4. Виктор Шкловский и Александра Векслер. Обыск и засада[394]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Не только в Пролеткульте и Доме искусств собирались в те годы петроградские литераторы. На Фонтанке, 50, на углу Графского переулка, происходили собрания Вольного философского общества[395], в просторечии называвшегося Вольфилой. Там встречались «большие писатели» — те, которые не саботировали советскую власть. Бывали там Сологуб, Кузмин, Блок, Владимир Пяст, Иванов-Разумник, Эрберг, Аким Волынский, Чеботаревская, Ольга Форш, Миролюбов, Дмитрий Цензор, Давид Выгодский, Ганзен, Ватсон, Вячеслав Шишков, Чапыгин, Замятин. Там стал бывать и Виктор Шкловский. Вместе с Виктором пришли и его товарищи по университету литературоведы Жирмунский, Якубинский, Тынянов. Приходил также молодой философ Аарон Штейнберг.

К Вольфиле стала тянуться литературная молодежь — иногда на собраниях бывало человек до пятидесяти. Председательствовал Федор Кузьмич Сологуб, а неизменным секретарем была Анна Васильевна Ганзен, переводчица Ибсена, Андерсена и других скандинавских писателей. Как-то незаметно заседания Вольфилы перешли в заседания вновь образовавшегося петроградского Союза писателей[396]. Но пока, в 1921 году, Вольфила существовала как самостоятельная организация, и на ее заседаниях ставились вопросы мировоззрения. Здесь Блок, кажется впервые, читал свою статью «Интеллигенция и народ»[397], а Виктор Шкловский рассказывал для более широкой публики, «как сделан „Серебряный голубь“ Андрея Белого».

Одной из постоянных посетительниц Вольфилы была Александра Векслер, студентка философского факультета Петроградского университета. Она была высокая, тонкая и гибкая, как молодое, быстро вытянувшееся деревце. Немного неуклюжа и от этого еще более застенчива, не зная, куда девать руки и ноги. Руки у нее были узкие, с очень длинными пальцами, всегда белые и нежные, всегда холодные и как будто чуть влажные. Лицо тонкое, просвечивающее розовым, черные миндалевидные глаза с длинными ресницами и пышные черные волосы, которых не могла удержать ни одна прическа, — шпильки так и сыпались вокруг нее на пол, и соседи подбирали их во время заседания.

Шестнадцати лет она поступила в университет на философский факультет, и ничто, кроме философии, для нее уже не существовало. В Вольфиле ее выступления[398] слушали очень внимательно люди, «съевшие собаку» на философских диспутах, и считали ее доводы достойными возражения. В жизни она была беспомощна, как новорожденный; конечно, у нее была мама[399], которая всегда убирала за нею, чуть ли не причесывала ее и мыла.

В ту холодную и голодную зиму 20-го года она отморозила руки и носила черные шелковые перчатки, которыми скрывала от людей красные опухоли на ознобленных пальцах[400]. Ее звали Александрой, но она называла себя сокращенно «Асна». Во всей ее фигуре сквозило какое-то неблагополучие. Я посвятила ей стихотворение о том, что

И тяжким шлейфом тянется беда

За узостью твоих покатых плеч[401].

Почерк у нее был нарочито с наклоном налево, искривленный подобно каким-то надписям на камне, и она писала так с детства.

В 20-м году в Асну влюбился Виктор Шкловский, который рассказывал нам, как сделан «Дон Кихот»[402]. Правда, теперь он рассказывал уже не о «Дон Кихоте», а о «Серебряном голубе» Андрея Белого, лучшего мастера русской прозы тех лет. Асна тоже увлеклась «Серебряным голубем» и сделала блестящий доклад об этом романе на одном из заседаний Вольфилы[403]. Виктор Шкловский влюбился в нее стремительно и безапелляционно, как все, что он делал[404]. Он писал ей письма, но не сдавал их на почту, а тайно опускал в почтовый ящик на входной двери квартиры ее родителей на неосвещаемой и захламленной парадной лестнице буржуазного дома. Но Асна не ждала писем и не читала газет: она не открывала почтового ящика. Тогда Виктор Шкловский стал передавать письма мне со скромной просьбой: «Увидите Асну, передайте ей, пожалуйста». Я соглашалась.

Но Асна, не отказываясь от разговоров на философские темы, так как Виктор был интересный собеседник и умел в строгой логической последовательности развивать парадоксальные мысли, от любовных разговоров уклонялась: он не был героем ее романа. Ей нравился строгий, никогда не улыбавшийся молодой философ Штейнберг, о котором говорили тогда, что он демонстративно принял все старозаветные законы ортодоксального иудейства, не писал в субботу и даже не носил в руках портфеля, который в субботние дни — а именно субботы и были установлены днями вольфильских встреч — приносила за ним на Фонтанку, 50 его тетка[405], которую мы считали пожилой женщиной (а было ей тогда лет сорок). Через некоторое время выяснилось, что с той, кого мы считали его теткой, он состоял в законном браке, и именно поэтому он не глядел ни на одну женщину и не улыбался никому из нас.

Однако Асну интересовал только Штейнберг. Она делала все возможное, чтобы после собрания выйти вместе с ним и проводить его хотя бы через Аничков мост, а там «тетка» усаживала его в трамвай и увозила на Васильевский остров[406]. Асна неохотно возвращалась обратно в Вольфилу, где постоянные посетители еще договаривали какие-то недовысказанные мысли и аргументы, а потом Виктор провожал нас обеих — сперва меня до дома 12 по Загородному, а потом оставался вдвоем с Асной и шел с нею до дома 36[407]по тому же заснеженному полутемному проспекту, подымался с нею по темной лестнице, входил в квартиру и оставался бы до утра, если бы кроткая мама не говорила вежливо: «Извините, но Шура очень хочет спать». Тогда он уходил.

Стояла ранняя грозная весна 1921 года. В то время разрешали уехать за границу многим из тех, от кого не было никакой пользы советской власти, в том числе и многим идейным противникам. Материальное положение страны было очень трудным, в городах не было хлеба. В эту зиму было много арестов — отряды ЧК прочесывали город, борясь со спекуляцией, с уголовщиной. Когда какой-либо дом возбуждал подозрение, его обыскивали квартира за квартирой и, чтобы никто не мог выйти наружу и предупредить кого не надо, с внутренней стороны ворот и в подъездах ставили охрану, которая впускала в обыскиваемый дом, но не выпускала оттуда никого.

В феврале такому обыску подвергся дом, где я жила уже много лет[408]. Парадная лестница давно была заколочена и ею не пользовались, в квартире был всего один ход через кухню. В нашей большой столовой была установлена небольшая печка-времянка, называемая тогда «буржуйкой», с длинной трубой, выведенной в окно. Эту печку мы топили, приходя домой, раскалывали тяжелое мокрое полено на мелкие щепки и, чтобы они разгорались лучше, прибавляли туда кубики керосиновых растопок — это было одно из изобретений моего отца, и после его смерти уже много лет оно хранилось в дровяном подвале, а теперь весьма пригодилось.

Пока двое красноармейцев под руководством сотрудника ВЧК обыскивали наши комнаты, мой брат начал раскалывать полено и разжигать огонь, прибавляя на щепке понемногу от маленького, завернутого в промасленную бумагу кубика. Сторожившие нас красноармейцы очень заинтересовались незнакомым способом топки и от нечего делать предложили тоже поколоть дров. Тем временем я вспомнила, что в нотную тетрадь, лежавшую на рояле в нашей столовой, я сунула последние из писем, переданных мне Виктором для Асны. Письмо было подписано его крупным размашистым почерком. Я подумала, что незачем этим письмам попадать в руки ВЧК[409]. Но подойти к роялю и взять их я не смела, чтобы не вызвать подозрений. Обыск в моей комнате продолжался. Мама зажгла маленькую керосиновую лампочку, но, к нашему удивлению, электричество в нашей квартире горело ярко — обычно в это время оно еле-еле светило: очевидно, было дано распоряжение освещать обыскиваемые дома.

Мама накормила моего сынишку кашей, которую мы хранили с обеда завернутой в бумагу и несколько теплых платков, и красноармейцы с любопытством смотрели на эти приспособления. Чего не придумают матери! Потом я сказала маме, что надо уложить ребенка спать, но он долго не хотел отойти от ярко пылающей «буржуйки», в которую наши «гости» все время подбрасывали щепки. Наконец мама взяла его на руки, раздела, уложила, укрыла. Я сделала ей знак, чтобы она подошла ко мне. Шепотом, чтобы никто не слышал, я попросила ее взять с рояля клавир «Пиковой дамы» и выбросить все, находившееся в нем, в уборную на кухне.

Мама была неразговорчива, но я видела, что неожиданный визит произвел на нее сильное впечатление. Может быть, она вспомнила обыск, который делали у нее и ее подруги Дины, когда они жили на Фонтанке в 1880 году. Глаза ее блестели, она кивнула мне головой — все будет сделано. В свое время она не раз рассказывала мне об этом обыске, когда по всему Питеру искали народовольцев. Рассказывала о том, как один студент ответил жандармскому офицеру на вопрос о том, откуда у него взялся свинцовый типографский шрифт, найденный у него под матрасом: «Я так обрадовался, увидя вас, что у меня с плеч свалился груз, и он, должно быть, превратился в этот шрифт!»

Да, у мамы за плечами было хоть маленькое, но революционное прошлое.

Она накинула себе на плечи большой клетчатый платок, покрывавший ее узкую фигуру до пят. Когда-то она рассказывала мне, что в дни ее молодости студенты носили эти клетчатые платки — их называли пледами — вместо пальто. Из моего первого заработка я купила маме такой клетчатый платок.

Мама прислонилась к роялю, незаметно взяла клавир «Пиковой дамы» и закрыла его клетчатым платком. Потом она подошла к кровати ребенка, поцеловала его и вышла на кухню. Никто не заметил этого, и лишь я следила за тем, как ее фигурка скрылась в нашем темном коридоре. Потом донесся плеск спускаемой воды и протяжный вой: это был «Полоскушкин» — так мы называли таинственный персонаж, якобы живущий в нашем водопроводе и время от времени дающий знать о себе стонами и всхлипами. Я даже начала писать поэму о Полоскушкине[410], о том, как он, бедняга, продал свое тело черту за буханку хлеба и, оставшись без тела, поселился в трубах нашего водопровода и напоминал о себе то в кухне, то в ванной.

Услышав голос Полоскушкина, я поняла, что все сделано. Обыск кончился поздно. Книги и рукописи, погруженные в старую лубяную корзину, уехали. Но двое красноармейцев остались дежурить на кухне, где всю ночь горел свет. Ночью они, должно быть, сменились, так как наутро там были двое других, но и эти охотно принимали участие в колке дров и топке печи. В полдень вернулась первая смена и принесла причитавшийся нам хлеб, по сто граммов на человека, один ломтик белого хлеба для ребенка. Потом начальник караула вынул из кармана маленький кусочек тщательно завернутой промасленной бумаги и сказал: «Вот, для вашего дитю. Масло».

Засада просидела у нас трое суток, а потом ушла. Я бросилась на завод Сан-Галли, где очень удивлялись моему отсутствию. На моем столе лежала бумажка — меня вызывали в райком. Там товарищ Мариампольский спросил меня, могу ли я провести занятия по оказанию первой помощи с работницами района. В тот же день вечером в доме на углу Невского и Фонтанки собрались работницы — по большей части молодые, и я учила их оказывать первую помощь и делать перевязки. Они очень увлеклись искусством накладывания повязок и гипса при переломах и весь вечер перевязывали друг другу то руку, то ногу, то голову. Некоторые особенно искусно научились делать так называемую «шапку Гиппократа», то есть предохранительную повязку при ранениях головы, а также остроумную повязку при ранениях носа и подбородка, берущую очень мало бинтов, но весьма эффективную.

На другой день пришли новые девушки — в тот же час вечером, и я снова учила их. Начались собрания на заводах, и даже со стороны моря слышался гул далекой орудийной стрельбы. Поползли слухи о том, что кронштадтские матросы бузят[411], а правительство пытается их уговорить. С нашего завода Сан-Галли ушли все, кто мог держать в руках оружие. В цехах оставались только самые старые и хилые.

Дни стояли такие бурные и волнующие, что я забыла обо всех своих литературных делах и друзьях. Долгое время я не видела ни Асну, ни Виктора. Потом оказалось, что Виктора нет в Петрограде[412]. Асна еще посещала некоторое время Вольфилу, но вскоре Вольфила распалась. Асне и ее матери разрешили уехать, так же как и философу Штейнбергу и его «тетке»[413]. Ольга Дмитриевна Форш не раз спрашивала меня, не знаю ли я что-нибудь об Асне, но она мне не писала[414] и сведений о ней не было в течение многих лет. Потом мне сказали, что ее, ее мать и Аарона Штейнберга убили фашисты[415]. Но это был ложный слух. Асна живет в Израиле, я узнала об этом от ее двоюродной сестры Лены Генкиной. Но уже два года не могу добраться до нее.