10. Снова в Лодзи

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

По приезде в Лодзь город показался мне еще грязнее, чем раньше. Недаром его называли польским Манчестером. Десятки фабрик дымили здесь днем и ночью, окутывая небо пеленой копоти. Стекла домов покрывал налет пыли, и только на нашей улице Пассаж Шульца у обочин домов пробивалась жалкая трава.

— Что за город, — жаловалась мама. — Ни деревца, ни цветов! Даже нельзя выйти в белой блузке на улицу — через час она покроется сажей. А ведь люди живут здесь и зимой и летом, матери с маленькими детьми.

Отец молчал. Он прожил это лето в Лодзи. У него была трудная полоса с деньгами. Он, очевидно, рассчитывал, что мы привезем ему что-то, но Яков отказал. У нас не принято было говорить о деньгах в присутствии детей, но я догадывалась, что мама не проявила достаточной настойчивости в разговоре с дядей Яковом и предпочитала занять у своих родственников. Когда жил дедушка, это было легче сделать, но сестры… Старшая бедствовала в Кенигсберге за неудачником-мужем, раздумывала, как бы выдать замуж своих бесприданниц-дочерей, которых старалась спихнуть более богатым сестрам. Лучше всех была обеспечена младшая мамина сестра Софья, которую мама опекала в Петербурге в 1880-м, — она имела хорошую практику в Москве[102] и была замужем за преуспевающим аптекарем. У нее-то мама и рассчитывала взять денег взаймы. Ей уже было послано письмо, но почему-то ответа не было. Вот почему после нашего возвращения в Лодзь мама грустила.

Во время нашего отсутствия дядя Вовси (тот старик, что жил в нашем флигельке) привык приходить к папе по вечерам и читать газеты. Он все беспокоился о своем младшем сыне, которого весной приняли в Технологический институт в Петербурге. Сыну уже исполнился 21 год, и, если бы он провалился на экзамене, его могли бы мобилизовать и отправить в Маньчжурию. Как сейчас, вижу седую голову дяди Вовси с крупными чертами лица и его карие, вечно тревожные глаза. Он продолжал приходить к нам каждый вечер, и мама не могла говорить с отцом без свидетелей. Шел разговор о войне, о том, что мы видели в Двинске, откуда и дядя Вовси был родом.

Меня все это не интересовало, я уже была поглощена встречей с подругами и событиями нового учебного года. В шестом классе мы начали изучать всеобщую историю, и в гимназию приехала из Петербурга новая учительница Любовь Петровна Окорокова. В прежние годы всеобщую историю изучали по учебнику Иловайского; реакционному и старомодному языку этого пособия мы не удивлялись, но учащиеся старших классов, да и студенты, приезжавшие в Лодзь из Варшавы, потешались над такими фразами из древней истории, как, например, «История мидян темна и непонятна». В заграничных университетах уже давно изучали историю Вавилона и Месопотамии, а русским школьникам еще внушали понятия прошлого века. Исторические науки двигались вперед семимильными шагами, а Иловайский даже не сообщил своим соотечественникам о раскопках древней Трои, совершенных немцем Шлиманом.

В текущем году нам предстояло изучать историю средних веков и начать новую историю Европы. Это было очень интересно, и все мы читали исторические романы Вальтера Скотта, а ведь были и романы о Французской революции. У нас не разрешали даже упоминать такие слова. Но мы хотели знать все о том, что происходило в Европе, и очень многого ждали от новой учительницы.

Моя подруга Рая выросла за лето, загорела и стала совсем серьезной. Она сообщила мне по секрету, что у себя на родине в Локне познакомилась со студентом из Киева, который вел кружок по истории классовой борьбы. Студент дал Рае листовки на еврейском языке, изданные нелегально Бундом[103] (организацией еврейских рабочих). В Киеве Бунд очень силен и учит рабочих правильному классовому отношению к людям…

Курка встретила нас ворчаньем, она пытливо вглядывалась в наши лица, ожидая каких-нибудь подвохов с нашей стороны. Мадемуазель Гуляницкая рассказывала нам, что ее брат окончил корпус и был направлен на фронт, но почти сейчас же пропал без вести, перестал писать письма матери, так что она теперь беспокоится. У нас появился новый учитель русской словесности, очень вежливый лысый человек, рассказавший про «Поучение» Владимира Мономаха, называвший нас не просто по фамилии, как это делал Святухин. Нет, Минкевич произвел каждую из нас в «госпожи». Мы фыркали, когда он в первый раз вызвал: «Госпожа Дубовская», — и вежливо поблагодарил после того, как Фелиция бойко рассказала ему о том, как женщин нужно держать в строгости.

После этого урока Фелиция спросила у меня, когда же мы начнем занятия нашего литературного кружка. Люба и Рая поддержали ее, а последняя сказала, что передаст Владеку о том, что мы хотели бы продолжать заниматься с ним. Дома я сообщила об этом деле маме, но она отнеслась несколько холодно к моему предложению.

— Так вы хотите продолжать заниматься? — спросила она.

Я горячо подтвердила это, и в следующую субботу мы снова собрались в нашей квартире. Пришел и Владек, расспросил, что мы читали летом, и предложил нам взяться за Гончарова и Тургенева.

— Вы, конечно, уже читали «Обломова»?

Мы не все знали «Обломова», но зато читали «Первую любовь». Ведь «Бежин луг» мы знали по классному чтению. Курка заставляла нас читать «Записки охотника», и как же было не прочесть в этом же томе «Первую любовь»? Владек объяснил, что «Первая любовь» — это очень поэтическое произведение, но «Обломов» имеет значение общественное, и обещал принести статью Добролюбова, благодаря которой эта мысль станет ясной и для нас. Действительно, на следующем занятии мы уже познакомились и с героями Гончарова, и с критикой. У нас разгорелся яростный спор. Что-то было симпатичное в ленивом, спокойно благодушном Илье Ильиче, но Владек сказал, что Обломовы — враги народа и с ними нужно бороться.

Люба сердито возразила, что тот немец, который изображен Гончаровым в качестве идеала, не может понравиться никому из нас и что она лично считает его прообразом будущего капиталиста. Конечно, Обломов вконец разленился и продал свои юношеские идеалы за пироги с капустой, но все же он милее немца.

На следующей неделе мы читали «Накануне» и были одного мнения с Добролюбовым. Каждая из нас хотела бы уехать в Болгарию вместе с любимым человеком и была готова порвать с обществом и родными. Мама тоже присутствовала при этом чтении, и я думала, что она расскажет нам о Петербурге, но после занятия мама сказала мне, что оно было последним, и просила предупредить девочек — у нее больше не было денег на кружок.

На другой день в гимназии мне не пришлось говорить об этом, потому что Курка сообщила нам, что педагогический совет отказал трем ученицам нашего класса в просьбе их родителей об освобождении от платы за учение.

— Может быть, старшие классы устроят благотворительный вечер, это разрешается, но пусть ваши родители обсудят этот вопрос между собой. Конечно, это хлопотно, но у начальницы в этом году нет свободных средств для помощи ученицам.

От Раи мы узнали, что шестые и седьмые классы решили устроить благотворительный концерт. Примет участие гимназический хор, и регент согласился принять участие, учитель танцев поставит два балетных номера с ученицами старшего класса и устроит «живые картины» на патриотический сюжет. Будет участвовать учительница пения, которая выступит под аккомпанемент рояля, может быть, если будет разрешение, покажут еще школьный спектакль-шутку. Все это было захватывающей новостью, и я с гордостью рассказала о ней дома. Мама предложила неуверенно:

— Может быть, ты, Лиза, захочешь выступить с какими-нибудь стихами?

Я смутилась, нет, я не решусь выступить с чтением стихотворения; но, если мне дадут роль в спектакле, я согласна.

Выяснилось, что будет поставлен шуточный спектакль из гимназической жизни под названием «Хочу быть поэтом»[104], и никто не соглашался изображать гимназиста. Можно было пригласить кого-то на роль из мужской гимназии, но наша начальница Анна Павловна Эрдман была против того, чтобы вводить гимназистов в наш спектакль. Когда я сказала, что могу изобразить гимназиста, она согласилась.

Благотворительный вечер решили устроить на рождественских каникулах. Меня пригласили в дом, где должны были происходить репетиции, и я присутствовала при том, как читали пьесу и распределяли роли. Я должна была изображать маленького гимназистика, решившего сочинить стихотворение. Он придумал первую строчку «Люблю тебя, мой милый ангел!» и никак не мог подобрать рифму к слову «ангел». Он шагал с огорченным видом по сцене, повторяя слова: «ангел, мангел, фангел, дангел…» Это должно было быть очень смешно, и я согласилась выучить эту роль…

С каждым днем мы все дальше отходили и от Курки, и от тех благонамеренных девочек, дочерей военных и чиновников, которые думали или делали вид, что думают, будто все благополучно. Шел одиннадцатый месяц осады японцами крепости Порт-Артур[105], ее героические солдаты и матросы голодали. Положение дел становилось все труднее. Уже десятки тысяч солдат убито и отдано на пытки взявшим их в плен японцам. Куда девались теперь лубочные картинки времен начала войны, изображавшие русского богатыря, нанизавшего на штык десяток «япошек»?

К Новому году каждый класс собирал посылку в действующую армию — махорку, рубахи, катушки ниток и иголки. Посылки сопровождались письмом с пожеланиями счастья и победы. Известие о Цусиме и гибели всей русской эскадры было неожиданным и потрясающим. Сначала оно появилось в заграничных газетах, а потом и в наших — очень осторожно. В журналах о войне помещали только ободряющие рассказики с хорошим концом, и вдруг в сборнике «Знание» напечатали повесть Леонида Андреева «Красный смех»[106].

Слухи об этом произведении просочились в Лодзь, и считанные экземпляры [, которые] пришли в книжный магазин, были расхватаны мгновенно. Мама получила книгу от кого-то из знакомых на одну ночь, и я прочла ее утром, встав пораньше, перед уходом в гимназию. Новое страшное изобретение японцев, колючие заграждения, встало на пути наших солдат, и Леонид Андреев в своей натуралистически-мистической манере описывал, как это было. Я прибежала в класс и на первом же уроке пересказала содержание повести Рае, сидевшей со мной на одной парте. Она уже слышала об этой книге — о ней писали в польских газетах, которые тайно получал Раин дед. Весь день мы ходили как потерянные. Курке об этом не сказали ни слова: «Пусть верит в то, что на фронте все благополучно».

Наконец газеты радостно сообщили, что германский император Вильгельм выступил с предложением о мирных переговорах. Портсмутский мир[107]наступил неожиданно. Граф Витте, заключивший его, стал героем газет. Раненые солдаты начали возвращаться с Дальнего Востока в родные места.

Я не помню, как начались забастовки. Должно быть, постепенно, нарастая, вспыхивая в больших фабричных городах, и наконец докатилось до Лодзи. Бастовали у Шайблера, бастовали у Познанского — фабрикантов, где производились дешевые лодзинские сукна. Эти модные сукна для мужских костюмов были известны своей элегантной расцветкой и доступной ценой. Продавцы в магазинах осторожно указывали на их плохое качество по сравнению с английскими, но английские были много дороже, и покупатель брал лодзинский товар, владельцы лодзинских фабрик наживались не столько за счет плохого качества товара, сколько за счет чудовищной эксплуатации рабочих. Вернувшиеся живыми с войны люди потребовали повышения заработной платы.

Мы еще были детьми, но время подгоняло нас. Время шло быстро, и в следующем учебном году, в пятом классе, мы тоже организовали кружок изучения политэкономии. Я уже давно читала тайно газету «Южное обозрение», которая была для меня и университетом, и школой жизни. Теперь в нашем доме все читали газеты — и не только отец и мать, но и соседи, и старик Вовси, живший в дворовом флигеле, приходил к нам по вечерам осведомиться, что пишут о войне. Я проглатывала «Варшавский курьер», а после обеда нам приносили немецкую «Берлинер тагеблатт», где были самые свежие новости с фронта военных действий. Правда, часть телеграмм была замазана «икрой», то есть черной краской, — это научилась делать цензура на почте. Но все взрослые пытались прочесть замазанный текст и отгадать, какое поражение скрывается под запретной фразой или абзацем.

Иногда нам в руки попадал остроумный немецкий «Симплициссимус»[108] или польский юмористический журнал, издававшийся в Львове (в то время польский город Львов входил в состав Австро-Венгерской империи, где не было цензуры). На страницах этих журналов обидно потешались над поражениями русских генералов в борьбе с японцами: особенно насмехались над генералом Куропаткиным, главнокомандующим на Дальнем Востоке. Командующим японскими войсками был генерал Куроки, и «Симплициссимус» изобразил генерала Куропаткина со всеми регалиями, а на спине у него сидел генерал Куроки, маленький, похожий на обезьянку. Куроки схватил его за горло. Подпись под карикатурой была: «Куроки пакт ийн», то есть «Куроки хватает его». В польском журнале в шутливом тоне рассказывалось о горестном положении Николая Романова, у которого «Флоты нема, а маринарка подмочена» — по-польски «Флота» означает и флот, и наличные деньги, а «маринарка» — и матросская форменка, и личный состав флота.

Эти насмешки были неожиданностью, потому что в начале войны мы, дети, пережили патриотический подъем под влиянием учителей гимназии: на уроках рукоделия Александра Ивановна дала нам выкройку солдатской косоворотки, и мы тщательно шили ее руками из специально купленной белой ткани.