5. 1908 год. Занятия медициной. Новые друзья

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Октябрь и ноябрь 1908 года были для меня месяцами знакомства с медицинской учебой. Оказалось, что она занимает большое место в моем бюджете времени. С 8 до 12 утра — лекции, посещение которых было обязательно, и хотя основы физики были мне знакомы, но остальные три предмета, входящие в курс, — химия, зоология и ботаника — были для меня совершенно новыми. Французские мальчики, которые учились вместе со мной, проходили химию в своих колледжах, также начала ботаники и зоологии. Я слушала лекции профессоров с большим интересом, но оказалось, что они читали не по учебникам, которые были только пособиями: требовалось записывать лекции в тетрадку, делать рисунки, и все это с быстротой человеческой речи.

Моего знания французского языка оказалось недостаточно — пришлось просить соседей-французов одалживать мне свои тетрадки, а поскольку я только в конце года догадалась, что это необходимо, то и отстала и не могла следить за дальнейшим ходом изложения. Французских студентов еще в колледжах научили записывать уроки и делать рисунки на полях. Я этого не умела, и почти все русские студенты были в таком же положении, как и я, а многие даже с трудом понимали лекции.

С 12 до 1 часу дня мы обедали, а с половины второго начинались практические занятия, где нужно было закрепить все, услышанное утром, — построить аппарат для добывания того или иного газа, для титрования жидкостей, научиться определять состояние части смесей: для этого на месте каждого из нас имелась таблица, указывавшая, какими реактивами проявляется тот или иной металл или металлоид. Каждому из нас вручали по стеклянной пробирке, наполненной жидкой смесью, а мы должны были определить, какие металлы или металлоиды входят в эту смесь. Вначале это были простые двухсоставные смеси, но с каждым днем содержимое пробирок делалось более разнообразным, и приходилось пытать его то соляной, то азотной, то серной кислотой, — большие бутыли с этими реактивами стояли в центре зала, где мы работали. А за сероводородом надо было сходить в соседнее помещение и осторожно пустить газ в пробирку, открыв кран резиновой трубочки.

На практических занятиях по физике мы должны были сами построить аппараты для изучения всех разделов физики, включая электричество, а для этого нас учили обращаться со стеклом — резать и изгибать на огне стеклянные трубки, мы должны были устанавливать удельный вес тел, строить простейшие электрические аппараты. Студенты-французы и это тоже умели делать и обычно ловко и умело выполняли то, что нам доставляло много хлопот и трудностей. И тут нам тоже приходилось обращаться за помощью к кому-либо из соседей.

По практическим занятиям я с трудом получила тройку, — и по физике, и по химии. По зоологии мы резали лягушку, пиявку, червя, изучали строение раков. Помню, когда мы изучали строение насекомых, наш препаратор, молодой веселый парень, сообщил нам, что специально ездил в какой-то приют для бродяг и набрал там целую коробочку вшей, которые роздал нам по одной на брата, и мы рассматривали их в микроскоп или в лупу. По ботанике мы учились определять растения, для чего выезжали на экскурсии за город, но это было уже весной, а пока все время уходило на лекции и практические работы.

Все же я решила обязательно познакомиться с Парижем, с его музеями, побывать в Лувре, в Люксембурге. К сожалению, время так было занято учебой, что только в одно из воскресений мне удалось утром побывать в Лувре, и я убедилась, что бывать здесь надо много раз и подолгу.

И действительно, в первый год моей парижской жизни я старалась часто бывать и в Лувре, и в Люксембургском музее, да и потом не оставила этой привычки. Люксембургский музей меня особенно привлекал современными картинами и скульптурой, мне тогда особенно нравились статуи скульптора Менье — бельгийца, который брал темы из жизни рабочих. Очень сильное впечатление произвели на меня только что приобретенные музеем работы Родена — «Мысль» и «Мыслитель», а также его группа «Граждане города Кале», необычайно выразительные фигуры во весь рост, больше натуральной величины.

Из картин привлек меня «Бедный рыбак» Пюви де Шаванна — фигура одинокого рыбака на фоне светлой реки и туманного неба. Только это казалось мне новым. Здесь же, в Люксембургском музее, я несколько раз встречала А.В. Луначарского, который приходил сюда смотреть на работы скульптора Менье.

Закусив, я родила в библиотеку и обычно сидела там до вечера. Однажды, вернувшись домой, я нашла у себя телеграмму «Встречай скорым петербургским. Мама». Очевидно, мама осталась недовольна моими сообщениями о том, как я устроила свою парижскую жизнь, и решила навести порядок.

Я встретила маму, и мы прожили короткую и радостную неделю. Мама проверила, как я устроилась, решила, что живу я слишком далеко от факультета, да и хозяйка, и квартира моя ей не понравились. Она быстро перевела меня на другую квартиру, близ Ботанического сада, проверила состояние моего белья и платья.

Мы походили с ней вместе по Парижу, я показала ей и Пантеон, и собор Парижской Богоматери, и Большие бульвары. Пахнуло на меня домом, Россией. Не знаю, откуда мама взяла денег, чтобы приехать, — думаю, что она сэкономила на хозяйственных расходах. Для меня ее приезд был большой радостью. Он как раз совпал с Новым 1909 годом. Мы даже сфотографировались вместе у уличного фотографа перед Пантеоном, и у меня до сих пор хранится эта фотография.

После отъезда мамы я опять стала бывать на собраниях группы, или, как ее тогда называли, фракции.

3-я Дума, как выяснилось, была черносотенной, за исключением рабочих курий больших городов. У некоторых товарищей возникла даже мысль о необходимости в виде протеста отозвать из Думы социал-демократических депутатов.

Начались споры в партийной печати. Ленин выступил против отозвания. Как раз в эти месяцы он приехал в Париж вместе с Надеждой Константиновной Крупской. Помню, как они вместе пришли в кафе на Авеню де Гобелен на собрание фракции. Ленин сделал сообщение о политике партии, и, как это ни кажется странным теперь, нашлись товарищи, которые возражали ему, предлагая все же отозвать депутатов; они считали, что это будет воспринято как протест рабочего класса. Помню, выступил с необычайным задором кто-то из молодых членов партии, а Ленин спокойно, не повышая голоса неопровержимыми доводами поставил его на место. Я тогда впервые увидела Ленина и почувствовала, что это человек большого характера, ясно понимающий, чего он сам хочет и что должны хотеть другие.

Луначарский, который выступал до него, как будто еще допускал какие-то колебания, но все его романтические доводы развеялись перед ясной логикой ленинской речи. На этом собрании кроме членов партии большевиков были также меньшевики-интернационалисты, и тогда-то я познакомилась с одним из них — Германом Данаевым.

Данаев был родом из Симферополя. После крымских событий пятого года он бежал из тюрьмы, побывал в Швейцарии и очутился в Париже, где поступил на юридический факультет. Он был высокий, тонкий, черноглазый, с небольшой бородкой, приятным голосом и умел завладеть вниманием слушателей; он хорошо говорил и, как я потом узнала, писал стихи. Через несколько дней после этого собрания мы встретились в Тургеневской библиотеке, где он бывал ежедневно. Ему удавалось первому получать прибывающие из России журналы, — а Тургеневская библиотека выписывала много периодических изданий, некоторые же издания прогрессивных издательств получала даром. Мы поспорили с Данаевым из-за новой книги журнала, и он предложил мне вместо нее стихи Брюсова, пообещав прийти ко мне и обменять эту навязанную мне книгу на журнал, который я хотела получить. Так мы и сделали.

Герман побывал у меня, посмеялся над Надсоном, любимую книжку стихов которого я привезла с собой из России, зато одобрил Гейне, моего неизменного спутника: его «Книгу песней» в дешевом издании «Универсальной библиотеки» Реклама я постоянно возила с собой. Герман продекламировал мне некоторые стихи Брюсова, которого я почти не знала тогда, и они мне очень понравились. Я, разумеется, знала «Каменщика», но такие вещи, как «Ассаргадон», были мне неведомы. Герман читал своим звучным и гибким голосом, и я приходила в восторг от металла этих строк.

Я — вождь земных царей и царь, Ассаргадон.

Владыки и цари, я говорю вам: Горе!

Едва я принял власть, на вас восстал Силон —

Сидон я ниспроверг и камни сбросил в море!

Музыка этих стихов имела для меня тогда необыкновенную притягательную силу. Герман тоже восхищался ими и обещал оставить мне томик Брюсова еще на один день и вообще показывать все, что он будет находить интересным из стихов. За несколько дней мы с ним подружились, и он стал часто бывать у меня. Он познакомил меня со своей сестрой, Верой Левкович, которая приехала в Париж вместе с мужем, журналистом, которого незадолго до того пригласили писать в газете «Русские ведомости»: он печатался под фамилией Яворский.

Вера никогда раньше не выезжала из Симферополя и сразу попала из глухой русской провинции в Париж. Она боялась ходить по улицам, страшилась всего, — ажанов-полицейских, шумной толпы, боялась даже ходить в булочную. Сеня, ее муж, терпел эти глупые страхи потому, что у Веры ожидался ребенок. Об этом ребенке, который действительно родился и которого назвали в его честь Германом, Данаев рассказывал мне с восторгом.

Месяц январь вообще готовил мне неожиданности. В моей комнате появилась приезжая из Петербурга, Наташа. Ее прислала моя мама.

Оказалось, что она тоже была членом партии, работала одновременно со мной в Песковском районе Петербурга. В П[етербургском] к[омитете] ей дали мой петербургский адрес, чтобы она узнала у мамы, где я живу в Париже. Это была тоненькая блондинка, с длинной пушистой косой и ярко-синими глазами. Она привезла мне привет от мамы, коробку клюквы в сахаре, которую я так любила, и короткое письмецо. Ей пришлось наскоро уехать из Петербурга, спасаясь от ареста. К счастью, я знала, что у моей хозяйки есть свободная маленькая комнатка, и уговорила ее сдать этот уголок Наташе.

Те месяцы, которые Наташа прожила в Париже, остались в моих воспоминаниях связанными с нею. Утром я уходила учиться, а она слушала лекции по литературе в Коллеж де Франс, потом мы завтракали вместе в дешевой русской столовой на Рю Муффтар («Муффтарка», как ее называли) или обходились чашкой кофе с длинным белым хрустящим французским хлебом, который так приятно было ломать. После моих практических занятий мы бродили по Парижу, открывая каждый день какой-нибудь новый для нас квартал, — то нарядный сквер в одном из элегантных предместий, где среди деревьев стоял памятник Бальзаку в виде огромной головы мыслителя, вырастающей из мраморной глыбы, то кладбище, где были похоронены коммунары, чья стена сохранила еще трещины и следы пуль, то как-то мы обнаружили между старыми уличками пустырь, носящий громкое название «Сквер Арен», — это действительно был угол старой Лютеции, чудом уцелевший на левом берегу Сены: глинистая почва сохранила следы мест для зрителей — один из секторов амфитеатра, где когда-то происходили зрелища, и два-три дерева, древние жители тех мест, еще вздымались там. Мы ходили с Наташей на Монмартр, поднимались по крутым уличкам на вершину пригорка, который венчала белая церковь Святого сердца Иисуса[226]: оттуда видны были не только весь огромный Париж и Сена, тусклой лентой змеящаяся среди каменных набережных и уходящая вдаль, но и Фонтенбло[227] и вдалеке Версаль.

А по воскресеньям мы забирались в Лувр, — ведь вход во все музеи был тогда бесплатный. Денег у нас было мало, особенно у Наташи, и поэтому мы не бывали ни в театрах, ни в концертах, а по вечерам сидели в моей комнате, читали, а иногда Наташа пела, — у нее был очень приятный задушевный голос, она знала множество песен, особенно украинских.

Приходили мои товарищи, иногда заходил Данаев. Однажды он привел с собой своего товарища Виталия[228]. Виталий приехал откуда-то с Волги, где принимал участие в социал-демократической организации, был арестован и бежал из тюрьмы. Думаю, что он был превосходным оратором, — во всяком случае, мы с Наташей заслушивались его рассказами. У него было очень выразительное подвижное лицо, бритое, как у актера, и он рассказывал нам иногда, что играл в театре, не то в Саратове, не то в Самаре. Он хорошо декламировал и часто читал нам вслух стихи, но я замечала, что это были стихи, напечатанные в сборниках «Чтец-декламатор».

Мы с Наташей и, конечно, Герман увлекались теперь другими стихами и показывали их Виталию. Он внимательно прочитывал сперва глазами, а потом вслух и просил дать ему книгу, чтобы переписать. У него была толстая тетрадка, в которую он записывал стихи, которые ему нравились. Иногда он пел нам — у него был сильный баритон, и он охотно пел драматические веши, вроде баллады Рубинштейна «Перед воеводой молча он стоит». Перед тем как запеть, он просил, чтобы мы погасили свет, объясняя это тем, что ему приходится гримасничать во время пения, а он не хочет, чтобы на него в это время смотрели.

Мы так подружились с ним, что, когда в нижнем этаже у моей хозяйки освободилась еще одна комната, я предложила ему переехать туда. Он поморщился и сказал, что не может платить вперед, как этого требовала наша хозяйка. Я заявила, что это можно обойти, и Виталий поселился в том же доме, что и мы с Наташей, но этажом ниже. Теперь после партийных собраний мы возвращались все вместе, а вскоре к нашей компании присоединился еще один юноша, тоже член партийной группы[229]. Теперь у нас было два поэта, но меня это не вдохновляло. Напротив, я совершенно перестала писать стихи, потому что чувствовала, что их надо писать совсем иначе, чем те авторы, которыми я когда-то увлекалась. Ни Надсон, ни Некрасов теперь не говорили мне ничего, а столько было нового в поэзии, что говорилось современным нам языком, что волновало и трогало! Каждое новое стихотворение Блока мы встречали восторженно, и номер журнала или альманаха, где эти стихи печатались, был для нас самым желанным. Так мы узнали «Незнакомку» — не пьесу, а стихотворение, так узнали те стихи, которые впоследствии были напечатаны во втором томе.