2. Возвращение в Россию (март 1915)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В первых числах марта 1915 года я неожиданно получила телеграмму из Петербурга, откуда не имела писем с начала войны. Мне сообщали, что имеется разрешение всем окончившим иностранные медицинские факультеты срочно держать государственные экзамены в России и получить диплом врача[306].

Одновременно с этой телеграммой меня извещали о том, что я могу получить небольшую сумму денег в «Лионском кредите». Необходимо торопиться. Не знаю, кто писал, отец или мама, но телеграмма была подписана просто фамилией моих родителей.

В госпитале для раненых воинов, где я работала до последнего времени в Нейи под Парижем, у меня был знакомый санитар, сотрудник русского посольства. Я знала, что он состоит в штате посольства, но никогда не говорила с ним по-русски. Я попросила его узнать на Рю Дарю, действительно ли имеется в России такое распоряжение, разрешающее нам, студентам-заграничникам, держать государственные экзамены срочно, в середине учебного года. На другой день он сообщил мне, что Россия действительно разрешает вернуться всем заграничным студентам-медикам и держать экзамены. Но посол сказал, что надо торопиться с отъездом, ибо путь в Россию безопасен пока только через Средиземное море, а Турция не сегодня завтра вступит в войну на стороне немцев[307]. «Уезжайте поскорее, — сказал он. — Снимитесь с учета в парижском муниципалитете (мы, учащиеся Парижского университета, получали разрешение проживать в Париже на все время университетских курсов). Возьмите также направление от нашего посольства к русским консулам всех городов, где будете проезжать, с просьбой оказывать вам содействие. Поедете на Марсель, а там сядете на пароход. Но не откладывайте».

Ближайшие три дня прошли у меня в необычной спешке. Я вдруг поняла, что покидаю Францию и что это бесповоротно. Я была совершенно спокойна, ибо поняла, что должна воспользоваться последней возможностью вернуться в Россию: ведь никто не знал, на сколько лет может затянуться война. Все мои товарищи-французы были на фронте, а русские тоже либо записывались добровольцами во французскую армию, либо возвращались в Россию, кроме тех, кому нельзя было вернуться.

Я провела несколько часов в очередях подвального этажа парижского муниципалитета на Рю де ла Сэн и получила свое удостоверение на выезд, а в моем заграничном паспорте появился еще один штамп. Я простилась с деканом нашего медицинского факультета, профессором Ландузи, который еще недавно направлял меня на работу в Нанси, в военный госпиталь. Простилась с нашим шефом, профессором Бланшаром, распоряжавшимся всеми добровольцами-врачами, пожелавшими работать во французской армии. Бланшар написал мне от руки трогательную благодарность за ту работу, которую я провела в Нанси и в Париже[308]. И все было кончено с официальной частью.

Мои друзья собрались у меня на бульваре Араго, где вместе с моей приятельницей Нелли Лафон мы снимали двухкомнатную квартирку. Вещи мои я оставила Нелли, а книги сложила в большой ящик и переправила в более надежное место, к Одетте Сен-Поль, которая имела постоянную квартиру на Рю д’Ассаз. Я взяла с собою только учебники, несколько памятных вещей, которые мне подарили раненые солдаты в Нанси. Нелли заявила, что она не уедет и не возьмет к себе никого в нашу квартиру, тем более что парижский муниципалитет объявил мораторий на квартирную плату и никто ее не платил.

Но все же, кто может знать, что будет дальше?

Нелли, Одетта и мой старый друг Таламини проводили меня на Лионский вокзал.

На вокзале было людно. Много моряков в синих беретах с помпоном, направлявшихся на юг, сенегальцы в белых бурнусах, алжирцы, какие-то раненые, которых отправляли в южные госпитали… Я с трудом втиснулась в узкое купе и сейчас же встала у окна, чтобы в последний раз посмотреть на друзей.

Перед самым отходом поезда прибежала Мэри, американка, прикомандированная к нашему госпиталю и возившая на своей собственной машине врачей госпиталя. В куртке из какого-то экзотического меха, высоких шнурованных башмаках и кожаной кепке, она целый день бесстрашно и без устали водила свою машину по Парижу и окрестностям. К поезду она привезла с собой хорошенькую Колетту, подружку одного из высокопоставленных коммерсантов, покровителей нашего госпиталя в Нанси. Для Колетты он нанимал прелестную квартирку, «гнездо любви», у Булонского леса, и она жила там вместе со своей маленькой дочкой. Но и Колетта тоже не захотела остаться вне участия в уходе за ранеными, и директриса нашего госпиталя, из уважения к ее покровителю, допустила ее к работе в одной из палат — правда, не той, куда приходила каждое утро на полчаса герцогиня Орлеанская, одна из претенденток на вакантную корону Франции.

Колетта принесла мне цветы и успела их сунуть в окно. В последний раз я посмотрела на ее прелестное кукольное личико, на Одетту и Таламини, который еще побежал по перрону и махал мне рукой, пока не отстал. Я даже не успела проститься с Парижем, потому что словоохотливые соседи стали расспрашивать меня, куда и зачем я еду.

Узнав о том, что я врач и русская, они стали расспрашивать, скоро ли Россия пришлет войска на помощь — «своих казаков», говорили они. А некоторые слышали, что «казаки» прибыли, и даже видели их. Поезд уже несся по зеленым полям, по пригородным городкам, и с каждым часом мы приближались к весне и к югу.

В Марселе я остановилась в гостинице на углу улицы Канебьер и набережной. В Марселе было уже лето, жара, бесконечные толпы гуляющих на улицах, женщины в летних платьях, множество военных, панели заставлены столиками кафе. Все разговаривали очень громко, перекликались через улицу. Я узнала в консульстве, что пароход пойдет до порта Салоники в Греции, а оттуда придется ехать поездом через Сербию, Болгарию и Румынию. Мне пришлось отдать почти все мои деньги за билет, а остаток уплатить за три дня в гостинице. У меня не оказалось даже денег на то, чтобы отведать настоящих марсельских блюд, которые мне рекомендовали мои спутники по поезду и слава которых обежала всю Францию: ни знаменитый «Буйабес», рыбной похлебки с чесноком, ни омаров, ни лангуст.

Пришлось ограничиться черным кофе с рогаликом и гулянием по кривым улицам, где в конце синело, белело, шумело Средиземное море. Набережные, где грузились большие пароходы, краны, переносящие по воздуху мешки, маленькие буксиры, снующие с резкими гудками вокруг океанских пароходов, множество иностранцев.

Итак, я на пароходе, отправляющемся из Марселя в Салоники. Так как у меня не было денег, я купила билет только третьего класса и даже входила на пароход не с того трапа, через который поднимались все «порядочные» люди. Издали я видела, как во второй и первый классы входили какие-то военные и элегантно одетые женщины. Мне предстояло ночевать в общей каюте и обедать там же за длинным деревянным столом без скатерти. Но об этом я узнала только позже, а пока думала лишь о том, чтобы занять место в каюте и поскорее подняться на палубу, которая была общей для всех пассажиров парохода.

Палуба оказалась удивительно приятным местом, насквозь продуваемым соленым морским ветром, осыпаемым пылью водяных брызг, согреваемым жарким средиземноморским солнцем.

Очень интересно было смотреть на Марсель, на сооружения порта, на замок Иф. Но вот наконец мы вышли в открытое море, волны стали подыматься выше, закручиваясь барашками, и наш пароход стал качаться. Около часа я простояла у борта, а потом зазвонил колокол, и стоящие со мною рядом женщины закричали: «Завтракать!»

Мы спустились по узким лестничкам во внутренность парохода, забрались за длинный стол, и буфетчик в белом халате и колпаке стал подавать одну за другой тарелки с супом. И тут наш стол стало качать! Мы еле удерживали тарелки одной рукой и пытались доедать свой суп, не расплескав ложку на пути ко рту, но с каждой минутой это становилось труднее, и вскоре некоторые женщины стали выходить из-за стола, не доев своего супа. Я крепилась и приняла в свои руки тарелку с жареной рыбой и картофелем, но есть ее уже не могла. Меня стало тошнить. Держась руками за стол, я выбралась в половину каюты, заставленную вещами пассажиров, и повалилась на свою койку.

Шторм трепал нас, не переставая, день и ночь. К вечеру, с помощью какого-то мужчины, я выбралась из душной каюты на палубу и повалилась на связку канатов. Утром нас продолжало качать. Я предпочла ветер и брызги соленой воды духоте общей пассажирской каюты. Я лежала, зажмурив глаза, а когда открывала их, то видела, как трубы парохода горбом вздымались передо мною и потом падали вниз, увлекая за собой все мои внутренности. Тогда я снова закрывала глаза или смотрела в небо — серое небо, по которому бежали облака.

«Так лучше, — сказала мне какая-то женщина, лежавшая неподалеку, — надо смотреть только вверх!»

На вторую ночь я задремала, а когда я проснулась, то боялась открыть глаза, так как мне показалось, что нас уже больше не качает. И действительно, качка окончилась: небо было синее, море голубое, а вдали виднелся остров Мальта, так нам сказали. Я только успела сбежать вниз, в каюту, чтобы переодеться, как наш пароход уже входил в гавань Ля Валетты, и я снова приобрела свою предприимчивость, а также страсть к познанью новых мест.

Только несколько человек спустились по трапу на берег, и среди них всего одна женщина — я. Ля Валета оказалась маленьким грязным портом, сплошь засыпанным угольным шлаком. Не было ничего интересного, кроме моряков и носильщиков, но от Ля Валетты отвесно уходили вверх каменные стены самой Мальты, огромной крепости, сооруженной англичанами, оплот их власти на Средиземном море.

Чтобы подняться вверх, надо было первоначально войти в огромный лифт, рассчитанный человек на тридцать, который поднимался вертикально по вырубленной в скале шахте. Через несколько минут мы были в городе Мальта и перед нами открылся совершенно новый мир.

Город был весь каменный и возведен на камне и из камня. На узких и чистых улицах вдоль каменных двух- или трехэтажных домов стояли на тротуарах олеандры, пальмы и камелии в кадках. На вторых и третьих этажах были маленькие деревянные балконы, куда распахивались двери квартир. В маленьких лавочках, перед которыми на тротуаре стояли столы, продавались фигурки, изображавшие женщину, закутанную в покрывало, с камышовой корзиной на голове. Покрывало, накинутое на корзину, спускалось складками на голову женщины, скрывая ее лицо, кроме глаз, и обвивалось вокруг плеч и стана, образуя строгие и гармонические складки. Кроме этих фигурок на лотках продавались статуэтки святых и богоматери, но много менее красивые и привлекательные. Несмотря на то что денег у меня было в обрез, я купила статуэтку женщины с корзиной и бережно спрятала ее в свою дорожную сумочку, которую по старому обычаю, унаследованному еще от мамы и теток, я носила через плечо на кожаном ремешке.

Мимо меня проехала тележка, влекомая осликом, — прелестным и игрушечным, с хорошенькими ножками и глазами, подведенными белой чертой. Он вез виноград, помидоры, лук. Но, как ни соблазнительны были они, денег у меня на них не было.

Мы пошли за осликом к игрушечному рынку, втиснутому между несколькими домами, чьи фасады выходили на площадь. Здесь тоже торговали фруктами, овощами, и такие же женщины в покрывалах, напоминавшие купленную мною фигурку, молчаливо продавали свой товар. Рыбаки, смуглые, с открытой грудью, босоногие, стояли с корзинами, полными свежей рыбы. Вдоль рядов базара прогуливались дамы в светлых платьях, с белыми зонтиками, — по-видимому, жены англичан-чиновников, живущие на Мальте в крепости. Кто-то сказал: «Пойдемте посмотреть храм рыцарей мальтийского ордена», и мы пустились через какие-то темные проходы в катакомбы, где вошли в каменный храм — католический, где вся поверхность стен состояла из мальтийских крестов. Мы прослушали обедню и опять вышли на солнце, на белые каменные улицы. Потом мы сидели под тентами в прохладном кафе, и скоро уже настало время уходить из этого волшебного острова, где ноги стояли на твердой и нисколько не зыбкой скале и где вовсе не качало. Если бы зависело от меня, я бы на всю жизнь осталась на этом спокойном (таким он казался мне тогда!) островке.

Но от губернаторского дворца, откуда открывался широкий вид на морские просторы, мы поглядели вдаль и увидели силуэты английских военных судов. Была война, надо было ехать в Россию, домой.

Несмотря на угрожающий вид военных судов, после Мальты Средиземное море стало мирным, спокойным, бесконечно прекрасным. Я проводила почти все время на палубе и даже ночевала на той свалке канатов, которую открыла во время качки. На горизонте виднелись горы, голубые, с нежными очертаниями, — матросы говорили, что это Греция. Но мы не останавливались и только издали любовались зеленью рощ и виноградников.

Я теперь прогуливалась по всей палубе, от носа до кормы, усаживалась в удобные кресла, расставленные для пассажиров второго класса, разговаривала со случайными спутниками. Как-то мы просидели несколько часов рядом с молодой француженкой и разговорились. Оказалось, она тоже ехала в Россию, где собиралась встретиться с женихом, русским студентом, который учился в военной школе в Харькове и должен был вскоре отправиться на фронт. Это была трогательная и волнующая история.

Жермена — так звали мою новую знакомую — прошлой весной окончила монастырскую школу, и ее пригласила в Россию старшая подруга, жившая в Харькове в русской семье в качестве гувернантки. Она влюбилась в старшего сына своих хозяев и вышла за него замуж, — это она пригласила Жермену к себе на свадьбу, так как обе они были сиротами и дружили еще в пансионе много лет. Зимой 1914 года Жермена посетила Харьков, и здесь в нее влюбился младший брат жениха. Они были помолвлены и должны были встретиться во Франции, но тут началась война, и теперь им, может быть, предстояло расстаться навек.

Жермена была очень красива, восторженна и доверчива, как и полагается семнадцатилетней девушке, только что вышедшей в свет из монастыря. Она поссорилась со своим опекуном, который не хотел давать ей денег на поездку в Россию, продала какие-то драгоценности и купила билет до Харькова. В этом ей помогло письмо жениха к русскому консулу в Марселе. Так она очутилась на одном пароходе со мной, и мы стали с ней неразлучны. Одного только она не могла понять: где я сплю и где находится моя каюта? Я постеснялась сказать ей, что еду в третьем классе. Я призналась ей только, что не хочу спать в каюте, так как там очень душно, и она согласилась со мной и тоже перенесла свою постель на мою связку канатов.

На четвертое утро после выхода из Марселя наш пароход пристал в Пирее, греческом порте, преддверии Афин. Мы с Жерменой выбежали на берег в одних платьях и шарфах, не задумываясь ни о чем сели в трамвай и поехали в Афины. Мы прогулялись по афинским улицам, посидели на скамейках какого-то бульвара под жаркими лучами весеннего солнца. Мы хотели зайти в кафе, но денег у нас обеих не оказалось.

На скамейку рядом с нами сели два английских офицера и поклонились нам. Жермена ответила им и объяснила, что они наши соседи по пароходу и что она уже беседовала с ними накануне. Оба говорили по-французски, хотя с трудом. Один из них спросил, не собираемся ли мы осмотреть Акрополь. Мы замялись, но потом объяснили, что у нас нет денег. Тогда один из офицеров предложил нам поехать вместе с ними в коляске, которую можно нанять на площади. Это было так заманчиво, что мы согласились.

И вот мы едем в открытом ландо вчетвером по Афинам, направляясь к Акрополю. Наши спутники объяснили нам, что пароход уходит только в восемь часов вечера, что они приехали сюда целой группой, большая часть которой вместе с их начальником уже отправилась в Акрополь, а они двое опоздали и просят нас помочь им объясниться с гидом, говорящим только по-французски.

На площади, где помещалось агентство Кука, мы нашли французского гида, и он устроил нас, сказав, что сопровождать нас он не может, так как группа уже получила английского гида, а только предоставит в наше распоряжение экипаж. Я уже говорила, что это было ландо, запряженное двумя лошадьми. Наши спутники — оказалось, что их зовут Роберт и Джек, — уселись на переднюю скамеечку, лицом к нам, и мы покатили. Дорогу в Акрополь я помню смутно, — то окаймленную густыми деревьями, то совершенно голую, под горячим солнцем. Кучер остановил лошадей, и мы стали подниматься на древний холм со множеством полуразрушенных колонн. Мы только издали увидели товарищей Роберта и Джека, которые уже успели обойти Акрополь и направлялись к храму Эскулапа. Но мы с Жерменой так устали, влезая на голые глинистые склоны холма, что уселись на ступенях в тени колонн и заявили: «Мы дальше не двинемся, будем смотреть все отсюда».

Наши спутники не решились оставить нас одних, да, кажется, им самим не очень хотелось в послеполуденную жару топать по развалинам. И с нашего места зрелище было удивительно величественное и красивое. Джек все же сказал, что предупредит полковника о том, что они явились, и вернется за нами. Роберт остался с нами, и мы только издали следили, как Джек в своей форме цвета хаки вырисовывался на фоне высоченных колонн. Мы отдыхали, болтали. Роберт угощал нас мятными лепешками, и время прошло незаметно.

Джек вернулся часа через полтора, и мы потихоньку спустились с холма к тому месту, где ждал нас экипаж. Полковник, по-видимому, был очень сердит, — Джек мрачно объяснил это Роберту. Но, к счастью, мы с Жерменой не знали английский. Потом наши спутники отвезли нас в Афины и угостили в кафе мороженым и лимонадом. К вечеру мы вернулись на пароход. С этого дня начались наше знакомство и дружба с англичанами. С этого дня мы вчетвером сидели в креслах возле борта и объяснялись, болтая на смеси французского и английского.

Англичане были молодыми врачами, только что окончившими, которые направлялись на помощь сербской армии в город Ниш. Они везли с собой медикаменты, перевязочный материал. Во главе их был полковник медицинской службы, опытный врач.

Хорошо воспитанный и сдержанный человек, он не вмешивался в личную жизнь своих подчиненных[309].

После Пирея мы просидели всю ночь в креслах на борту парохода, рассказывая друг другу о наших семьях, о школе, об университете. Роберт был очень удивлен историей Жермены и сразу спросил: «Зачем вы едете? Вы ведь совсем не знаете своего жениха». Жермена возражала, принесла фотографию молодого юнкера в русской форме. Но Роберт, посмотрев на фотографию, сказал: «Он вам нисколько не подходит». Потом они долго гуляли вместе по палубе и вернулись к нам, только чтобы позвать нас полюбоваться горою Олимп, которая вырисовывалась на утреннем небе.

Наш пароход шел все время вблизи берега. Капитан объяснил нам, что безопаснее держаться берегов, поскольку ему сообщили о том, что немцы сумели запустить в Средиземное море две подводные лодки — по его сведениям, они нападали на гражданские суда. День прошел незаметно, и к вечеру мы прибыли в Салоники. Пароход не пристал к берегу до утра, и мы провели эту последнюю ночь на его гостеприимной палубе. Капитан спускался на берег и принес французские и английские газеты, из которых мы узнали, что действительно в Средиземном море стало тревожно. Италия тоже собирается вступить в войну[310]. Капитан сказал нам, что он будет спешно вести пароход обратно в Марсель, нигде не останавливаясь.

Утром мы простились с англичанами. Их группа первой сошла на берег. Они шли воинским строем во главе с полковником. Я видела, что Жермене было не по себе и что расставание с Робертом досталось ей нелегко. Мы не говорили с нею об этом, хотя вышли вместе на берег и остановились в одной гостинице. Дальше нам предстояла поездка вместе на поезде до русской пограничной станции, где наши дороги расходились: она направлялась в Харьков, я — на север, в Петроград.

По указанию русского консула в Марселе нам обеим предстояло отметить наши паспорта в русском консульстве в Салониках и получить при его помощи билеты на проезд через четыре страны: Грецию, Сербию, Болгарию и Румынию. Русское консульство открывалось в десять часов утра, и мы с Жерменой побродили еще по городу, полюбовались минаретами, непривычного вида домами с плоскими крышами и живописной толпой на набережных, на рынках, в магазинах.

Консульство помещалось в маленьком двухэтажном домике, необычайно тихом и прохладном. Мы застали в приемной еще одну русскую, полную, говорливую, с быстрыми движениями: она, оказывается, была вместе с нами на пароходе, но в первом классе. Она сообщила, что тоже отметит паспорт и возьмет денег взаймы у консула, так как в дороге сильно потратилась. По ее примеру и я тоже решила взять у консула немного денег взаймы, ибо мне предстояло не только платить за билет, но и кормиться несколько дней. Пришлось написать заявление о ссуде и дать обязательство вернуть ее по возвращении в Россию. Деньги оказались очень кстати, — нам выдали небольшую сумму греческими драхмами и посоветовали немедленно разменять на сербскую и болгарскую валюту. Служащий консульства взялся купить для нас билеты и принести нам в гостиницу.

Мы вышли из консульства уже втроем, посидели в кафе, выпили черного кофе. Времени у нас оставалось мало до поезда, да и надо было идти в гостиницу ждать билетов. По дороге нам предлагали какие-то шали, браслеты. Мы с Жерменой отказались наотрез, но наша новая знакомая (ее фамилия была Мусина-Пушкина) не могла устоять против искушения и позарилась на какую-то кружевную черную шаль, которую она сразу накинула на голову.

Она рассказала нам, что была в Италии и теперь возвращается в Петербург, где живет постоянно. Мы едва протолкались через толпу и добрались до гостиницы, где нашли в вестибюле свои сундуки и чемоданы, доставленные с парохода. Пришлось заплатить за доставку конторе гостиницы и заказать два фиакра, чтобы добраться до вокзала. Это были пестро расписанные кареты с коврами в ногах и на сиденье. Наши сундуки поставили в ноги вознице, и мы покатили — я вместе с Жерменой, Мусина-Пушкина в отдельной карете. Служащий, который принес нам железнодорожные билеты, потребовал чаевых, и от всех денег, которые мы получили в консульстве, у нас осталось всего несколько сербских и болгарских монет. Мы даже не успели купить ничего съестного на дорогу, но Жермена успокоила меня, заявив, что Роберт разыщет нас в поезде и поделится едой.

Игрушечный поезд с открытыми платформами походил на дачные поезда Ириновской железной дороги, которая вела в петербургские пригороды. Мы с Жерменой сидели в одном вагоне, наша новая спутница — в другом. Кроме нас, в поезде никого не было. Мы нигде не видели наших друзей-англичан. Перрон вокзала был пуст, как будто никто не приезжал в этот город и не уезжал из него, — словно все живое сосредоточилось на базарной площади.

Поезд увозил нас куда-то, в незнакомые и опасные места, где бушевала война. Жермена сидела пригорюнясь и глядела в окно. Но на первой же станции в наш вагон вбежали Роберт и Джек и сели рядом с нами, — впрочем, «вбежали» — определение неправильное: они вошли, сохраняя строгое выражение на своих лицах, подтянутые, полные собственного британского достоинства. Дальше мы ехали вместе.

Наши друзья рассказали нам, что, по сведениям британского консула, положение в Нише, куда они ехали, очень тяжелое: там свирепствует холера, город и окрестные селения разрушены — ведь Сербско-болгарская война продолжается уже два года[311], — население голодает. Английской миссии придется не только лечить и оказывать первую помощь больным, но и кормить голодающих сербов. Для этой цели их отряд набрал большое количество продуктов, и группа англичан все утро наблюдала за погрузкой медикаментов и продовольствия.

Роберт осведомился по поручению полковника, запаслись ли мы едой и питьем, так как в Сербии нельзя будет ни есть, ни пить ничего купленного на месте, чтобы не схватить холеры. Мы объяснили, что не успели купить ничего съестного, и оба мальчика тотчас же пошли добывать нам еду из запасов своего начальника. Они вернулись, таща сахар и бисквиты, а также термосы с горячим чаем.

Тем временем мы уже доехали до сербской границы. Сербские солдаты, с винтовками, заняли поезд, став на площадках вагонов. Сразу потянулись голые станции с разрушенными вокзалами, где у стен лежали исхудалые полуодетые в хаки: никто на них не обращал внимания, только дежурный по станции (в красной шапке, как и у нас в России) быстрыми шагами выходил встречать поезд и тотчас же уходил. Ни о какой еде не могло быть и речи: не было ни буфетов, ни ресторанов, ни продавцов фруктов. Стоял март, но все кругом казалось выжженным жарой, и голые горы без растительности тянулись вдоль дороги. Грустное зрелище!

На станции в наш вагон садились солдаты сербской армии — черноволосые, исхудалые, обросшие, неряшливые, грязные. Они с жадностью смотрели на еду, которой англичане делились с нами. Жермена предложила одному из солдат кусочек сахара и кружку чаю. Он взял сахар, посмотрел на него и положил в карман, а потом сказал что-то вроде: «Давно не видел». Но вид у этих солдат был очень независимый и мужественный. Сербско-болгарская война длилась уже довольно долго, и как раз в то время, когда мы проезжали, обе страны заключили мир. Солдаты стали рассказывать нам, — я с трудом понимала их речи, — что болгары обстреливали Ниш и окрестные селенья, но сербы не сдавались, несмотря на то что болгары были сильнее и оружия у них было больше, а также запасов продовольствия.

Мы приближались к Нишу. Предстояло расставание с англичанами. Мы обменялись адресами, обещаниями писать друг другу, и, не ожидая станции Ниш. Роберт и Джек простились с нами и ушли в соседний вагон. До этого Роберт долго разговаривал с Жерменой и дал ей не только номер своего отряда в Нише, но и свой домашний адрес в Англии. Она тоже сообщила ему адрес своего опекуна в Париже.

В Нише — опять такой же разбитый вокзал, без крыши, с выбитыми стеклами. Целое население лежащих на земле людей — женщины с маленькими детьми, старики и старухи… Мы смотрели из окон, как из соседнего вагона выгрузились англичане и пошли военным строем через вокзал и по дороге, ведущей куда-то вверх, в горы. Молодые врачи оглядывались на наш вагон, кивали нам головой[312].

Скоро начались более оживленные места. Мы приближались к Белграду.

Целый час наш поезд стоял в Белграде. Это была столица, но столица бедной, разоренной страны. Плохо одетые люди со следами пережитого голода и страданий, много инвалидов на костылях, на деревяшках, с пустыми рукавами, много обвислых пиджаков, видимо, ставших слишком просторными для изможденных тел.

И вот граница Болгарии, где в поезд вошли жандармы — здоровые, хорошо экипированные. Кое-где зазвучала немецкая речь — ведь в Болгарии царствовали Габсбурги. Страна не испытала таких сильных бедствий, как маленькая мужественная и бедная Сербия. Я никогда не думала, что может быть такой разительный контраст между двумя соседними странами.

Наш поезд остановился в Софии, и нам пришлось ждать на вокзале пересадки в поезд, идущий на Бухарест. Мы оставили наш ручной багаж в камере хранения. Все эти внешние признаки культурного передвижения сохранились здесь полностью на обычном европейском уровне, и этим Болгария отличалась от Сербии, и даже от Франции, где внезапное нападение немцев нарушило и расписание поездов, и культурные навыки.

Мы вышли втроем в город, и когда проходили мимо почтового отделения, Жермена, которая была очень взволнована последние часы, но молчалива, сказала, что даст телеграмму в Харьков своему жениху, чтобы он встретил ее на границе. Обратный адрес она решила дать на французское посольство в Софии, так как нам предстояло уехать только в десять часов вечера.

Мы пообедали в каком-то ресторане, осмотрели город, напоминавший провинциальный немецкий городок, потом зашли во французское посольство (собственно, зашла одна Жермена, а мы с Мусиной-Пушкиной ждали ее на улице). Вдруг Жермена выбежала к нам, потрясая срочной телеграммой из Харькова, полученной на ее имя: «Еду сегодня Одессу проститься Сергеем Михаилом. Выезжай пароходом Констанца Одесса». Подписала телеграмму Элен, старшая подруга Жермены, невестка жениха Жермены, та самая бывшая гувернантка, о которой я говорила раньше. Нам пришлось спешить на вокзал и там обменять билет Жермены, которая сразу же согласилась с тем, что надо ей ехать через Констанцу пароходом в Одессу. Мы поняли из телеграммы, что юнкеров Одесского училища собираются выпускать из училища и, по-видимому, оба брата не вернутся в Харьков, а получат назначение в действующую армию.

Такая перемена маршрута Жермены была неожиданной для нее самой, но она приняла ее как решение судьбы. Перед отходом поезда мы немного поговорили с нею по душам, прогуливаясь по вокзалу. В душе, как оказалось, Жермена была очень довольна тем, как обернулись события: «В Харькове это был бы скандал, если бы я, приехав из Франции в такую даль, отказалась венчаться с Мишелем. А в Одессе нам удастся встретиться только на несколько коротких часов, и кто знает, что нас ждет дальше?» — «А Роберт?» — спросила я. «Роберта я никогда не забуду! Мы будем писать друг другу. Он хочет, чтобы я приехала в Англию к его матери. Он напишет ей».

Мы с Мусиной посадили Жермену в поезд, идущий в Констанцу, и простились с нею. Она обещала непременно навестить меня в Петрограде. И действительно, в апреле 1915 года, когда я уже жила дома, на Загородном проспекте, я получила телеграмму от Жермены и вместе с моим братом встречала ее на Царскосельском вокзале[313].

Она приехала весенняя, веселая, возбужденная, и на меня словно опять пахнуло Средиземным морем, южным солнцем, соленым ветром. Она остановилась у меня, ночевала пять-шесть дней в моей комнате. Мы показали ей Петроград, Неву, набережные, дворцы. Она собиралась возвратиться во Францию через Балтику. За это время Турция и Румыния уже успели вступить в войну на стороне Германии[314], и южный путь через Средиземное море во Францию был закрыт. Французское посольство помогло ей уехать. На память о ней у меня сохраняется фотография, на которой она изображена — молодая, прелестная, с распущенными волосами. Перед отъездом она показала мне телеграмму от Роберта: его мать приглашала ее приехать и поселиться с нею, — кажется, где-то в Саффолке. Из Франции я получила еще письмо от Жермены, потом наша связь прекратилась.

От Джека я тоже имела письмо из Ниша. Он писал, что условия работы очень трудны, но они с Робертом не унывают и надеются встретиться после войны. Но такие надежды на встречу «в пять часов после войны»[315] высказывались во время всех и всяческих войн.

Моей единственной спутницей осталась Мусина-Пушкина. Мы с нею не расставались до Петрограда. Поезд в Бухарест пришел поздно ночью. Мы добрались пешком до центра города и взяли номер в первой попавшейся гостинице. Улицы были темны, около портье гостиницы теснились какие-то подозрительного вида люди без пальто и без шляп, а портье держал руку в кармане брюк и вытаскивал оттуда какие-то золотые монеты и играл ими, подбрасывая в воздух. Он спросил, не надо ли нам разменять деньги, но у нас с Мусиной было совсем мало денег и менять было нечего.

Нам дали крохотный номер с громадной двуспальной кроватью где-то под самой крышей. В гостинице шла буйная ночная жизнь, из ресторана доносились залихватские звуки скрипок, по коридорам то и дело проходили какие-то хрипловатые, крикливые соседи. В двери, конечно, не было ключа, и мы с моей спутницей подвинули большой шкаф к двери и приткнули его плотно. Потом мы повалились, не раздеваясь, на кровать. Головы и ноги у нас гудели от усталости, и мы обе заснули крепким сном молодости на нашей подозрительной кровати.

Утром я проснулась от криков, врывавшихся в открытое окно; Мусина еще спала, но мне показалось, что на улице кричат: «Разбой, разбой!» Через некоторое время крики опять повторились с большей силой. Я растолкала свою соседку и сказала: «Спущусь посмотреть, в чем дело». На этот раз она отказалась следовать за мной и предпочла безопасность нашего номера. Я же сбежала по лестнице и в вестибюле застала все ту же картину: портье все так же подбрасывал золотые монеты, и вокруг него толпились подозрительные субъекты.

Я вышла на улицу. По ней бежали мальчишки-газетчики, размахивая пачками свежих газет и выкрикивая слово, привлекшее мое внимание: «Разбой!» Я купила газету, сунув мальчишке какую-то международную мелочь, оставшуюся у меня в кармане. Вернувшись в номер, я стала пытаться понять, в чем дело. Слово «Разбой!» было напечатано латинскими буквами в виде заголовка, а далее шли телеграммы, и мы поняли, что «разбой» означает «война» и что Италия вступила в войну на стороне Германии[316].

Около полудня мы ушли из гостиницы, чтобы не платить еще за один день — наш поезд уходил часа в четыре. Город был переполнен офицерами, с маленькими усиками и большими нашивками и эполетами, которых у французов уже давно не было. В кафе сидели военные, нарядные женщины, но мы и не пытались зайти туда, так как отдали за номер в гостинице все свои наличные деньги. Мы заблаговременно сели в поезд и с нетерпением ожидали, когда он уйдет из этой шумной торговой спекулянтской военной игрушечной столицы.

К счастью, в моих вещах — в той фибровой коробке, которую я провезла через все годы моей заграничной жизни, — нашлись остатки печенья и сахара из даров моих дорожных друзей-англичан. Мы с Мусиной-Пушкиной закусили последними остатками и выбросили обертки в окно. Больше у нас не было ни денег, ни еды. Нам предстояло добираться до Петербурга с помощью фантазии и на голодный желудок. А езды было по меньшей мере двое суток, если не трое.

Ночью мы приехали в Унгены, русский пограничный пункт, и притащили все свои вещи в таможенный досмотровый зал, гордо отвергая назойливые предложения русских носильщиков с бляхами-номерами на белых холщовых фартуках, по русскому обычаю кинувшихся к нам с предложением услуг. Паспорта у нас отобрали при входе в зал и долго рассматривали где-то за закрытой дверью. Мой паспорт был просрочен, и мне предложили уплатить штраф, но об этом не могло быть и речи. К счастью, жандармы поняли из моих объяснений, что я не могла приехать раньше, так как была врачом на французском фронте: пригодились удостоверения, выданные мне профессором Бланшаром, шефом наших добровольных дружин в Париже. Затем досмотрщики долго рылись в нашем багаже и, разворошив все и не найдя ничего подозрительного, велели нам закрывать наши чемоданы и мой фамильный сундук. В отличие от моей первой поездки в Париж, когда я с вызовом в душе смотрела на таможенников, зная, что скрываю тайную явку петербургского комитета РСДРП в подкладке своего пальто, на этот раз я волновалась за те разрешенные, но хрупкие вещи, которые везла с собой из Франции. Среди мягких вещей в моем сундуке лежала завернутая тщательно в шелковистую бумагу и всяческое тряпье драгоценная для меня ваза французского стекла, подаренная мне моими ранеными в Нанси. Завод многослойного цветного стекла был разрушен снарядом «Длинной Берты», крупнокалиберной дальнобойной немецкой пушки, которую немецкая артиллерия использовала впервые при бомбардировке Нанси. В ту ночь я ночевала в монастыре, где разместили нас, добровольцев-женщин, вызвавшихся ехать на фронт. Проснувшись среди ночи от грохота и воя снарядов, нам еще незнакомого, мы сообразили с трудом, что идет обстрел города и что надо бежать в госпиталь, где во втором этаже лежат раненые солдаты, чьи сломанные ноги вытянуты на растяжках с прикрепленным к ним грузом. Мы шли по улице, ложились, заслышав свист снаряда, потом вставали и шли дальше, прижимаясь к стенам. В госпитале было темно, но волнение и страх овладели беспомощными людьми, лежащими на кроватях, между которыми метались испуганные монахини, не зная, что делать.

В ту ночь мы перетащили десятки беспомощных людей в безопасные подвалы госпиталя, и в ту же ночь снаряды немцев разбили фабрику и склады художественного цветного стекла: каждое ее изделие было снабжено надписью, видимой на просвет сквозь золотистое стекло. С утра началось наступление немцев, санитарные повозки стали одна за другой привозить раненых и выгружать их прямо на землю, от приемного покоя и по длинной аллее до самых ворот, ведущих в госпиталь. Весь этот день до глубокой ночи мы работали в операционной, штопая и сшивая человеческие тела.

Французские войска отразили наступление немцев на этом участке, и война вскоре ушла к другим рубежам. Наша группа добровольцев-врачей уже заканчивала лечение тех, кто уцелел и сохранил жизнь в дни наступления на Нанси. Нас перебросили в другое место. Перед моим отъездом раненые моей палаты подарили мне на память о той ночи «домовскую» вазу в форме луковицы с длинной, почти в метр длины, шеей: эту вазу нашли в одном из разбитых складов, где она каким-то чудом уцелела.

Я не хотела, чтобы это чудесное стекло было разбито руками царских жандармов, и мне действительно удалось провезти ее невредимой через Средиземное море, шесть стран и границы между ними. И до сих пор она стоит на моем письменном столе.

И вот я опять в России, «стране рабов, стране господ»[317].

Казалось, ничего не изменилось ни в поезде, ни на станциях, через которые мчался наш поезд, пересекая с юга на север огромные просторы нашей страны. Мы, разумеется, ехали в третьем классе. На всех остановках входили и выходили люди, — озабоченные или, наоборот, болтливые, любопытные, тянущиеся поговорить с незнакомым человеком, узнать о том, что делается за пределами того местечка, где они живут и зарабатывают на скудное существование. В наш вагон не садились ни зажиточные люди, ни чиновники, ни офицеры, ни интеллигенты. Иногда команда солдат, которую перегоняли с одного места на другое, или раненые (а эти везде были одинаковыми) говорили о мобилизациях, захватывающих все более пожилых людей, о неудачах на фронте, говорили сдержанно, с оглядкой. Упоминали о неудачах союзников и о том, что мы собираемся посылать своих солдат во Францию, — об этом непонятными путями стало широко известно.

Говорили о том, что Турция и Италия вступили в войну[318], и о том, что возник новый, Закавказский фронт, о том, что в Черное море прорвались два немецких броненосца «Гебен» и «Бреслау», о том, что в газетах врут и скрывают наши поражения. Но помимо всех этих разговоров жизнь в поезде шла своим чередом. На станциях бегали с чайниками за кипятком, усаживались вокруг столиков и чемоданов, резали булки и колбасу.

Заметив, что мы с Мусиной не пьем чаю и не едим, приглашали нас закусить, настаивая с обычным русским радушием. Мы вначале отнекивались, а потом, не выдержав, присаживались и с удовольствием пили чай и закусывали. Так мы прожили три дня в поезде. Незаметно промелькнули Бердичев, Могилев, Гомель, Витебск, и вот уже поезд приближается к Петербургу. Мы обе умылись, привели себя в порядок и с волнением ждали той минуты, когда промелькнут такие знакомые названия станций, как Гатчина.

Нас никто не встречал, — у нас не было денег на телеграммы, и мы не могли дать знать о приезде. Мы решили с Мусиной-Пушкиной, что сами вытащим свои чемоданы на перрон и дотащим до извозчика, а потом поедем до моего дома, где я возьму денег и принесу ей, чтобы она могла рассчитаться за нас обеих. Она жила где-то в районе Сенной[319] вместе с взрослым сыном, но опасалась не застать его дома.

И вот петербургский «ванька» потащил нас по знакомым улицам. Все было как всегда. Я подумала о том, как чувствует себя отец, — мама писала мне в начале войны, что он хворает, и я даже советовалась со своим профессором, описывая ему папину болезнь по маминому рассказу. Я взбежала по лестнице мимо знакомого швейцара, позвонила. Мне открыла мама в черном траурном платье. Я все поняла.