже смерть подползла к нему на коленях.

Я прочла это стихотворение в студии. Гумилев его разобрал, не обращая ровно никакого внимания на чувства, которые меня волновали, — он даже посмеялся над ними. Тогда я решила никогда больше не читать ему от души написанных стихов, а показывать только то, что было хорошо сделано.

…Теперь я, конечно, понимаю, что Гумилев был во многом прав. Это было плохое стихотворение, и сейчас я написала бы лучше.

И все же мне пришлось читать перед ним еще раз стихи, написанные от души. Но было это в Союзе поэтов[390].