12. Николай Никитин[480]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Николай Никитин написал когда-то, что первый свой рассказ увидел во сне, так и я увидела во сне Колю Никитина таким, каким встретила его в 1921 году у «серапионов», — поджарого юношу в потертой, но чисто выстиранной гимнастерке, длинноротого, с чуть выпуклыми светло-голубыми глазами, внимательно глядящими на меня из-под очков. Ничего замечательного в нем не было, — самое обыкновенное лицо, но, когда он начинал говорить, все слушали его не отрываясь. Недаром в нашем братстве он слыл ритором, или, как его называли в шутку, «златоустом», — «брат Златоуст».

Возможно, что у нас были более талантливые товарищи, рассказами которых люди заслушивались, — такие, после кого никто уже не мог выступить, не померкнув на весь вечер, но Колю Никитина мы всегда слушали с интересом: в его словах была мысль, а не только образ, он не только рассказывал о том, что с ним случилось, чему был свидетелем, а мобилизовывал себя и слушателей, заставлял обдумывать то, что произошло.

Голова у него была удивительно ясная и в 20 лет, и в 60. В марте 1963 года, то есть за год до смерти, он писал мне:

«…Печаль! Смотрел меня нервный патолог. Удивился очень… „Вы знаете, во всем склероз, но что касается головы, она у вас всегда ясная, светлая и чистая. Ни малейшего признака склероза“.

А я и сам это чувствую, когда в мыслях паришь, а руки… Ручки устали от штурвала. В сем пункте быстро сдаю… Эх, написать бы еще одну штуку! …Старый рубака должен умереть на коне.

Мне хочется взять маленький чемоданчик, поехать куда угодно.

Эти тревоги сердца не покидают меня до сих пор… И вот уехать невозможно, этого я позволить себе не могу — не потому, что врачи запрещают, а потому, что на сие нет пороху в пороховнице! Нет…

И все-таки я надеюсь дождаться, и будет минута, когда, взяв посох странника, я куда-нибудь двину.

До встречи, дорогая моя сестра…

Эк, расписался! Прости. Сие от возраста! Да-с.

Твой Н.Н.».

Помню, как мы слушали его рассказ «Дези», о тигре, родившемся в клетке в России в 1919 году, как он переносит голод, как бежит на волю, где его пристреливают. Манера навеяна рассказами австрийского писателя Петера Альтенберга, его коротенькими новеллами. Быт наш. Рассказ написал в дореволюционной манере, беспросветный. Так мы и оценили его у «серапионов». В 1922 году рассказ был напечатан в сборнике «Серапионовы братья» в издательстве «Алконост». По реалистической силе письма здесь уже заложено многое из того, что нравилось читателям в книгах зрелого Никитина.

В те годы, когда мы начинали, никто из нас не думал о том, когда и где будет напечатан рассказ или баллада. Как-то выходило само собой, что выпускался в свет новый альманах или приезжал из Москвы редактор нового журнала, и все, что было написано, появлялось в печати. Чудное время, строгое время! Иногда после напечатания рассказа или поэмы следовала критическая статья в газете, где автора разоблачали, обвиняя в буржуазной идеологии.

Но тогда слово официальной критики еще не было безапелляционным приговором и следующий за этим новый рассказ или поэму провинившегося автора все же печатали, за него шел гонорар, автор не умирал с голоду. Да и много ли нам было нужно тогда? Хлеб, масло и сахар мы получали по карточкам, их у нас не отбирали за плохой рассказ, сапоги и платья нам присылали по ходатайству Горького, молодость у нас была собственная. Все мы были веселы и жизнерадостны, а Коля Никитин, пожалуй, больше всех отдавался радости жизни.

Он очень любил танцевать, и в этом у него было преимущество перед многими из нас, не умевшими пройти в паре под музыку, стеснявшимися своего тела, собственных движений. Несколько позже у нас появились джазы, распространились европейские танцы, и все пролетарские писатели научились танцевать, и даже в Союзе писателей организовали кружки танцев, куда стали приходить и жены и сестры писателей. Впрочем, это было значительно позднее, а пока по анфиладе комнат Дома искусств Коля кружился в вальсе с Зоей[481], первой своей женой, или с Ириной Щеголевой, одной из самых красивых женщин Петрограда, или еще с кем-нибудь из девушек, украшавших наши веселые вечера.

Никитин писал периодами. Полгода жил, не делая, в сущности, ничего, встречаясь с людьми, познавая мир. Иногда он заносил в свою записную книжку что-нибудь, что могло пригодиться, но не истории людей, не прочитанный в книге случай, нет!

Он набирался впечатлений, давал им перебродить в себе и надеялся на одного себя, на свою память, на свой вкус, на свое воображение. Когда он чувствовал, что в жизни и в работе должен произойти перелом, то делал так, как написал мне перед смертью: брал чемоданчик и уезжал куда глаза глядят. Один раз он уехал так в Азию, второй раз — на Север. Так появились два значительных романа: «Это было в Коканде» и «Северная Аврора»[482].

Интереснее всего были для него люди, самые различные люди. Он легко, без труда сходился с людьми разных профессий, принимал участие в их жизни и так же легко отходил: когда писал для театра, дружил с актерами, певцами и балетными, хотя не сочинял ни балета, ни оперы. Одно время сблизился с Алексеем Николаевичем Толстым, вместе с ним проводил время. В обоих было много общего — легкое отношение к жизни, любовь к ней, любовь к слову.

Вспоминая о Никитине, я не могла бы сказать, что он был героем в жизни или искателем правды. Нет, эти черты были ему далеки, да и никто не мог требовать от него ничего такого. Он оставался верен друзьям своей юности, всю жизнь интересовался ими бескорыстно, без тени зависти. Несколько лет тому назад, когда он уже был очень болен и перенес тяжелую операцию, Пушкинский Дом в Ленинграде устроил чествование Константина Федина. Все, кто хорошо знал Федина, были приглашены рассказать о встречах с ним. Был приглашен и Никитин, но не мог участвовать, будучи прикован к постели. Получив от меня сочувственное письмецо, Коля немедленно ответил длинным посланием. Вот его текст:

«Лизочка, дорогая моя, спасибо за писульку и за память.

Я бы очень хотел видеть тебя, но сама знаешь, что не могу и тебе ко мне тоже нельзя, ибо на пятый этаж по моей лестнице подняться невозможно, — я буквально отрезан от земли, своего рода „космонавт“.

Так напиши сему „космонавту“, если не лень, что же было в Пушкинском Доме? Антиресно все-таки! Чьи там были воспоминания? С какой у кого температурой? Пиши, как вообще все прошло? Был ли народ, ет цетера[483].

Ник.

P.S. Начал пробовать „творить“. А то я уже разучился за последние полгода (да вру — больше!) делать что-нибудь дельное. Соскучился по работе, как некогда мужики тосковали по пахоте. Хочется мне напахать тут кое-что, удивить публику. Да боюсь, хватит ли силенок… Ну, ладно. Страшно подумать, с какими перерывами течет наша литературная деятельность…

Вот нынче я подал на пенсию… Когда начались хлопоты, люди стали удивляться:

— Да что сие означает? Ник. Ник.[484], вы пропустили 6 лет! Сколько денег!.. Это ведь подарили сто тысяч, да больше!

И так далее!

„Ну и что? — подумал я. — Ну подарил. Прожил же!.. По крайней мере, я не был пенсионером“. Но нынче, увы[485], вздумал себе обеспечить тыл… Но помимо сих нашивок пенсионных, большего себе позволить не хочу. Да и не имею права».

Дорогой брат ритор! Ты с честью вышел из этого трудного периода, который ожидает нас, — всех без исключения.