6. Петроград, 1918—1919

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Зима 1918–1919 годов была очень трудная. Мы были тогда в Северной Коммуне[371]. В ту зиму меня мобилизовали, и я получила назначенье в госпиталь — не помню его номера — на Лермонтовском проспекте. Это был госпиталь для выздоравливающих солдат, куда пересылали с ближних фронтов тех военнослужащих, которым предстояло пройти комиссию.

В то героическое время наряду с людьми самоотверженными, не жалеющими жизни для победы революции, было и немало таких, которые мечтали уйти от военной службы и устроить собственную жизнь. Эти люди пускались на всякие увертки, чтобы задурить голову врачам и добиться увольнения из армии. Имелась одна болезнь, которая освобождала безоговорочно от военной службы, это была эпилепсия. Но дать свидетельство о том, что человек болен эпилепсией, может только врач, лично присутствовавший во время припадка.

В нашем госпитале были десятки палат, наполненных эпилептиками, точнее — больными, желающими, чтобы их признали эпилептиками. Я узнала об этом в первую же ночь моего дежурства. Устав от бесчисленных историй болезни, которые надо было заполнять, аккуратно вписывая все то, что произошло в тот день с больным, — а сами больные строго следили за тем, чтобы все было вписано точно, — я с удовольствием согласилась отдежурить лишнюю ночь в неделю, за что и была освобождена от тягостного участия в комиссии. Мне было интересно не показывать больным, что я имею значение в комиссии врачей, а привлекала меня возможность иметь свободный вечер в теплом светлом помещении. Дежурная комната отапливалась, и в ней всегда бесперебойно горела электрическая лампочка.

Дома же в эту зиму вовсе не было тепла и было очень мало света.

Доктор Ильин, главный врач нашего госпиталя, мрачно согласился дать мне лишнее дежурство. «Но только не раздумайте, — сказал он, — я не могу менять расписания».

В восемь часов вечера я с удовольствием заняла свое место в дежурке, разложив на столе перед собой фирменные бланки с угловым печатным штампом «Общество новых технических изобретений» (бюро, основанное в Петербурге моим отцом совместно с двумя инженерами еще до войны). Другой бумаги не было, а купить было негде. У меня задумано было стихотворение о Петербурге:

Город в осаде у снега и льда,

В жилах подземных замерзла вода…[372]

Эти строчки как-то сложились у меня на ходу, и я хотела записать их и, прислушиваясь к звучащей во мне мелодии, продолжать и довести стихотворение до конца. Дверь открылась без стука, и дежурный санитар принес мне стакан чая на тарелке, на краю которой лежали кусок черного хлеба и две монпансьешки: «Ваш паек, доктор».

Я поблагодарила, но он тут же предложил мне спуститься в палату, куда вызывают дежурного врача. Я с огорчением посмотрела на бумагу и еще теплый чай, но не откладывая пошла на вызов. Надо было пройти через несколько чужих палат, плотно заставленных койками, на которых больные лежали и курили махорочные самокрутки, с любопытством рассматривая меня: «Докторша, докторша…»

«Припадок в большом зале», — пояснил мне по пути санитар. В помещении, над которым было написано «Рекреационный зал», кровати стояли в три ряда, но никто не лежал на них, а все больные столпились в дальнем углу, окружив лежащего на полу больного. Он был в белых кальсонах и распахнутой рубашке. Он лежал под самой лампочкой и хрипел, закатывая глаза. Из его рта вытекала струйка слюны. Двое людей сидели у него на ногах, удерживая его дергавшееся в судорогах тело. Мой приход был встречен ропотом: «Не дождешься, пока доктор придет!» Не отвечая, я встала на колени перед больным, взяла его пульс, потом приложила трубочку к груди, потом посмотрела рефлексы белков глаз — словом, сделала все, что полагается. Окружающие меня больные строго следили за моими движениями.

Один из них предупредительно поднес мне историю болезни: «Запишите, доктор, приступ длится уже пятнадцать минут». Я посмотрела на ручные часики, сказала, что больной скоро успокоится, дала ему понюхать принесенный мною в кармане халата нашатырный спирт. В скором времени он действительно перестал дергаться, и я объяснила, что можно перенести его на койку.

Но пока его переносили, за мною прибежали из соседней палаты, требуя, чтобы я пришла туда немедленно. Захватив историю болезни, чтобы записать в нее мои наблюдения, я поспешила в соседнюю палату. Там больной лежал на кровати, и соседи крепко держали его за руки. Это был худой, бледный, обросший человек с измученным лицом и плотно зажмуренными глазами. Мне подали историю болезни, и я только успела послушать, как судорожно, толчками билось его сердце, когда меня поспешно оторвал от него приход санитара из другого корпуса: «Упал! Человек упал, — сказал он прерывающимся голосом, — скорее, доктор». Я налила нашатырный спирт на кусок ваты и, оставив соседям больного, велела следить, чтобы эпилептик не упал с койки, а сама поторопилась за санитаром.

Только часа через два я вернулась в дежурную комнату, положила истории болезни на начатое стихотворение и выпила холодный чай. Всю ночь меня не переставая звали из палаты в палату, расположенные в разных концах здания и его пристроек. Часам к четырем утра я устала от беготни и задремала, закрыв голову солдатским больничным одеялом, пропахшим карболкой и какими-то едкими запахами. Меня разбудил санитар, сдернув одеяло и объясняя, что он уже три раза приходил за мной, но пожалел меня будить, а только оставил на моем столе еще три истории болезни. «Не беспокойтесь, товарищ доктор. Все правильно, точка в точку, как у всех эпилептиков. Я им дал нашатырки и взял истории болезни. Пишите, пока не пришла смена».

Сменивший меня товарищ был опытнее в распознании эпилепсии, чем я, и сокрушенно покачал головой, глядя, как я заполняю истории болезни. «Ну, Ильин вам спасибо не скажет», — протянул он.

Действительно, главный врач разнес меня за излишнюю снисходительность. Может быть, действительно я была снисходительна, но я не могла отказать этим старым солдатам, перенесшим четыре года войны и лишений и надеявшимся, что глупая докторша даст им возможность хоть ненадолго вернуться домой.

Когда Юденич двинул войска на Петроград, я была в госпитале на дежурстве. Ночью загудели гудки всех заводов, фабрик и пароходов. И я пережила то, что побудило меня написать стихотворение «Тревога»:

Тревога! —

Взывает труба…

… По улицам снежным,

По невским гранитам,

По плитам

Прибрежным…

«Тревога!..

Враг близок!

Вставайте!

Враги у порога!..»[373]

После разгрома Юденича меня назначили в Детское Село, в Софию[374], где были расположены команды выздоравливающих. По совместительству (на один паек да еще с семьей жить было невозможно) я работала тогда в Павловске, где заведовала земской больницей, откуда все врачи ушли вместе с отступающим Юденичем. Третьей моей службой был отдел здравоохранения Первого городского района на Разъезжей улице. Это была исключительно интересная работа по созданию советского здравоохранения. Но об этом я должна написать подробно и отдельно.

Стихи я сочиняла на дежурствах в Софии, где в моем распоряжении был совершенно пустой казарменный двор бывшей крепости со стенами, беленными известкой, и булыжной мостовой, ярко залитыми июльским солнцем. А маршрут у меня был такой: после ночи в Павловске обход больницы и амбулаторный прием крестьян из ближних деревень, быстрый переход в Детское Село, дежурство в Софии и поездка на поезде в Петроград, где в пять часов вечера начиналось заседание коллегии врачей (там я исполняла должность секретаря).

Поздно вечером я возвращалась в Павловск, где жила мама с моим маленьким сыном…