Судьбы и обстоятельства (По страницам архива Е.Г. Полонской)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

После революции квартиру Полонской урезали: отобрали парадный ход с прилегающими к передней комнатами (впрочем, уже давно все ходили со двора по черной лестнице). Это всего лишь «уплотнение», а не репрессии: семья была немаленькой и жила на трудовые доходы, потому несколько сугубо смежных комнат ей оставили — это позволяло отделиться и жить без соседей, не в тесноте, даже с роялем. Елизавета Григорьевна и ее брат, искусствовед Александр Григорьевич Мовшенсон, любили и всю жизнь собирали книги (на разных языках) — обе их библиотеки были обширны; кроме того, у них не было привычки выбрасывать журналы, интересные номера газет, свои черновики и рабочие тетради, письма, открытки, фотографии, программки, справки и прочие интересные бумаженции. В черные времена, которые, к удовольствию вождя, прозвали «ежовщиной», кое-что из наиболее опасных по тем временам бумаг в квартире Полонской на Загородном, конечно, уничтожили, но тьма иных бумаг эпоху террора пережила.

Фрагментарно мое знакомство с архивом Полонской началось с 1971 г., но оценить его масштабы оказалось возможным лишь в начале 1981-го, когда вместе с М.Л. Полонским мы готовили большую выставку для Союза писателей к вечеру, посвященному 90-летию Елизаветы Григорьевны (многие экспонаты этой выставки до сих пор еще лежат в тогдашних папках). Конечно, за тридцать последних лет архив в силу разных обстоятельств ужался, но он продолжает впечатлять, в чем пришлось убедиться летом 2006-го, когда с И.Н. Киселевым папка за папкой, лист за листом мы просматривали его в связи с подготовкой этой книги к изданию. Очень многое оказалось неоценимым для комментариев и вошло в них, еще большее число документов туда не вошло. Некоторые из «невместившихся» документов, которые существенно проясняют или поясняют некоторые важные сюжеты в «Городах и встречах», приведены ниже.

Сюжетов выбрано только три…

Наташа, которая Маруся

Наташа — партийная кличка Маруси, т. е. Марии Николаевны Левиной-Пумпянской-Киреевой; она была из самых давних и самых преданных друзей Елизаветы Полонской. Они познакомились и подружились в Париже в 1908 г., куда примерно в одно время и по одной причине бежали из Петербурга; их дружба продолжалась до смерти Полонской. Живя в разных городах, они регулярно переписывались и встречались. При этом с юности во взаимоотношениях десятилетиями сохранялось неизменное «вы». В годы Гражданской войны и в начале Отечественной жизнь М.Н. Левиной оказалась куда драматичней пережитого в те же времена Е.Г. Полонской. Убедиться в этом нетрудно из ее уцелевших писем.

Кошмары Гражданской войны начались для Левиной в самом конце 1917 г. — сразу после бегства из Петрограда, а потому начнем с открытки, адресованной «ЕВБ» (т. е. Ее Высокоблагородию) Елизавете Григорьевне Мовшенсон. Загородный, 12, кв. 6. Петроград; текст начинается отчетливым числом 10/XII; обратного адреса нет, но слабые штемпеля удается разобрать, они указывают год: 1917 и место: Александровск (теперь Запорожье).

«Милый Лизик, я на месте, через неделю после выезда из Петрограда. Итоги:

1) с рационалистической точки зрения — обогащение новыми впечатлениями беженства и внутреннего фронта, 2) с психологической точки зрения — роскошь, которую можно себе изредка позволить — пожить по инерции, не думая о судьбах Отечества, 3) с бытовой точки зрения — картина завоевания головотяпской республики донскими ковбоями, 4) с физиологической точки зрения — жру достаточное количество хлеба и прочего… Мораль — пропади они все пропадом…

Милый Лизик, пишите скорее о том, что с Вами, что Вы делаете? Как живете? Привет маме и Шуре [брату] и поцелуйте сына в розовую щечку. Bertie [сын М. Левиной] акклиматизируется в России настолько, что уже лепит снеговые бабы… Самой мне довольно погано — ну посмотрим, что будет. Целую, Ваша Маруся».

Гражданская война разметала многие семьи; Полонской повезло — все это время ее по-прежнему можно было отыскать по адресу Загородный, 12. И вот (лет через пять после открытки из Александровска) Полонская получила от Маруси недатированное письмо в конверте без обратного адреса. В семье Елизаветы Григорьевны кто-то собирал почтовые марки, на множестве уцелевших конвертов они содраны, а потому повреждены штемпеля и установить даты отправки и доставки писем — невозможно. Вот и с этого Марусиного конверта исчез передний штемпель, а задний не пропечатался. Нет на конверте и номера квартиры — отправитель его забыла и вместо него написала номер квартирного телефона (452—98). Из текста письма явствует, что оно отправлено из Москвы. Вот это письмо:

«Трудно мне начать писать Вам, Лизанька, после всего, что было за это время. Те события, которые разразились за это время, нельзя ни в сказке сказать, ни пером описать, и менее всего пером, вот почему я ничего кроме маленьких открыток Вам за это время и не писала (ни одной из них в архиве Полонской нет. — Б.Ф.). С начала 20-го года идет мой Sturm und Drang [Буря и натиск (нем.)], мобилизующий невозвратимыми потерями. Кажется, теперь и это кончилось и открыта торная дорога к мирному житию. Enfin, que sais-je? [В конце концов, я же могла это знать? (фр.)] Играть всем самым дорогим, иногда даже собственной жизнью во имя любознательности, — это неумно, но оно так было. Как об этом написать? Да и говорить об этом трудно. Факты Вам? Была на 2-х фронтах гр[ажданской] войны, потеряла сына, была на бешеной работе строительства на Кубани, сидела около года в тюрьме, да разве все расскажешь? Есть ли в этом смысл? Не знаю; я его, кажется, не ищу. Если бы не некоторые обязательства, добровольно взятые на себя, то лучший конец — это пуля в лоб, но пока надо подождать. Знаете, что мне очень хочется иметь? Мои карточки, альбомы, фотографии и книги. Я подсылаю к Вам некоего таинственного лемура, который попросит Вашего содействия по доставлению их из моей бывшей квартиры, если это еще возможно. Волею начальства ВЧК я была в Москве, и довольно продолжительное время, но волею тех же судеб попасть в Петроград не удосужилась. Сейчас еду опять на юг и в центр попаду не раньше, чем через год. К тому времени у меня облысеет голова и выпадут зубы. Думаю, что тогда я буду безопасна и терпима в хорошем обществе. Пока, голубчик, жму Ваши лапки, шлю привет всем Вашим и хочу знать что можно о Вас. Пишите скорее: Бахмут Екатеринославской губ. До востребования мне

М. Пумпянская

Ведь Вы напишете? Да? Лемурам дайте по возможности все справки, а обделать они могут все сами. МП».

Наверное, ряд темных мест этого текста можно было бы прояснить в архиве ВЧК, но…

Прежде чем привести фрагмент из письма об ужасах 1941–1942 гг., — еще три коротких отрывка из довоенных писем «Наташи». Из Харькова 1925 г.: «Ах, Лизик, хорошо разговаривать умные разговоры, вывешивать объявление о приеме посетителей от 11 — 1 ч. дня, заседать в 33 комиссиях и подкомиссиях, но плохо, очень плохо в 36 лет от роду быть социально межеумочным, без роду без племени, родства не помнящим… А как плохо, Лизик!.. Жму лапку. Привет всем вплоть до серого кота. Маруся». В 1926 г. М. Левина, жившая в Харькове, ставшая доцентом Института иностранных языков, повидала после 17 лет перерыва Илью Эренбурга, ездившего с выступлениями по СССР, и сообщила об этом Полонской, а на дальнейшие расспросы ответила: «Вы спрашиваете об Илье? Сначала мне показалось, что он очень молодой, и стало завидно, а потом у него были такие усталые морщины. То, что он пишет, — особенно „Лето 1925 года“ — утомляет и разочаровывает. Там есть всего 2–3 по-человечески хороших места. „Трубку коммунара“ читают все рабочие, „Жанну Ней“ — все провинциальные барышни, кто будет читать „Лето 1925 года“? Вы, я?.. Если вокруг художника, крупного художника, замыкается кольцо „социально-созвучной среды“ (я не виновата — у нас так говорят), — это нехорошо». В недатированном письме конца 1920-х гг. Левина пишет Полонской о своем бывшем муже, чья судьба после 1917 г. описана в: http://bfrz.ru/cgi-bm/load.cgi?p=news/proektu_nayk_otdel/ekonomistu_rus_zar_telitzin/personalii.htm; в 1960-е М.Н. Киреева встречалась с жившей в СССР его дочерью от второго брака): «Теперь насчет автобиографической переписки. Я в Вашу переписку „втурчатися“, як кажуть на України, не могу, прошу Вас только об одном — пусть никому, решительно никому, не придет в голову, что я хочу напоминать о себе, о своем существовании. Камни воспоминаний вещь тяжелая, и, как я говорила Вам еще раньше, я не хочу, чтобы они ходили по мне. Пока я хожу по ним — это ничего, даже неплохо. Ни в чем, ни в личной, ни в общественной жизни, нельзя быть Иваном, родства не помнящим, — это трусость и мелочность, но есть вещи, которые лучше помнить про себя. Я в свою очередь с большим интересом узнаю о судьбе Л.М. [Пумпянского] и не имею в виду прятаться от него, но… и т. д. Sapienti sat! [Понимающему достаточно (лат.)]…»

А теперь 1943 г., когда Марии Николаевне удалось пешком выбраться с оккупированной Украины и пробраться на Кавказ. О пережитом она написала двум влиятельным тогда людям, которых знала еще до революции, — писателю И.Г. Эренбургу и послу СССР в Англии И.М. Майскому. Вот фрагмент из ее письма Эренбургу: «Я парижская „Наташа“, подруга юных лет Лизы Полонской. Теперь Левина Мария Николаевна. Жила в Харькове, была доцентом педагогического института иностранных языков и кандидатом педагогических наук. При наступлении немцев по причинам личного характера не успела эвакуироваться, т. к. наш институт планово не эвакуировался, а мой [второй] муж не имел возможности взять меня с собой. Я осталась одна в оккупированном городе. Из-за еврейской фамилии и полуеврейского происхождения я, конечно, не могла рассчитывать на „спокойную“ жизнь. Но действительность превзошла все ожидания. Кроме того, меня знали в городе как автора антифашистских статей и выступлений. То, что я пережила за это время, не поддается описанию. Меня выбросили из квартиры, лишили имущества, я скрывалась от доносчиков. К лету [1942] я решила бежать из Харькова, перейти фронт и попасть к своим. Я пешком прошла Донбасс и весь Северный Кавказ. Но мое путешествие совпало с наступлением немцев. Фронт отодвинулся далеко. Я пришла только в Кисловодск, где у меня жили родные, и осталась тут. Здесь я продолжала скрываться и дождалась прихода Красной Армии. Теперь я получила работу, но это меня не удовлетворяет. Все пережитое слишком огромно, чтобы о нем молчать. Я стара, больна, низведена до положения нищей. Мне скоро надо умереть. Но я не хочу умирать, не рассказав людям обо всем пережитом. Нет лучшей антифашистской агитации, чем правдивый рассказ очевидца. Я хочу говорить о „новом порядке“, который я видела воочию, хочу говорить о потрясающей человеческой подлости тех, кого мы называли раньше „советскими людьми“, хочу говорить об исключительном благородстве и мужестве тех, кого мы по праву должны называть советским человеком. Весь остаток жизни я хочу отдать этой агитации против фашизма, против зверства»[730]. Надо ли говорить, что ничего из этих планов не осуществилось…

В самом конце 1950-х гг., почти в одно время начали писать мемуары И.Г. Эренбург, М.Н. Киреева и Е.Г. Полонская. Еще несколько выдержек из писем: «То, что ты написал, очень меня взволновало. Ты сумел так рассказать о тех днях и годах, что мне стало радостно и весело… Ты написал прекрасно, искренне, чисто. Признаюсь, узнав, что ты напишешь о прошлом, я тайно тревожилась. „Наташа“ — ты помнишь ее, написала несколько страниц о начале своей работы в партии, а затем о Париже. Я прочла и разорвала все, что касалось 1909 года. Она согласилась со мной» (Полонская — Эренбургу, 4 сентября 1960 г.); «В отношении И.Г. — я вполне согласна с Вами. Какая бы то ни была микстура, читать ее приятно и немножко больно от нагромождения кучи бестолковых жизней и человеческой тоски по умной, не звериной жизни. Во всяком случае, спасибо ему за умение сказать что можно и натолкнуть на мысли о том, чего говорить нельзя…» (Киреева — Полонской, 4 декабря 1960 г.); «Я читаю вторую часть воспоминаний [Эренбурга]. Давно не читала ничего более душераздирательного. Здесь уже меньше желания оправдаться, а скорее желание оправдать себя для себя самого. Очень страшно и мучительно… У Чехова околоточный правильно говорит: „Не размышляй, а думай как прочие“. Правда, это повторяли еще и в Германии 20 лет тому назад» (Киреева — Полонской, весна 1961 г.)…

Эренбург и Таламини

Сначала были детские влюбленности. Их череда пунктирно отражена в «Городах и встречах», начиная с Одессы времен детства: дядя Гилярий, издававший газету «Южное обозрение» и (более пылко) фельетонист П.Т. Герцо-Виноградский, поцеловавший девочке Лизе руку после того, как она прочла перед гостями стихи Некрасова. Затем в Лодзи — учитель еврейской истории Донхин (это, пожалуй, просто симпатия). В Берлине, когда ей было уже 16, влюбленность уже всерьез — в кузена Артура Закгейма, с которым она даже была обручена и которому впоследствии посвятила стихи.

Но первая настоящая любовь вспыхнула в 1909 г. в Париже. В молодежном кружке большевистской группы Лиза была заметным человеком, и молодые люди к ней тянулись. В незаконченной автобиографии 1967 г., написанной в форме «Открытого письма редактору», есть такие строчки о Париже 1909-го: «Я познакомилась с юношей из Московской организации, он читал мне стихи. В стихах я понимала кое-что, в любви — ничего. Я поняла, что это были его собственные стихи и что я ему нравлюсь, что он дорожит моим мнением». Это все; в других автобиографиях нет и того. Юношу звали Илья Эренбург.

В приложение к данной книге включены стихи, обращенные к Эренбургу и писавшиеся время от времени всю жизнь. Кому их покажется мало, отсылаю, чтобы здесь не повторяться, к главе «История одной любви» в моей книге «Судьбы Серапионов» (СПб., 2003).

Роман с Ильей Эренбургом, волновавший Полонскую всю жизнь, продолжался около года. Потом в жизни Эренбурга возникла девушка, приехавшая в Париж тоже из Петербурга и поступившая тоже на медицинский факультет Сорбонны, но не связанная ни с какими революционными затеями. Ее звали Катя Шмидт. Через год у нее родилась дочь Ирина, она к тому времени, конечно, уже бросила учебу, а еще через два года бросила и Эренбурга (единственный случай в его долгой, отнюдь не обойденной любовными романами жизни). В 1917 г. Катя Шмидт (тогда уже Сорокина) с новым мужем и с дочкой Эренбурга вернулась в Петроград. Она мелькнет один раз на страницах 4-й части «Городов и встреч», как мелькнула перед глазами Лизы летом того же 1917 г. на Владимирском проспекте вместе с Ильей и Иришкой. Еще раз в написанном Полонской имя Кати встретится летом 1962-го в письме Эренбургу — запросом: «Если напишешь, сообщи о Кате. Как ее здоровье? Когда я была в прошлом сентябре, Катя болела…»

И еще один значимый штрих — строки из письма к Полонской уже старого Эренбурга 18 октября 1960-го: «Теперь ты можешь прочесть всю первую часть „Люди, годы, жизнь“. Многое в ней, как и вообще в моей жизни, посвящено внутренне тебе».

Эренбург всегда сохранял добрые чувства к оставленным подругам и готовность поддерживать дружеские отношения с ними; Лиза их разрывала. Только в начале 1913 г. их, теперь уже литературное, общение возобновилось — и то лишь когда Катя Шмидт ушла к приятелю Эренбурга Тихону Сорокину.

О том, как на парижской улице к Лизе подошел Таламини, она всегда помнила и даже написала — это случилось после разрыва с Эренбургом. Таламини был на 12 лет ее старше, и то уважение, с которым он с ней заговорил, — поразило и запомнилось. Эти уважительность, внимание и галантность он сохранял в общении с ней все годы. Таламини был джентльмен — все это есть в тех трех главах «Городов и встреч», что ему посвящены (его уже не было в живых, когда они писались, но Полонская еще об этом не ведала).

Эренбург и Таламини знали друг друга в лицо. Таламини уверял Лизу, что Эренбург ее не достоин. Она рассталась с Таламини, уехав из Парижа в 1915 г., рассталась, как оказалось, навсегда. Первое время Таламини писал ей в Россию; не знаю, отвечала ли она ему. Поначалу он жил все там же, на rue Notre Dame des Champs, 30, и одно его письмецо той поры без конверта и даты сохранилось — оно начинается словами «Chere Liza» и кончается подписью «Votre ami Talamini»… Потом почтовая связь прервалась.

В январе 1925 г. в «Ротонде» Альфредо Таламини увидел вернувшегося в Париж Илью Эренбурга, узнал его и спросил про мадемуазель Лизу Мовшенсон. Эренбург написал об этом Полонской, разумеется, в контексте своих нелегких тогдашних дел: «Я зол и лют: денег нет. Долги. И пр. Представляешь? Потом, это меня никто не любит, а не Шкловского. Тебя, наоборот, все любят. <…> Даже бородатый итальянец (кажется, поэт) из „Ротонды“. Он расспрашивал о тебе и взял твой адрес. Помнишь его?» Что ответила Полонская — неизвестно, но короткое письмо Таламини, отправленное 15 февраля из Парижа в Ленинград и уже 21-го доставленное на Загородный, 12, сохранилось. Оно адресовано Madame Е. Polonskaia и, начинаясь почти официальным «Madame», содержит упоминание об Эренбурге и воспоминание о M-lle Movchenson Liza, а подписано сухо: «Alfred Talamini», с указанием адреса парижского отеля «Рим». Потом переписка по каким-то причинам прервалась, и в сентябре 1925-го Эренбург, отдыхая в Лаванду, получил от Полонской, жившей летом в Луге, некое задание и в ответ сообщил: «Находясь сейчас в провансальской Луге, я поручений твоих исполнить не могу. Но через 2 недели я возвращаюсь в Париж. Итальянца постараюсь найти». В архиве Полонской есть еще два письмеца, связанных с Таламини (1930 и 1935 гг.), а затем — десятилетний перерыв. Неизвестно, когда именно левый журналист и антифашист Таламини покинул Париж, но после разгрома фашизма он точно находился в своей родной Ферраре. И поскольку в то время имя Ильи Эренбурга имело мировую известность, в июле 1945 г. Таламини, не забывший chere Liza, отправил открытку по адресу «Citoyen Ilia Erenburg journaliste-auteur Moscou Mosca (Russia) URSS». Открытка дошла; она начинается с обращения «Ma?tre» и содержит вопрос о M-me Elisabeth Polonskaia (Movchenson). Эренбург, видимо, ответил, потому что на его адрес пришла еще одна открытка — уже для Полонской. Почта работала неторопливо, корреспонденция аккуратно перлюстрировалась, Эренбург долгое время отсутствовал в Москве и только по возращении переслал открытку Таламини в Ленинград.

Полонская сразу же написала (21 января 1946 г.): «Дорогой Илья. Спасибо за письмо и открытку Т[аламини]. Не думала, что он в живых, да еще и работает. Он из поколения фантастов, международное издание девятисотых годов. Мы тогда примыкали к этой серии, с некоторыми изменениями. Очень слежу за твоей работой».

А осенью 1946-го она получила от Таламини длинное письмо на шести страницах мелкого убористого почерка. Оно отправлено из Милана 12 сентября и достигло Загородного проспекта в Ленинграде 6 ноября того же 1946 г. Таламини писал, что ему пошел 68-й год, что он работает; вспоминал свою парижскую корреспонденцию для «Аванти», журнал «Русское богатство» и писателя Короленко, о которых, возможно, рассказывала ему Лиза, вспоминал и ее подружку Нелли Лафон, писал про времена Муссолини и о том, какую роль будет играть в послевоенной Италии синьор Тольятти. Осенью 1946 г. редко какому советскому гражданину взбрело бы в голову по собственному почину отправлять почтой письмо за границу иностранному знакомцу, а оказии тогда не случались. Письмо Таламини осталось без ответа.

Только в 1966 г. Полонская попросила Эренбурга отыскать след Таламини в Италии, может быть, дав объявление в газетах. 13 июля Илья Григорьевич, неизменно внимательный к ее нечастым поручениям, сообщил: «Объявление по моей просьбе дано, и я просил дочку Шагала проследить за этим и известить, если она что-нибудь получит. Боюсь, что истекло слишком много времени, чтобы старожилы помнили». Дочь художника Ида Шагал была близкой подругой Ирины Эренбург и, в свою очередь, к поручениям Ильи Григорьевича относилась ответственно. На сообщение Эренбурга Полонская ответила: «Спасибо за то, что ты дал объявление в газету и даже поручил кому-то позаботиться. Я все же верю, что найду следы Таламини в Италии, или Швейцарии, или Париже. Мне казалось, что я уничтожила его письмо в один из страшных дней Сталинской эпохи <…> но неожиданно нашла его на днях в одном из старых ящиков в моей комнате, да еще вместе с другим трагическим извещением. Память о старых днях нахлынула, и стало невероятным, что его нет в живых. Вот я и написала тебе, а вдруг прошлое вернется, хоть и научена опытом. Прости, если затруднила тебя своим поручением!»

Эта история завершается письмом, написанным в Милане 14 сентября 1966 г. и доставленным к Полонской 25 сентября. В отпечатанном на машинке послании мадам Эльвеция Таренци-Таламини, сообщив, что прочитала в итальянской газете 4 июля письмо мадам Полонской, извещает ее, что ее отец синьор Таламини скончался 16 мая 1956 г. На следующий день Елизавета Григорьевна написала дочери своего покойного друга; из ответного письма стало известно, что сестра Таламини Маргарита, которую она знала в Париже, умерла еще в 1943 г.

Последнее коротенькое письмецо, написанное рукой Эльвеции, пришло в Ленинград в апреле 1968 г., когда Полонская уже не отвечала на письма и телефонные звонки.

Кавказские пленники

Это рассказ о последнем пылком романе Е.Г. Полонской, начавшемся в Тифлисе летом 1924 г. и прерванном по причинам совершенно внешним, неумолимым и жестоким, а потом продолженном и снова оборванном, уже окончательно…

В домашнем архиве Е.Г. Полонской отыскались письма, существенно прояснившие эту напряженную драматическую историю. Прежде всего — письма М.С. Ферберга. Он был на 5 лет младше Полонской (родился 7 марта 1895 г. на Кавказе, где прожил всю жизнь вплоть до гибели в 1938 г.). Со своей будущей женой Соней Аш (кузиной Елизаветы Григорьевны) он познакомился за границей и привез ее на Кавказ, там она с тех пор и жила, пока этапом ее не отправили в иные края. В 1923 г. Соня Аш-Ферберг с сыном Витей гостила в Петрограде у тети Шарлотты, сестры своей матери. Вот с этого и началась переписка ее мужа Миши Ферберга с Лизой Полонской. Письма, фрагменты которых здесь приводятся, с перерывами почти двадцать лет приходили на Загородный, 12. Для читателей этой книги они практически не нуждаются в комментариях. Ответные письма Полонской не уцелели; но об их содержании нередко можно догадаться.

Тифлис, 16 ноября 1923 г.

«Милая Лиза

<…> Соня говорит, что Вы не изменились, и я живо вспоминаю наши встречи-знакомства в 1916 году за чашкой чая в Вашей столовой. Разрешите мне, милая Лиза, сделать Вам чуточку позднее признание (только, чур! по большому секрету):

Вы мне тогда очень понравились <…>.

Вот приехали бы сюда и посмотрели б на наших кавказцев. Впрочем, на мой взгляд, — Кавказ ничего не потерял бы от их отсутствия. Наши горы, леса, зеленые скалистые берега, шумливые реки и молчаливые горные вершины лучше болтливых обитателей. Приедете — увидите <…>».

4 марта 1924 г. (в письмо вложена веточка мимозы)

«Милая Лиза

Как жаль, что Вы с Соней в родственных отношениях. Если б я знал об этом раньше — не о том, что Вы родственники, а о Вашем желании „отбить“, — я принял бы меры к разрыву <…>.

Ваше твердое желание посетить наши края меня радует».

29 мая 1924 г. (на бланке: «СССР. Добровольный флот. Закавказское отделение»).

«…К августу месяцу я поеду к своим в Манглис отдохнуть месяц. Как я понял, Вы приедете к концу июня, чтоб использовать двухмесячный отпуск (июль — август). Затея превосходная. Никакие Крымы Вам не нужны. Манглис прекрасный уголок в 60 верстах от Тифлиса. Ехать туда придется автомобилем по винтовой дороге (узкой и покатой в сторону пропасти) между висящими скалами, глубокими обрывами. Я помню Манглис по пребыванию там 17 лет назад. Сам Манглис — старый военный курорт, с сосновой рощей, парком — расположен в горах на лощине. 4000 футов над уровнем моря. Итак, без шуток я придаю очень большое значение Вашему приезду. Одно Ваше присутствие, не говоря уже о влиянии советами, успокоит Соню. Вы пробудете у нас июль-август, а там к сентябрю-октябрю, м.б., Цецилии Ильиничне [Мейлах-Аш — мать Сони] удастся приехать и присутствовать при великом акте воспроизводства. Соня, на сей раз, менее спокойно относится к предстоящим родам, чем 6 лет тому назад к Витиному рождению <…>. Ваш приезд для меня и Сони вопрос решенный.

На всякий случай сообщаю мой домашний адрес: Тифлис, Малая Судебная (Бывшая Зубаловская) ул., д. 11. Телеграфировать Тифлис Доброфлот Ферберг.

Ваш кузен (Соня разрешает Вам называть меня „дорогим кузеном“) Миша».

20 июня 1924 г.

«Милая Лиза

<…> Мне кажется, что у нас найдется, о чем потолковать с Вами, поспорить, как говорят, поругаться. И еще хочется просто посмотреть на Лизу, в которую так влюблена Соня. А может быть, Ваша фотографическая карточка вызывает во мне какие-то неосознанные ассоциации тихих, ласковых бесед при редких встречах за уютным столом Шарлотты Ильиничны».

17 июля 1924 г.

«<…> В Тифлисе у нас две комнаты, одна с балконом и видом на город будет в Вашем распоряжении».

Здесь в письмах перерыв. Именно к этому времени и относится содержание главы «Тифлис» о поездке 1924 г., а также эпизод из главы о Тынянове, где речь идет о поездке в Тифлис и ее печальном конце, и, конечно, цикл стихотворений «Еще любовь». Сразу после подавления «меньшевистского восстания» М.С. Ферберг был арестован. Полонская вернулась в Ленинград в состоянии страшной тревоги за него. Успокоила ее лишь следующая телеграмма:

Тифлис, 12 сентября 1924

«Вернулся=Миша».

Следом было отправлено подробное письмо:

Тифлис 16 сентября 1924 г.

«Два приятных слова Вашей телеграммы получили. Ваша радость меня крайне растрогала. Моя расплывшаяся от удовольствия физиономия даже вызвала критическое замечание Сони. Неделя отсидки — вещь, конечно, не вредная, но в более интересной компании, чем была со мной, и при менее напряженном состоянии умов и сердец. Да и теснота камеры — очень неприятна. На мою долю приходилось 1? кв. аршина площади камеры. Приходилось сокращаться до невозможности, потому что все возможности были превзойдены. Уже при Вас друзьями были приняты меры к выяснению недоразумения. Маркман, Агамалов, Гогоберидзе оказали должное воздействие. Но все-таки неделю отсидеть пришлось. Последние дни сидения, вернее — стоянья (сидели по очереди) и были сравнительно легче. Тяжелы первые два дня, первые две ночи. Не только причастные к авантюре лица чувствовали себя, скромно выражаясь, тревожно, но и таким, как мне, было не по себе — не как дома и не как в гостях. Теперь занят ликвидацией недоразуменья. Оно осложнилось на службе, что, впрочем, я ожидал. Возможно, что уеду из Тифлиса. Мне крайне неприятно, что Ваше пребывание в Тифлисе было отравлено непредвиденными событиями. Но еще хуже, что оно отразилось на Ваших ленинградских делах. Это меня огорчает, и я чувствую себя без вины виноватым. Хочу думать, что Вам удалось ликвидировать Ваши служебные неприятности. <…> Я немного похудел, но не огорчаюсь: Вы нашли, что худоба мне к лицу. С удовольствием думаю, что будущая наша встреча произойдет при более благоприятных условиях во многих отношениях. А пока с радостью буду получать от Вас письма, которые Вам не придется начинать с фамильного „ума не приложу“. Пишите о Ваших ленинградских делах и перспективах.

В камере вспоминал Вашего „Беглеца“. [Н.С.] Тихонов в воскресенье (13-го) уехал в Новороссийск <…>

P.S. Ночь последняя, проведенная с Вами на балконе, не забыта мной. Я не пишу о ней и о том, что с ней связано, как не говорил о том, что много было понято в первые же дни Вашего приезда в Тифлис. Я не люблю говорить. Не правда ли? Пока пишите мне по адресу Доброфлота».

Тифлис, 20 октября 1924 г.

«Милая Лиза.

Великое торжество в семье Ферберг-Аш. Сегодня в 3 часа 45 м. дня исполнится семь дней моей дочурке — Аллочке. <…>

Что в России пить не умеют — сам видел. Но неужели и до сего времени способны говорить о роли русской интеллигенции? Или это только в нетрезвом состоянии. Тогда — простительно.

Здесь в „Заре Востока“ после всех гостивших Сейфуллиных, Маяковских и Есениных — протрезвление. Сжимают накладные расходы. Переборщили и теперь каются. Сейфуллина продолжает свои путевые очерки. Она уже в Константинополе. В первом константинопольском очерке слезливо рассказала, как ее чуть-чуть в публичный дом русские проститутки не затащили. Второй очерк был посвящен (буквально весь „подвал“ газеты) турецкому околоточному надзирателю — его румяным щекам и серой папахе. <…>

У меня почти без перемен. На днях распрощаюсь с Доброфлотом. Неизвестность еще продолжается. <…>»

Письмо С.В. Аш-Ферберг. Тифлис, 20 ноября 1924 г.

«Миша сейчас много дома (безработный) и очень помогает мне в уходе за дочкой. <…> Твоя же книжка [„Под каменным дождем“] мне очень нравится, особенно „Беглец“ и „Принесла кукушка“. Она мне нравится больше „Знамений“».

Баку, 11 марта 1925 г.

«Милая Лиза! Уже две недели торчу в Баку по делам скучным наркомфинским… я знаю, что я свинья. Но, честное слово, я не виноват… Верьте моему честному слову, что, несмотря на мое молчанье, Елизавета Полонская для меня: милая Лиза».

Москва, 19 сентября 1925 г.

«Милая Лиза. К сожалению, не могу точно ответить на прямо поставленный вопрос — приеду ли я в Ленинград действительно? Приехать — это мое желание. Повидаться с Вами, побывать в Вашей квартире, поглядеть на Ваши беззвучно смеющиеся губы, поболтать с Вами и повеселиться, вспомнить балкон Зубаловской, 11 (у вас нет таких балконов!) — все это доставит мне большое удовольствие. И, наконец, сам Ленинград — за год моей жизни в Питере я полюбил его. И сейчас, присматриваясь к Москве, я все больше убеждаюсь в преимуществах Вашего града. <…> Москва — скучная, грязная. Вчера был на „Кармен“. Музыка и много красок на сцене только и оставляют приятное впечатление. Голоса — посредственные. Игра — мелкопровинциальная. Приезжайте, будем ругать вместе».

Следующее письмо написано после встречи в Ленинграде; впервые на «ты». Другого такого письма Полонская не получала.

В поезде, 3 ноября 1925 г.

«Подъезжаю к Таганрогу. Пока пальто, чемодан и корзина на месте. Дорога сносная, хотя и скучная. Между сном, едой и неизменными беседами о том, как раньше ездили, какая ближайшая станция, буфете, кражах и т. п., — думал о последнем дне в Ленинграде.

Собственно думал не о дне. Он — повод. Думал о хороших людях, вроде Коли Т[ихонова]. Он удивительно хороший человек. Именно человек — с большим запасом истинно человеческих „недостатков“. Ему — не только по внешнему виду, но и по душевному складу — совсем были бы не к лицу: волнистая длинная шевелюра, глубокие глаза и святость во взоре. Человек настоящий, хороший Коля Т. Но в промежутках между борщом и вопросом „а скоро ли Никитовка?“ — я думал не о хорошем Коле Т., а о плохом. И даже вообще не о К.Т., а о людях, ему подобных. Независимо от масштаба их работы и „профессии“. Я думал о людях, специальность которых создавать общественность. Вот у этих нынешних создавателей общественности, скажем, творцов и проводников современной мысли недостает одного доброго качества — немного угрюмости, некоторой замкнутости в вопросах их спец’ства. Не совсем удобно мне, коренному провинциалу, говорить о провинциализме людей столичных. Однако осмелюсь. Помню: мне было лет 16, жил я в Баку, соседи — хорошие провинциальные артисты часто приглашали гостей. Любопытство — порок, и от него все качества: я нередко подслушивал их шумные беседы. О чем говорили они, эти люди, талантливые артисты до самых разнообразных ролей. Ведь они на сцене бывали и Гамлетами и шутами, Норой и Кармен, они шесть раз в неделю умели быть там. в театре, такими разнообразными, всегда новыми, неповторимыми. Беседа их была всегда одна: театр, театр и театр — первая и последняя тема разговора.

Вот у многих наших культуртрегеров — литераторов, публицистов, художников и прочая и прочая — есть этакий провинциализм: говорить о своей деревне. — „Вы курские будете?“ — „Не, мы рязанские“. — „А про наше село Болтуново Говорливой волости не слыхали? Нет? А у нас…“ — и поехало и поехало. Не остановишь.

Я очень редко, к сожалению, встречал творцов художественного слова, сцены и т. п. людей искусства, которые бы по своей инициативе завели всерьез и надолго беседу не о предмете своей специальности.

Может быть, здесь сказывается ограниченность моего ума, но я, например, органически не могу говорить обязательно и исключительно о своей „экономике“. Надеюсь, Лиза, я и тебе, милая, никогда этим не наскучил. Но. поверь, стихия „экономики“ моя так уж лет 10–12 представляет интерес для меня, равноценный прекрасным стихам К.Т. и твоему „Беглецу“.

Вот — почти все. Еще одна маленькая черточка, один мазок. Но, может быть, он и не создает всю картину, т. е. без этого мазка не бросалась бы в глаза и вся картина.

Что значит — отсутствие некоторой замкнутости? Всякое человеческое творчество имеет свои каналы, свои пути к выявлению. Артист свои артистические таланты проявляет на сцене. Вот смеху было бы, если б Москвин явился к своим приятелям коллежским регистратором и разыграл бы печальную сцену на балу. Мою „экономику“ я проявляю на заседаниях, в статьях, и было бы смешно говорить о ней на музыкально-вокально-танцевально-бокальном вечере. Примеры эти, конечно, преувеличены, шаржированы. У современных художников-мыслетворцов, очевидно, отсутствует достаточно ясное представление о путях творчества. Я не понимаю, как можно за стаканом чая, на улице, за рюмкой коньяку излагать свои будущие мысли. Как можно много, слишком много, слишком много и детально говорить, рассказывать историю своего вчерашнего и планы завтрашнего творчества. Разве каждая родившаяся во мне мысль не должна обязательно пройти предначертанный ей путь (книга, сцена, деловое заседание, полотно, трибуна), прежде чем дойти до других, слушателей, оппонентов, публики. Я, конечно, говорю о мыслях творческих. О них — вне свойственных им путей — можно говорить случайно, невзначай, вскользь, в общих фразах и, во всяком случае, не по своей инициативе.

Теперь тебе ясно, в чем сущность моего требования некоторой замкнутости, и мне кажется, что оно вполне основательно.

Нехорошо распылять своих чувств и мыслей. Глубокое становится мелким, если оно не облачено в подобающую ему форму.

Впрочем, может быть, я несколько сгущаю краски. Может быть, здесь сказалась моя молчаливость. Может быть? Но, право, как приятно молчать, слушать чужие речи. Являются мысли, о которых совсем не догадывается речистый собеседник. Мысли по существу, по поводу и вскользь услышанного.

Ну, вот и все.

Я с удовольствием вспоминаю последний вечер в Ленинграде. Милая Ш.И. смотрела на меня с некоторым удивлением. Почему?

К.Т. опять понравился мне. В нем много теплоты. К нему совсем не идет пиджак. Он хитер и ласков. У него в глазах уживается доброта и ирония. Они переплетаются и в словах, и в смехе. Он умен, но не по-европейски. У него ум здорового мужика, побывавшего на фабрике. Но — самое главное — он здорово основательно талантлив. Из него талант не сочится, а бьет фонтаном, горящим фонтаном, какие бывают на наших промыслах. И жаль, что он дал мне основание так длинно (извиняюсь) писать об отсутствии необходимой замкнутости.

Шура был очень милым кузеном. Его папиросы — знак внимания и заботливости — не могут быть проданы даже дороже выставленной на них цены.

Ну, а ты. Шоколад был очень вкусен. Но лестница гораздо лучше. Подъезжаю к Ростову.

Мой адрес: Тифлис, Закнаркомфин. Управление госдоходами. М.С. Ферберг».

Тифлис, 17 декабря 1925 г.

«Милая

Непредвиденное — редкая редкость. Только в рассказах О. Генри неожиданность финала — явление частое. Приятное исключение.

Твой иронический ответ — шутливо дружески-иронический, конечно, — не был этим приятным исключением. Я ожидал, что буду понят не совсем так, как хотелось быть понятым. Вопрос — следует ли из моего дорожного письма вывод, что предпочтительно говорить о том, чего не знаешь, — этот вопрос тобой разрешен с резкой прямолинейностью схематично. В жизни так не бывает. Отчасти, вероятно, я сам виноват в твоей „непонятливости“. Слишком неумело управляю своей речью… Вот и все о дорожном письме. Да. Я, конечно, исключение. Я вообще молчаливый человек. Вчера получил твое второе письмо, адресованное Его Бенгальскому] Вел[ичеству][731] <…>. Я — 17-летний юноша. Приятно слышать. Но сегодня я не брит и в щетине много седых волос…

Что это Ваши ленинградцы бунтуют[732]? Очень рад буду получить комплект „Ленинградской правды“ со статьями Сафарова и других Ваших вожаков. А моей рабыне — приказ: меня никогда не забывать. Мы же будем постоянно пребывать в неустанных заботах о верноподданных наших. Миша 1-ый».

Тифлис, 27мая 1926 г.

«<…> Два письма с адресом „Загородный, 12“ я не послал тебе. Одно, первое, — я написал его в дни после смерти Есенина. Сейчас не припомню всего, что писал, помню, что писал не столько о Есенине, сколько о себе, обывателе, виновнике его самоубийства… Второе письмо было о „Кавк[азском] Пленнике“, о посвящении. Я был рад ему, но оно не понравилось мне. Оно неискренне: благочестие тебе не к лицу. <…> Но самого главного, удовлетворения в работе, не вижу. Стал поэтому халатен, безынициативен, а все это родит свои последствия, и они накапливаются. <…> В моей жизни я столкнулся с двумя тяжелыми вопросами: личной жизни (любовь, семья, женщина — вообще) и жизни общественной (политическая работа) <…>. Я почти без перемен, только старею и очень скучно. Хоть топись, так скучно…»

Баку, 7 июня 1926 г.

«<…> я уже неделю в Баку. Дела — служебные. Но здесь, как и в Тифлисе, скучно. Не то чтоб вообще — город и люди скучные. Другим — весело. Может быть, это оттого, что я много думаю и мало говорю, много фантазий и мало дела».

Тифлис, 29 августа 1926 г.

«Хотел начать письмо с обычного „милая Лиза“. Но ты — злая и нехорошая — обещала 25—28-го быть в Тифлисе, и нет тебя. А я ждал эти дни».

Москва, 20 октября 1926 г.

«Буду рад видеть тебя здесь или в Ленинграде».

Тифлис, 4 февраля — 7 марта 1927 г.

«<…> В нашей переписке мы оба привыкли к одной манере — не отвечать вовремя, извиняться и прощать. <…>

Лиза, многочисленность их [корреспонденток М. Ферберга] несколько тобой преувеличена. Всего — три, а ведь по последней переписи половина населения СССР — женщины. Но, правду надо сказать, настоящая „корреспондентка“, т. е. всегда и во всем умеющая меня понять, — только Лиза. Другие понимают во мне одни лишь небольшие уголки, переулочки и закоулочки (не всегда достаточно освещенные). Но ведь на то я и состою Е.Б.В.».

Тифлис, 11 апреля 1927 г. [733]

«<…> Ждем Цецилию Ильиничну. Послали ей вызов[734] <…>. Мы уже почти два года не виделись. А я что расскажу тебе интересное, когда увидимся. Три романа напишешь».

Тифлис, 13 августа 1927 г.

«<…> Ведь мне всего 33-й год. В Англии мужчина моего возраста — юноша, начинающий свою самостоятельную жизнь У нас, нелепо, в 30 лет мужчина считается солидным, определившимся и достигшим своей вершины. А я еще не хочу. Я — еще юноша. Я еще хочу расти, учиться, заниматься спортом, нравиться красивым и умным женщинам».

Тифлис, 5 ноября 1927 г.

«<…> Вчера вечером [в связи с приездом тещи] много говорили о Мовшенсонах, о тебе особенно. Это было приятно. У меня к тебе просьба: ты, наверно, хорошо знаешь, где, когда и что было напечатано из вещей Тихонова. Напиши мне. Хорошо? Нетрудно будет?»

Тифлис, 11 ноября 1927 г.

«<…> Когда Вильгельм II переселился в Голландию и я читал описание его жизни там, я думал: в конце концов, и свергнутому императору живется неплохо. И только после твоего письма я понял, как неприятно стать „бывшим“ величеством. Ничего не поделаешь — придется примириться. Революция коснулась и бенгальского величества. Но где истоки революции? И привела она к керенщине или диктатуре? Оппозиция или, говоря ее языком, большевики-ленинцы меня очень интересуют. Сейчас читаю дискуссионную литературу, захлебываясь. Вначале (диск[уссионный] листок. № 1) вся эта история произвела на меня удручающее впечатление: обе стороны ругались, брыкались, лаяли, визжали, мычали. Сущность же разногласий оставалась в тумане. Конечно, я знал о ней по тем отрывкам, выдержкам, намекам, которые проскальзывали в речах и статьях Сталина, Бухарина и других цекистов. Но из последующих дискуссионных листков позиция оппозиции постепенно становится яснее. Мне кажется: по существу оппозиция в некоторых своих положениях (работа в деревне) права. Большинство ЦК вынуждено под давлением оппозиции менять направление своей работы. Тезисы ЦК, которые предстанут перед съездом, будут в значительной степени продиктованы (по существу) оппозицией. Так будет на деле. На словах же оппозиция будет всячески опорочена. И окажется (на съезде), что оппозиция во многом ломится в открытые двери: ей уже (во многом) не к чему быть в оппозиции.

Отчего все это происходит? Мое мнение: весь фокус событий разворачивающейся борьбы оппозиции — в партийном режиме.

При ином режиме невозможно было бы, чтобы ЦК, принимая позицию меньшинства, одновременно стремился к его изоляции от партии, к исключению из нее, чтобы для меньшинства создавалось такое положение, когда оно вынуждается совершать не только антипартийные, но и антисоветские преступления.

Диктатура партии — это еще нужно. Но диктатура верхушки партии внутри ее стала уже невозможной и ненужной. Большинство ЦК этого не признает. От этого — по-моему — и все беды и болячки. И если завтра Троцкого, Зиновьева и К° исключат из партии, все равно послезавтра вопрос о „демократизации“ партии будет еще более актуальным и диктатура верхушки и аппарата будет заменена правом каждого иметь свое мнение в пределах программы. Тогда все разногласия будут изживаться внутри. И новые взгляды будут приниматься ЦК без того, чтобы новаторов подвергали гонениям.

Вот что я думаю об оппозиции. Да, еще. Не все выводы оппозиции правильны. Многое в ней ошибочно (критика внешней политики ЦК). Из „Правды“ узнал о какой-то демонстрации за оппозицию и против ЦК, организованной в Ленинграде. Напиши, что там было. Из газеты не пойму никак <…>».

Тифлис, 31 декабря 1927 г. [735]

«Милая Лиза. Как видишь, я не пишу — „бывшая милая Лиза“. Жаль, что я был твоим „величеством“, а не милым. Ты бы никогда не написала „бывший милый“ — звучит слишком немузыкально, режет слух. [Далее Ферберг пишет о странном предновогоднем своем волнении.] Зол на окружающих, на невозможность наполнить жизнь тем содержанием, какое меня интересует; зол и на себя за недостаточное упрямство, за слабоволие… Вызвал удивление у сослуживцев расспросами о хорошем психиатре (ведь внешне я спокоен, я умею владеть собой). Но чувствую, что, если не произойдет какой-либо перемены, придется что-то предпринять. И очень нехорошо, что нет кого-либо, кто помог мне, хотя бы уже одним тем, что заставил бы меня говорить. И как нехорошо, что именно теперь я стал твоим „бывшим“. Ты не только врач, но и художник, ты поймешь, что это письмо настоящее…

P.S. Я знаю, Лиза (ты тоже знаешь), — ты умеешь писать хорошие письма. Напиши мне хорошее письмо. Но тоже — настоящее».

Тифлис, 13 августа 1928 г.

«<…> а я числю тебя в моих полных друзьях и никогда не начну своего письма — „полумилая полулиза“ <…> Сонина поездка в Белосток не осуществилась. Из польского мин[истерства] иностр[анных] дел был получен отказ — въезд не разрешен… Разреши попросить тебя, поцелуй себя за меня (выбор предоставляю твоему усмотрению; предпочитаю — губы)».

Из Москвы в Кисловодск, 13 сентября 1929 г.

«<…> Приготовь свои стихи. Ведь ты мне не дала их на вокзале <…>».

Здесь начинается неожиданный поворот в сюжете, который вскоре свел переписку на нет. Регулярно приезжая по рабочим делам в Москву, Ферберг всегда останавливался на квартире у брата своей жены Бори Аша. В итоге он влюбился в его жену Олю Рахманову; у обоих были дети, но они готовы были бросить свои семьи ради этой любви. Они сказали об этом своим «половинам», но и Соня Ферберг, и Боря Аш категорически не согласились их «отпустить».

Тифлис, 12 апреля 1930 г.

«<…> Ты знаешь, что я всегда — сквозь юмор твоих писем и насмешливую улыбку — видел в тебе хорошего друга. Я знаю, что было и есть еще и другое в наших отношениях. Но мне кажется (не думаю, чтоб я ошибался), что дружеские чувства — основное. Так или иначе, Лиза, решил обратиться к тебе за помощью. Может быть, эта миссия будет тебе вдвойне неприятна. Тем не менее я все же обращаюсь именно к тебе. Ты одна сейчас можешь помочь мне. И не только мне, но и Соне. Может быть, ей больше, чем мне. Мое решение начать жить с Олей я хочу осуществить так, чтобы Соня могла начать устраивать свою жизнь по-новому. Прошу тебя, если у тебя есть малейшая возможность, приехать (писать Соне из Ленинграда бесполезно, даже вредно) — приезжай сюда, помоги мне. Я еще хорошо не знаю, как на деле твоя помощь выльется, в чем, в каких формах. Ничего не обдумал. Приедешь — обо всем этом поговорим <…>. Я не хочу думать, что допускаю ошибку, написав тебе это письмо. <…> Об этом письме Соня не знает…»

Письмо С.В. Аш-Ферберг. Тифлис, 13 июня 1930 г.

«Сейчас, Лизочка, получила Твое письмо от 25 V. Я очень ждала его, а оно такое куцее. И так долго шло. <…> Рядом со мной живет мучительно близкий мне человек, а он совсем чужой. Говорит только о повседневно насущном, а его настоящей жизни я не знаю. Только оболочка. Я дошла до отчаяния. Я умоляла его положить конец этому невыносимому положению: пусть либо уходит на все четыре стороны, либо изменит свое отношение ко мне. Но эти разговоры, кроме мучений для нас обоих и унижений для меня, ничего не приносят. Он либо молчит как истукан, либо еще нападает на меня за то, что я хочу „форсировать события“. <…> И ведь всего ужаснее то, что мы и физически близки даже сейчас. Я этим как бы плачу за возможность приблизиться к нему, но радости мне от этого мало. Много унизительного идти на его зов, а не пойти нет сил. Ведь знаешь, Лизочка, я ничего не подозревала. В письме от 19/IV он писал, что хочет произвести ремонт квартиры нашей. <…> 21/IV писал, что хочет домой, что стосковался, 24/IV он выехал. Что могло произойти за эти 3 дня? Напиши мне, Лизочка, что ты знаешь. Я хочу сейчас последовательно вспомнить все после его приезда. На вокзале меня поразил его вид: худой он был, изможденный; но поцеловал меня и детей, как всегда. В автомобиле оглядел меня внимательно, нашел, что я очень поправилась, хорошо выгляжу и уронил: „А тебе, видно, впрок идет быть без меня“. <…>».

Письмо С.В. Аш-Ферберг. Тифлис, 30 июля 1930 г. [736]

«<…> Хоть и взяла с него обещание у Бори не бывать, да и вообще с ней не видеться. Но нет веры в его слово. <…> Я слепо верила ему и в него, возвела его на какой-то недосягаемый пьедестал, а он оказался обыкновенненьким подленьким человеком, мужчиной, который не смог спокойно прожить пару месяцев рядом с женщиной, не захотев ее, не смог устоять перед заигрыванием малой бабенки. Не тот человек, которого я любила всю жизнь. Что скрывать, я и сейчас люблю его даже таким. <…> Лиза, к тебе у меня просьба — пришли мне его письма; я тебе их верну, но я хочу сама прочесть, как он на все это смотрит. Понимаешь? Говорить нам об этом трудно было. Потому-то он и написал тебе. Я просила его об этом, но он сказал, чтобы я сама сделала, сама позвала тебя, и сам, украдкой от меня, все же написал <…>».

Москва, 21 января 1932 г.

«Милая Лиза. Я все еще в Москве. <…>

Времена романтики давно прошли, когда говорят о том, что ты в одном из писем отрицала как „настоящую“ любовь.

Я, очевидно, безнадежный романтик в очень старом смысле этого слова…

Сегодня на улице встретил Борю [Аша]. Я и он — мы не узнали друг друга. Почему я должен был на тебя сердиться? За „отрезвляющие“ письма. В конце концов, это было неплохо, хотя в первый момент и обидно. В Ленинграде, вероятно, буду на днях. Мне надо по делам в институт металлов. До свиданья. Миша».

В 1937 г. в Москве был арестован и осужден на 10 лет Б.В. Аш; из своего ничтожного лагерного заработка он посылал деньги детям; его жена О. Рахманова с арестованным мужем быстро развелась.

В 1938 г. в Баку был арестован М.С. Ферберг.

Письмо С.В. Аш-Ферберг на имя Ш.И. Мовшенсон. Баку, 30 мая 1938 г. [737]

«Единственный светлый луч — его записочки в дни передач, когда видишь его почерк, читаешь заветное слово „здоров“. И хоть немножко отлегает щемящая забота о его физическом самочувствии. Скорее все бы уже кончилось! Многие, очень многие вернулись домой… Когда же придет Мишина очередь? Ты знаешь, Лизочка, я еще никогда так отчетливо-сно не чувствовала, как Миша мне дорог. Я не мыслю себе жизни без него. Гораздо, гораздо дороже, чем дети. Может быть, это и противоестественно, но это так. <…> Отчего вы все перестали мне писать? Меня так поддерживали морально ваши, пусть редкие, письма. И потом, не собирается ли кто из вас ко мне погостить? У нас, особенно в Арменкенде, сейчас хорошо».

Письмо В.М. Ферберга. Баку, 15 января 1940 г. [738]

«От мамы на днях получили двенадцатое по счету письмо, где пишет, что была от счастья на седьмом небе, получив от вас письмо. Посылаем ей с помощью тети Тубы и дяди Вени посылки каждый месяц. Просит витамин С. Адрес: Мордовия, ст. Потьма, поселок Явас. <…> О папе из Главной Военной прокуратуры ответа о разборе дела еще нет. Так что о судьбе папы ничего не знаем. Деньги Алла [Ферберг] передает тете Тубе. Алла, конечно, свинья, и большая, что не удосужилась Вам ни разу написать. Живу в Арменкенде, часто обедаю у тети Тубы, бабушка [Ц.И. Аш из Белостока] нам часто пишет <…>».

Ц.И. Мейлах-Аш погибла в 1941 г. при оккупации немцами Белостока.

Во время Отечественной войны В.М. Ферберг был призван в армию, тяжело ранен и умер в госпитале.

С.В. Аш-Ферберг вернулась из мордовского лагеря в 1944 г., поселилась в азербайджанском селении Исмалли, в том же 1944-м тяжело заболела и умерла.

Оставшаяся в живых ее дочь А.М. Ферберг пережила свои собственные беды, окончила в Азербайджане вечернюю школу, а потом смогла приехать в Ленинград и поступить на филфак университета; некоторое время она жила у Е.Г. Полонской и до конца ее дней поддерживала с кузиной матери самые близкие отношения…

Борис Фрезинский