5. Моя Одесса

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Одессу я узнала благодаря тете Фанни. Правда, я лишь частично приобщилась к прелести Одессы, но все же поняла очарование этого южного пышного русско-украинско-еврейского и приморского города. Надо начать рассказ о тете Фанни. Она была младшей из маминых сестер. Я помню ее молоденькой, миниатюрной, стройной девушкой с прелестным личиком и кротким характером. В отличие от старших сестер она не стремилась учиться и властвовать над окружающими. Она, как и мама, любила стихи, и когда все четыре сестры съезжались на лето, любимым развлечением их было гулять по лесу, читая стихи Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Многие из этих стихотворений я выучила с их голоса и незыблемо помню до сих пор.

Фанни любила посмеяться, хотя мне кажется теперь, что в ее улыбке было что-то грустное, как это бывает у еврейских девушек. Фанни выдали замуж по сватовству, но она очень полюбила своего мужа, да он и стоил того. С этого и началось мое знакомство с Одессой.

После пышной свадьбы, которую справляли на перепутье между родными городами обоих супругов, то есть не в Белостоке и не в Одессе, а в Варшаве, молодые поселились на родине мужа. Помню розовое платье, которое мне сшили по поводу свадьбы, и ту веселую легкомысленную атмосферу праздника, всю сотканную из шуток, радости, остроумия — я бы назвала ее «варшавско-одесской». Гилярий, муж Фанни, незадолго до того окончил Демидовский юридический лицей и сделался редактором большой одесской газеты «Южное обозрение»[72], которую основали мужья его сестер, состоятельные прогрессивные одесситы Абрамовичи. Кроме сестер и остальной родни он привез в Варшаву на свою свадьбу несколько сотрудников газеты, наиболее близких ему. Это был цвет журналистов, собравшихся тогда в Одессе вокруг новой газеты, — Александр Яблоновский, позднее блестящий публицист, писавший в столичных газетах, и ряд других, чьих фамилий я не знала, кроме одного, который был известен всем под псевдонимом. Настоящая фамилия его была Герцо-Виноградский, но его называли Лоэнгрином: таков был его псевдоним. Он очень любил стихи, и это сдружило нас, хотя мне было всего семь лет, а ему лет на двадцать больше.

Когда я с волнением прочла перед гостями стихотворение Некрасова «Застенчивость»:

Ах, ты страсть роковая, бесплодная,

Отвяжись, не тумань головы… —

мне аплодировали, а Лоэнгрин подошел ко мне и поцеловал мою руку — это впервые в жизни мне целовали руку. Потом гости попросили читать стихи его, и он прочел несколько вещей, мне незнакомых.

В то время еще не было ни радио, ни даже граммофонов. Родные молодых сочли вульгарным приглашать на свадьбу музыкантов. Только двоюродная сестра моего отца, четырнадцатилетняя девочка, сыграла на рояле мазурку Шопена. На этой свадьбе не танцевали. Кто-то предложил петь хором «Варшавянку», но гостеприимные хозяева протестовали, заявив, что здесь не студенческая сходка.

Перед отъездом я попросила Лоэнгрина записать и прислать мне те стихи, которые он читал — особенно понравившееся мне стихотворение:

Полная сил, ароматная, нежная

Яблоня в нашем саду расцвела…

Позднее оно вошло в «золотой фонд» мелодекламаций, столь модных около 1910 года. Лоэнгрин обещал и долго не выполнял данного им слова. Но приблизительно через год я неожиданно получила вложенный в письмо тети Фанни листочек бумаги, на котором были переписаны эти стихи. В это время я уже знала, что псевдонимом Лоэнгрин подписывался остроумный и талантливый фельетонист, чьи короткие и острые, отточенные статейки ежедневно появлялись на страницах редактируемого Гилярием «Южного обозрения».

Вскоре после свадьбы, по возвращении в Лодзь, я обнаружила в почтовом ящике нашей квартиры плотно сложенный экземпляр этой газеты, которую нам продолжали присылать до ее запрещения в 1905 году, когда она была закрыта за антиправительственное направление распоряжением прокурора. Вероятно, я была единственным таким постоянным и усидчивым читателем этой большой провинциальной газеты. Она начала мое знакомство с повседневной прессой, по ней я изучила многие жанры русской публицистики рубежа столетий — и осторожные передовые, и фальшиво-елейные правительственные сообщения, и тревожные многозначительные телеграммы, и отдел городских происшествий, где рассказывается о пожарах, несчастных случаях и уголовных преступлениях. Но больше всего мне нравился «маленький фельетон», печатаемый ежедневно и направленный обычно против «отцов города», гласных городской думы и убийственно, но вежливо разделывающий одесского полицмейстера Зеленого. Иногда я приходила в такой восторг от некоторых оборотов фельетона, что пыталась поделиться с отцом и мамой, но не встречала с их стороны должного сочувствия. Нет! Чтение «Южного обозрения» было моим собственным и единоличным наслаждением!

В 1900 году тетя Фанни, у которой родилась дочка, пригласила к себе на дачу нашу семью, которая должна была захватить с собой и бабушку. Никогда не забуду это лето в Одессе на Среднем Фонтане, пылающее южное солнце, синее, пенное Черное море, так непохожее на то белесое и холодное, но по-своему красивое Балтийское море, которое я знала по дачным местам в Восточной Пруссии.

С утра мы сбегали по горке вниз на колючий, заваленный мелкими камушками одесский пляж, часами бродили босиком по воде — там и учила меня плавать здоровенная сторожиха женской купальни, с черными, как маслины, глазами и с мягким южным говором. Сначала она еще опоясывала меня пробковым поясом — она называла его «корки», — а потом по обоюдному согласию мы перестали им пользоваться.

А сколько интересных вещей море выносило на берег! Чего только оно не оставляло на камнях, с шипением уходя обратно.

По воскресным дням на дачу, которую на лето снимал Гилярий, приезжали сотрудники газеты — в том числе Лоэнгрин и Яблоновский. На большой стол в саду подавался самовар, и пили чай со свежим вареньем из клубники, малины, абрикосов. После чая играли в крокет, затевая сложные партии, в которых принимали участие 6 игроков и даже иногда 8. Играли взрослые и дети, с увлечением отдаваясь интересной игре, где от характера каждого игрока зависел окончательный исход, где слабым помогали сильные, где один талантливый противник мог свести на нет усилия целой группы усердных, но мало одаренных игроков. Каждый хотел быть «разбойником с правом двух ударов», но не каждый умел блестяще пользоваться этим поистине убийственным для противника правом. Мой старый знакомый Лоэнгрин считался у нас чемпионом «разбойников с правом на два удара»: с тем большим обожанием я смотрела на него. Иногда приезжала в гости на дачу молодая жена старшего брата Гилярия, певица, и тогда двери на террасу распахивались и Регина пела нам. Ранняя южная ночь со стрекотанием цикад и запахами цветов и деревьев заставала нас в саду. Помню светляков, которые зажигали свои «лампочки» в кустах и траве: я пыталась поймать их, чтобы увезти с собой в Лодзь, но утром они оказывались такими серыми и жалкими! Я не могла бы унести ни их, ни свет южного утра, ни светлые платья женщин — у нас в фабричной Лодзи нельзя было выйти на улицу в светлом платье, так как через несколько минут оно покрывалось черными крапинками копоти. А запахи? Аромат моря и запах водорослей, запах цветущих акаций, которые окаймляли одесские улицы, а широкая белая лестница, ведущая к морю! Я узнала ее, когда много лет спустя смотрела фильм «Броненосец „Потемкин“», — она показалась мне торжественнее и суровее, чем в те годы, когда я впервые сбегала по ней.

Мне немного совестно, что я не узнала ни одесского жаргона, ни одесских героев, о которых позднее читала у Бабеля, у Паустовского, у многих поэтов юго-западного направления[73]. Но я знала только то, что могло заинтересовать девятилетнюю девочку. Однажды я спросила у дяди Гилярия, почему он и его брат так похожи на французов и носят французские имена — Адольф и Гилярий? Гилярий усмехнулся своей иронической и доброй улыбкой и ответил:

— Об этом можно пофантазировать. Я думаю, что Дюк[74] привез с собою из Франции множество талантливых людей — строителей, художников, торговцев. У него был также финансист, как у многих властителей Запада, человек необходимый. От этого финансиста, вероятно, и пошел наш род…

Я подружилась с дочерьми сестер Гилярия. Эта дружба длилась недолго, всего два месяца, но потом, когда после восстания на «Потемкине» и приговора царского суда Гилярию пришлось бежать из России и строить жизнь вдали от Родины[75], эти девочки, его племянницы, всегда приезжали к нему. Там я и встречалась с ними, когда бывала в Берлине, проездом домой, уже в более поздние годы, будучи парижской студенткой.

Дядя Гилярий сохранял и тогда свое грустное очарование и выдержку — он никогда не сердился и даже на хозяина той немецкой фирмы, где работал в качестве «юриста по русским делам». Терпеливо сносил его грубые шутки и попытки фамильярничать. В эмиграции Гилярию и Фанни жилось скудно и трудно. Фанни давала немцам уроки русского языка — желающих было немного. Их дочка Леля, которую они увезли с собой, обучалась в немецкой школе, но с детства говорила и писала по-русски. Мы получали от нее маленькие письма-вкладни, выведенные аккуратнейшим почерком, в котором узнавали твердый и непоколебимый характер ее матери. Гилярий умер в первые дни империалистической войны 1914 года. После прихода фашистов к власти Фанни и Леля бежали во Францию.

Моя Одесса не кончилась на Гилярии, хотя я и не бывала больше на его родине, но та певица Регина, которая когда-то чаровала нас своим легким и звонким голосом в темные и теплые одесские ночи, переехала с мужем и двумя дочками в Петроград. На Лиговке, близ Николаевского вокзала, потомок финансиста великого Дюка свил гнездо, и у парадного подъезда появилось объявление: «Доктор Б. принимает ежедневно», а далее следовали часы приема, утренние и вечерние[76]. Люди, жившие в этом районе, скоро привыкли к тому, что доктору Б. можно не платить и что к нему можно приходить и звать его на дом в любые часы. У доктора не было ассистента, хотя практика подчас требовала квалифицированной помощи, и тогда Регина, отрываясь от рояля и от учеников, надевала белый халат и появлялась в кабинете мужа в качестве ассистента.

Девочки росли под строгим наблюдением матери, играли на скрипке и рояле, окончили консерваторию, стали преподавать там, вырастили множество учеников и учениц. Их дом всегда был открыт для консерваторской молодежи. Те, кто приезжал учиться и не находил угла, ночевал на диване и стульях в докторской квартире, получал чай и хлеб, а если нужно было, то и тарелку супа, приготовленного умелыми руками хозяйки. Вечером за столом обсуждались все консерваторские дела.

Из-за плотно прикрытых дверей в коридор, где на стульях сидели пациенты, постоянно доносились звуки пьес Шопена и Глазунова, Чайковского и Баха. Иногда дверь из кабинета в столовую приоткрывалась, и доктор в халате присаживался к обеденному столу. Закусив или выпив стакан чаю, он быстро возвращался в кабинет к своим больным. Дети продолжали играть, хозяйка подавала суп, делала необходимые замечания пианистке или скрипачке, бежала к телефону, коротко и деловито отвечала на звонки и, быстро напялив пальто на свою массивную фигуру, убегала в город, на рынок, в магазины. Хозяйка не знала устали, на ней держалось все. Она словно принесла из Одессы неутомимый и напористый нрав, неустрашимость в беде, долю святого легкомыслия и звонкий южный смех.

Семья была небогата. Адольф был, как говорили в прошлом веке, доктор-бессребреник. Сейчас это слово вывелось, но оно означало в годы моей юности человека, всей душою преданного больным и успеху медицины, не задумывающегося над тем, какую выгоду ему принесет пациент, что можно будет с него содрать. Это были те принципы, которые поставила перед собой советская медицина. В царское время выросло в трудных условиях поколение земских и городских врачей, на которых держалась забота о здоровье людей, поколение, которое в 1914 году пошло в армию и вынесло на себе тяжелейшие труды и опасности. Из этих людей выходили блестящие хирурги, терапевты, глазники — о некоторых из них говорили тогда: «Поезжайте в Одессу к Филатову, он спасет ваши глаза».

Доктор на углу Лиговки не был знаменитым, но он тоже прошел школу земского врача и в обычной своей практической деятельности не утратил интереса к науке, жадно схватывая все, что открывала медицина на родине и за рубежом.

В первые годы советской власти мало кто из врачей овладел сразу новыми средствами борьбы против венерических болезней. Когда немец, доктор Эрлих, открыл свой знаменитый препарат, который он назвал сальварсаном — т. е. спасением от венерических заболеваний, никто еще не думал пользоваться этим средством от других паразитарных заболеваний крови. Не знаю, кому это пришло в голову в России, на которую надвинулись эпидемии голодного сыпного и возвратного тифа, но в 1922 году советские врачи решили попытаться использовать новое средство против возвратного тифа.

В 1922 году, голодной зимою, работая в военном госпитале в Петрограде, я подхватила оба тифа и слегла. Лечивший меня товарищ по работе несколько растерянно сказал: «Говорят, на Западе пробуют сальварсан. Хорошо бы нам снять хотя бы возвратный тиф. Но где взять заграничное средство?»

Мама вспомнила: «А что, если позвонить Регине?» И в тот же день Регина появилась у нас в маленькой комнате за ванной, единственном теплом углу в обледенелой квартире, где я лежала. Вместе с Региной пришел и Адольф и принес все необходимое. Регина нарядила его и себя в накрахмаленные чистые халаты и искусно помогла Адольфу сделать мне инъекцию. Они не преминули посмеяться над тем, что и мне пришлось прибегнуть к помощи врача-венеролога. «Ожидали ли вы когда-нибудь этого?» — пошутила надо мною Регина. «Позвоните нам вечером, — сказала она, обращаясь к маме, — может быть, придется сделать еще один укол на ночь. Ведь Адольф сам только что перенес сыпняк».

«Я знаю, от вас так трудно добираться, — предложила мама, — может быть, достанем где-нибудь извозчика». Она представила себе занесенную сугробами Лиговку, темную и безлюдную, как и прилегающие к ней улицы. Конечно, об извозчике нечего было и мечтать.

«Ничего, — возразила Регина, — я возьму Адольфа под руку, и мы пройдемся вдвоем, танцуя — как по Дерибасовской в родной Одессе». Она помогла мужу надеть пальто, нахлобучила на него шапку и напялила на его руки трехслойные рукавицы, которые мы носили тогда, чтобы не отморозить пальцы. «До свидания!»

У меня была высокая температура, и мне показалось, что ко мне наклонилась прежняя Регина, молодая, пышноволосая, с золотыми сережками из «чистого» дутого золота в ушах.

«До свидания!»

К счастью, им не пришлось возвращаться ночью. Обливаясь проливным потом, я «сбросила температуру» — через несколько часов после укола.

Годы шли, мы старались не терять связи с нашими одесситами с Лиговки, порой справлялись об их судьбе.

Пришло время, когда стране, чтобы строить свою индустрию, понадобилось золото, все золото, застрявшее в кубышках, зашитое в обивках мебели, скапливаемое понемногу в руках у «новых богачей». Следователь, которому было поручено изымать золото у населения, пригласил в числе других врачей, имевших частную практику, и нашего доктора с Лиговки.

«Вы посмотрели камеру, где сидят заключенные, — вежливо сказал он Адольфу. — Советую вам написать записку жене, чтобы она принесла сюда все золотые вещи, какие у вас есть».

Регине доставили эту записку Адольфа. Через час она вошла в кабинет следователя и положила на его стол носовой платок. В нем лежало несколько дешевеньких брошек и два обручальных кольца, на внутренней стороне которых было выгравировано «Регина» и «Адольф». «Есть еще эти сережки, — сказала Регина, тряхнув головой, которую украшали старинные дутые сережки „чистого золота“, — я ношу их уже 20 лет и никак не могу снять. Может быть, вам удастся?» Строгий следователь с удивлением вскинул на нее глаза. «Не надо, идите домой». Носовой платок со всем его содержимым он положил в ящик письменного стола. «А где доктор?» — настойчиво спросила Регина. — «Идите домой, он вернется сегодня». Эту историю рассказала нам Регина через год или два при встрече.