9. Париж, 1910 год

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Более глубокое знакомство с жизнью Парижа я начала уже после того, как мне опротивели эмигрантские склоки и дрязги.

Это было года через два после моего приезда. Проходя по правой стороне бульвара Монпарнас, я остановилась у вывески, которую, конечно, видела много раз, но оставляла обычно без внимания. На строгой чугунной ограде небольшого особняка имелась возле калитки эмалированная дощечка с надписью: «Student Hostel»[244]. Калитка была приоткрыта. Недолго думая, я вошла в нее.

Дорожка, обрамленная газонами, привела меня к дубовой двери, которая открылась в небольшой вестибюль с деревянными панелями и отлогой лестницей. Я поднялась во второй этаж и попала в просторную комнату с дубовыми книжными шкафами вдоль стен и светлыми окнами, выходившими в сад. Рамы были распахнуты, шкафы тоже были открыты, и я принялась рассматривать книги. Я увидела нарядные томики Диккенса, Вальтера Скотта, Китса, Теннисона. На другой полке стояли Корнель и Расин, Мольер и Шатобриан — все на английском языке.

Тут же стоял небольшой столик, и на нем лежала пачка библиотечных карточек. «Запишите книгу, которую вы выбрали, подпишите разборчиво свою фамилию и проставьте свой адрес», — записка с этими словами лежала под стеклом на столике.

Я ждала, что сейчас явится заведующая библиотекой, но никто не входил в комнату. Только ветер шевелил белые занавески на окнах, да из сада доносились отголоски негромкого разговора. Подсев к столику, я записала на себя томик стихотворений Вальтера Скотта — с прелестными гравюрами. До сих пор я не знала поэтических произведений великого шотландского рассказчика. Вдруг я услышала шаги и повернулась.

За моим плечом стояла тоненькая смуглая девушка с бронзовыми волосами и короткой челкой.

— Вы русская? — сказала она, глядя в заполненную мою карточку. — Познакомимся. Я — Одетта Сен-Поль.

— Вы библиотекарь?

— Нет. Я, как и вы, посетительница. — Она улыбнулась, и тут я впервые увидела ее большие глаза, полные насмешливого ума и веселья. Было в этих глазах столько пытливого внимания и доброжелательного интереса к собеседнику и столько лукавства, что я, откинув смущение, которое мне полагалось бы проявить, спросила простодушно:

— А где мы находимся?

— Здесь женский студенческий клуб, — объяснила Одетта.

— А почему английские книги? А можно в нем участвовать? Сколько надо платить?

Моя собеседница коротко хохотнула, показав белые зубы, и взяла меня под локоть:

— Забирайте вашего Скотта и пойдем пить чай. Вы все увидите сами на месте.

По другой лестнице мы спустились в сад за домом. Это был прелестный городской садик — из числа тех, которые так украшают Париж, внезапно возникая подобно зеленому островку среди каменного моря, огороженный высокой стеной, радующий глаз раскидистыми яворами, каштанами, лиственницами, островерхими тополями.

В аллее перед лужайкой был раскинут длинный, покрытый скатертью чайный стол, уставленный чашками и бутербродами. На столе красовался никелированный самовар — да, именно самовар, которого я не видела уже со дня отъезда из дома. А у самовара сидела английская леди — такая, какими их изображали в «Ниве» и «Солнце России», — долговязая, тощая, в платье из тяжелого сиреневого шелка, с кружевным воротничком и рюшкой, подпирающей уши. Лошадиный подбородок и зачесанные в крошечный шиньон желтые волосы увенчивались модной шляпой с торчащим кверху перышком из хвоста «райской птицы». Такие перья стоили очень дорого, и их называли «эспри».

Леди любезно улыбнулась и вопросительно поглядела на нас. Одетта представила меня: «Мисс Моррисон, это наша новая подруга, она приехала из Петербурга, чтобы учиться медицине».

Мисс Моррисон благожелательно кивнула мне. «Хау ду ю ду? — спросила она и, не давая себе труда остановиться, продолжала: — Фоор у фэйбл?»[245]. Увидев, что мисс Моррисон взяла в руки чайник, я поняла ее вопрос: она хотела узнать, пью ли я крепкий чай или слабый. «Фоор», — ответила я, невольно переняв ее английское произношение французских слов, и она с удовольствием плеснула мне в чашку кирпично-красного настоя, а потом слегка разбавила его водой из самовара. «Дю лэй, силь ву пле?»[246] — продолжала она. Мы с Одеттой долили по нескольку капель молока из фаянсового сливочника и, наполнив свои тарелки белым хлебом с маслом, расположились в конце аллеи, за деревянным столиком.

Мы стали беседовать. Одетта разъяснила мне, что клуб, где мы находимся, основан английским филантропическим обществом с целью дать подобие «родного гнезда» девушкам-студенткам, приехавшим учиться на чужбину. В его члены принимаются студентки любой национальности, веры и цвета кожи. Во главе клуба стоят несколько пожилых состоятельных англичанок, постоянно живущих в Париже, и одна из этих дам-патронесс поочередно дежурит каждый день в особнячке на Монпарнасе.

В свою очередь я рассказала Одетте о России, о снеге на улицах, о закованной в лед Неве. От Одетты я узнала, что она живет в маленькой квартирке вдвоем с отцом, неподалеку от «Student Hostel», на улице д’Ассас. Ее мать умерла давно, хозяйство ведет молоденькая бретонка Мари, очень упрямая, и кормит их своими родными блюдами.

Мы обменялись с Одеттой мыслями о романе Анатоля Франса «Пьер Нозьер», который только что прочли, и она посоветовала мне взять в библиотеке его же новый роман «Восстание ангелов»[247]. «Шикарная книжка! — сказала Одетта. — Все ставится на голову».

В тот же вечер я выписала «шикарный роман» в библиотеке святой Женевьевы, где обычно брала только медицинские книги, и прочла его взахлеб. С тех пор я каждый вечер брала там книги современных писателей и последние номера литературных журналов.

Оказалось, что не я одна из числа студентов Медицинской школы тратила время на чтение современных французских книг: у стойки седого библиотекаря в ермолочке я познакомилась с двумя молодыми людьми, которые тоже выписывали последние номера журналов и выхватывали их у меня из-под рук. Мы сперва поссорились с ними, потом подружились. Это были французские мальчики, лет по двадцати, учившиеся на одном курсе со мною.

Один из них был родом из Оверни, — широкоплечий неуклюжий парень с острым взглядом из-под нависших темных бровей. Его фамилия была типичная овернская крестьянская — Пюифулу, — и он очень ее стеснялся.

Его товарищ Геган был из Прованса — худой, стройный, говорливый, сын отставного военного, пославшего его обучаться медицине. Но сын сразу же стал пренебрегать практическими занятиями и пропускать лекции. Он бойко владел пером, и ему ничего не стоило в один присест написать статейку и пристроить ее в какой-нибудь журнальчик. Пюифулу завидовал Гегану и старался не отставать от него.

Это они посоветовали мне познакомиться с «Песнями Билитис» Пьера Луиса, которыми оба восторгались. Геган однажды положил мне на стол поверх учебника оперативной хирургии легкомысленно-игривую, только что появившуюся книгу того же Пьера Луиса «Приключения короля Павзолия».

По воскресеньям оба друга ходили в симфонические концерты лучшего в Париже оркестра, созданного дирижером Колонн. Для популяризации этого начинания организаторы продавали билеты в верхние ярусы театра Шатлэ, где давались эти концерты, чрезвычайно дешево — по 50 сантимов и по одному франку, — это были входные билеты без обозначения места.

Концерты начинались в час дня по воскресеньям, но очередь за билетами выстраивалась с ночи. Первые места в очереди занимали обычно студенты Консерватории, молодые музыканты и любители музыки из неимущих, студенты других специальностей. Отправлялись туда со своими подружками, целыми компаниями, захватив с собой еду, — из очереди нельзя было выйти, так как чугунный барьер, который спиралью вел от входа до самой кассы, ограничивал стоящих в очереди с обеих сторон. Правда, имелась возможность в случае нужды выйти из очереди, нырнув под чугунный барьер, но вернуться на свое место было почти невозможно.

С моими друзьями Пюифулу и Геганом мы забирались спозаранку за барьер, чтобы попасть к началу концерта в один из первых рядов, откуда было не только слышно, но и видно. Мы слушали Девятую симфонию Бетховена, симфонии Берлиоза, произведения Сезара Франка и Дебюсси и даже русскую музыку, которая вошла в моду после успеха дягилевских концертов. Услышав впервые «Шахерезаду»[248], мои мальчики влюбились в ее фантастически-изысканную по тем временам фактуру, и лейтмелодии Синдбада и моря стали у них призывными сигналами и вошли в быт. Таким же призывным сигналом стал у них мотив «Трех волхвов» из музыки Бизе к «Арлезианке»[249].

К этому времени Геган влюбился в какую-то неизвестную мне русскую девушку, которую он называл «Вэра». Сперва он держался очень таинственно и уверял нас, что она дочь какого-то великого князя, приехавшая для усовершенствования во французском языке, потом она стала дочерью генерала и, наконец, дочерью гвардейского полковника. Дальше снижать ее по социальной лестнице он ни за что не соглашался.

Но когда он привел ее в очередь на концерт Колонна, она оказалась очень милой и простенькой девушкой: она простояла с нами все восемь часов за чугунным барьером, закусывала дешевыми апельсинами (по одному су за штуку) и жареным картофелем, который Пюифулу добывал для нас и приносил нам в бумажном картузике от ближайшего овернца, который жарил и продавал эту излюбленную закуску небогатых жителей Парижа. Вместе с нами Вэра сидела в ожидании начала концерта на галерее театра Шатлэ и запускала в лысины восседавших в партере буржуа бумажные стрелы из рекламных вкладных листочков, розовых или голубых. Благодаря этой рекламе, щедро прилагавшейся к программам, каждый посетитель получал бесплатно названия и порядок всех исполняемых произведений, а также краткое их содержание.

Молодежь на галерке вела себя шумно и непринужденно. Хохотали, веселились, обменивались замечаниями и остротами. Особенно же радовались, когда какая-либо стрела попадала в декольтированную спину высокомерной аристократки или в лысину богатого меломана.

Позднее, вспоминая об этом времени, я написала стихи о Париже:

…Дырявы подошвы, а ноги крылаты…

Кто выдумал сказку, что ты для богатых?

Кто крив и бессилен, и духом нищ,

Лишь тот от тебя отречется, Париж!

Ты нас водил переулком сурочьим

С песенкой дерзкой и сердцем беспечным…

На перекрестках, июльскою ночью,

Мы танцевали с любовью встречной.

Пусть пальцы босые глядят в канаву,

Здесь камни и стены овеяны славой.

Для ротозеев и книжников голых

Твоих площадей высокие школы.

Листы твоих библиотек летучих[250]

Равно открыты зевакам и тучам…[251]

Весною Геган сразу помрачнел и стал спрашивать у меня совета: «Вы ведь не бросили медицину и уже прошли практику по акушерству… У Вэры будет ребенок. Как ужасно!»

Я сказала, что ничего ужасного нет, но бедный Ромео, сделав отчаянное лицо, объяснил, что Вера не хочет «принять меры», а вернуться в Россию тоже не может. Несколько дней Геган ходил как потерянный и наконец заявил: «Я решил сообщить обо всем отцу в Прованс. Будь что будет. Я ее не оставлю».

Мы с Пюифулу очень волновались, но все кончилось благополучно: родители Гегана написали, что приглашают его жену к себе. Ему пришлось наскоро зарегистрироваться в мэрии, и на Лионском вокзале мы посадили в поезд, идущий на юг, несоразмерно потолстевшую и трогательно подурневшую Верочку. Вскоре от нее пришло восторженное письмо, а Геган, показывая его нам, с гордостью говорил: «Французы — благородная нация!» Возвращаюсь к Одетте Сен-Поль.