1. Студия «Всемирной литературы». Корней Чуковский[375]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Когда начинаешь писать о прошлом, одно воспоминание тянет за собой другое. Вспоминаешь людей, места, где их встречал, улицы города — все это вспоминается очень ясно, но труднее всего ориентировать это во времени.

Девятнадцатый, двадцатый, двадцать первый годы, полные событий, прошли так быстро, что с трудом, только по пейзажу, по вещам, которые приходят на память, говоришь себе: «Это, вероятно, было тогда-то!»

Помню переполненный людьми трамвай № 4 «Волково кладбище — Гавань». Зимой трамваи не ходили, и я шла на службу в Гавань пешком рано утром и оставалась там до темноты, когда кончался мой рабочий день «думского врача». Настала весна, и все жители города вышли очищать улицы от снега, скалывать лед с трамвайных путей, заросших сугробами. Когда это было выполнено, в Гавань пошли трамваи.

Проезд в поездах железной дороги и трамваях был бесплатный. Трудно было втиснуться в трамвай и так же трудно выйти из него. На подножках висели гроздьями пассажиры, вцепившись одной рукой в поручень, а другой держась за соседа. На трамвайной «колбасе» ездили не только мальчишки, но и самые бесстрашные, даже с академическим стажем взрослые. Провисев некоторое время, вы становились твердо обеими ногами на ступеньку, потом продирались на площадку, и там вас впихивали в самый вагон, где через некоторое время вы даже могли сесть на лавку и сидеть, прижатый с обеих сторон, пока не придется с такими же усилиями продираться к выходу. Почти все пассажиры были одеты в шинели или пальто, сшитые из старого защитного материала, который за годы войны обтерся и приобрел лоск, побелев на швах. На головах были кепки или военные фуражки без значков.

Так как я ехала до Гаванского кольца, у меня было достаточно времени, чтобы прочитать все объявления, наклеенные сверху донизу на стекла вагона. И вот среди всевозможных реклам, призывов и извещений об открытии самых различных студий — театральных, вышивальных, акробатических — я прочла о том, что издательство «Всемирная литература» открывает кратковременные трехмесячные курсы для переводчиков[376]. В тот же день вечером я была на Литейном проспекте, в доме 28, где помещалась канцелярия курсов-студии.

Мне предложили на выбор четыре отделения: прозы, поэзии, переводов и критики. Во главе каждого отделения стояли известные писатели. Занятия по поэзии вел Н.С. Гумилев, по литературной критике — К.И. Чуковский, по прозе — Е.И. Замятин, по стихотворному переводу — М.Л. Лозинский, по теории литературы — В.Б. Шкловский. Одновременно со мной в студию пришло несколько человек, по большей части в шинелях с оторванными погонами. Среди них было только двое в штатских пальто.

Высокий, широкоплечий, белокурый, голубоглазый, с открытым лицом и медлительными движениями — таков был один из них, а другой — смуглый, среднего роста брюнет. Оба они записались на отделения прозы и критики, а я выбрала поэзию и критику, хотя, собственно говоря, мне хотелось записаться на все отделения. Я услышала тут и фамилии обоих: Груздев и Зощенко. Мы вышли вместе, и темноглазый брюнет сказал мне: «Очень удобно, что занятия на курсах вечерние». Мне это тоже было удобно.

Тут же я узнала от Зощенко, что он служит в милиции, — «писарем», сказал он.

С обоими я стала встречаться на занятиях Корнея Ивановича Чуковского, руководителя отделения критики. На первом же занятии он рассказал нам о широких замыслах Алексея Максимовича Горького, стоявшего во главе издательства «Всемирная литература», которое хотело дать русскому читателю в образцовых переводах лучшие произведения литератур народов всего мира.

Корней Иванович сразу подверг сомнению, что мы все будем заниматься переводами, и, как выяснилось из разговоров, не переводы привлекали нас в студию. Во всяком случае, большинство из нас. На курсы записалось много молодежи. Там были люди, прошедшие через войну, — германскую и гражданскую, — горячо преданные революции, желающие сами написать о том, что они видели в жизни.

Именно это желание «написать» о том, что волновало, побудило нас, взрослых людей, сесть за парту «школьной комнаты» дома Мурузи.

Мурузи был, как нам сказали, когда мы впервые услышали это имя, богач-фабрикант[377], домовладелец, которому принадлежал этот огромный доходный дом на углу Литейного и Спасской, где во втором этаже, в бывшей барской квартире, помешалась наша студия: мы занимали две комнаты, в прошлом детские, прозванные нами «классными». Здесь стояли школьные парты, за которыми нам, взрослым, не слишком удобно сиделось, и застекленные книжные шкафы, где помещались французские, немецкие и английские книги.

Корней Иванович Чуковский вел занятия умно и непринужденно. Он рассказывал, над чем работает сам, и предлагал нам, студистам, включаться в работу над этими же темами. Ведь кроме переводчиков издательству «Всемирная литература» нужны были и квалифицированные редакторы, и авторы вступительных статей. Лишь много позднее я узнала, что издательству не было отбоя от предложений «перевести что-нибудь» или «снабдить какую-нибудь книжечку вступительной статьей». После долгих месяцев саботажа изголодавшиеся «бывшие» решили «подработать на культурных мероприятиях большевиков», использовав свое, обычно поверхностное, знание иностранного языка, не подозревая того, что перевод есть искусство и требует литературного дарования так же, как безупречной русской грамотности.

Корней Иванович в то время занимался проблемами творчества Александра Блока и в числе прочих тем предложил нам написать статью о трех томах его стихотворений. Студисты быстро разобрали все темы, кроме блоковской. И только двое остались без темы, Зощенко и я. Тогда Корней Иванович предложил нам обоим написать вместе статью о Блоке, «основательную», как он сказал, включив туда же разбор стихотворения «Скифы» и поэмы «Двенадцать», о которых тогда много спорили.

Не без страха я согласилась взять на себя разбор последнего тома стихов Блока. Тогда Чуковский поручил Зощенко проанализировать первые два тома и не вошедшие в третий том «Скифы» и «Двенадцать». В ответ Михаил Михайлович (к этому времени мы уже знали, что так зовут Зощенко) что-то пробурчал — по-видимому, согласился. По окончании занятий я предложила ему встретиться и обсудить, как мы будем работать.

Мое предложение он отверг, заявив, что будет писать сам и ни с кем советоваться не желает.

Я взялась за третий том, перечла его стихотворение за стихотворением и написала большую статью. Никогда еще я не писала с таким чувством ответственности, так как впервые при столь внимательном чтении лицо поэта открывалось мне во всем своем трагическом величии и значении. Помню, Корней Иванович читал нам стихи Блока «К музе»: «Есть в напевах твоих сокровенных роковая о гибели весть…» Я бывала на вечерах, где читал Блок, — в самых, казалось бы, патетических местах своих стихов он изумлял бесстрастной ровностью голоса, отсутствием каких-либо внешних признаков волнения, и именно это в связи с драматизмом содержания потрясало его слушателей…

В своей статье мне хотелось передать это ощущение обреченности, которое чудилось мне и в стихах, и в облике поэта. Не знаю, насколько мне это удалось, я предложила Зощенко прочесть мою работу и дать мне свою. Он отказался: «Читайте свой реферат, а я прочту свой».

Недели через три я огласила свою статью на одном из очередных занятий. Выслушав ее, Чуковский похвалил некоторые мысли, хотя кое в чем со мной не согласился. Потом Зощенко начал читать свою статью[378], но вдруг оборвал чтение: «Другой стиль», — заявил он. Чуковский взял у него тетрадку: «Давайте я прочту».

Корней Иванович стал читать вслух, «с листа», с выражением, привычно подчеркивая интонацией отдельные слова. Так он читал детям «Крокодила» или «Тараканище». Это было так смешно, что мы не могли удержаться от хохота. Не помню, что именно было написано у Зощенко[379], но в чтении Чуковского это было действительно смешно по стилю.

Корней Иванович, утирая слезы на глазах, так он смеялся, сказал: «Это невозможно! Этак вы уморите своих читателей. Пишите юмористические произведения».

Зощенко взял свою тетрадь, свернул ее трубочкой и небрежно сунул в карман, и наша совместная статья о Блоке не состоялась. Но впоследствии, читая рассказ Зощенко о чувствительном писателе[380], я невольно вспомнила то, что он когда-то на самой заре своего литературного пути написал о Прекрасной Даме и ее поэте.

На одно из занятий Корней Иванович принес плотную небольшую книгу в добротном переплете и сообщил нам, что прочтет баллады Киплинга, которых в России еще не знают. Чуковский своим могучим, гибким голосом продекламировал нам «Балладу о Востоке и Западе», а потом, вне себя от восхищения, повторил ее строфа за строфой, переводя прозой с листа на русский язык. После окончания занятий я попросила его дать мне книгу домой на одну ночь. Дома я переписала английский текст полюбившейся мне баллады, а утром, перед службой, отнесла книгу Чуковскому на квартиру. Никому не говоря, я начала переводить «Балладу о Востоке и Западе».

Я работала врачом, ходила по адресам больных, каждый день отправляясь пешком в Гавань, и носила с собой в рукавичке строфы Киплинга, переводила их в уме и старалась запомнить. Под маршеобразный размер баллады было очень удобно шагать, и я подолгу искала подходящее слово, такое, чтобы оно удобно ложилось «под ногу». Отчетливо до сих пор помню, как я обрадовалась, найдя наконец слова для описания вороного коня сына полковника:

Словно колокол рот,

Ад в груди его бьет.

Крепче виселиц шея его.

Закончив перевод стихотворения, я сказала об этом Корнею Ивановичу. Он не поверил мне: «Перевели? Все?» Я сама была смущена. Но Корнея Ивановича я не боялась, и по дороге из студии (по этому случаю он проводил меня) я прочитала наизусть мой перевод — теперь, разумеется, не могла бы этого сделать! Перевод так понравился ему[381], что он велел мне переписать текст моего перевода начисто и принести на следующее занятие, что я и сделала. Он показал мой перевод в редакции журнала «Современный Запад», где еще только готовили первый номер. Чуковский сказал мне: «Если понравится, то напечатаем». К моему удивлению и гордости, моим переводом баллады Киплинга открылся первый номер нового журнала[382].

Впоследствии я много переводила, но всегда только то, что мне очень нравилось.

А еще Корней Иванович на занятиях в студии «Всемирной литературы» придумал писать вместе с нами, студистами, веселую книжку, содержание которой мы даже не знали, но которая начиналась с того, что все куда-то бежали, ехали в самых невероятных сочетаниях. Каждый из нас придумывал какую-нибудь смешную строчку, а Корней Иванович, вышагивая длинными своими ногами по комнате, собирал все это вместе и выпевал своим тонким, убедительно-проникновенным голосом:

Ехали медведи

На велосипеде,

А за ними кот

Задом-наперед…[383]

Каждую строчку говорил кто-нибудь из нас, а у Корнея Ивановича получалось стихотворение, и он хвалил нас и говорил: «Ну дальше, дальше, дальше!» — мы веселились и хохотали и продолжали выдумывать в полное свое удовольствие, не задумываясь над тем, пойдет ли это куда-нибудь, будут ли это редактировать, а может быть, запретят[384]. Нет, этого не могло быть!

Именно в такой атмосфере доверия и радостного желания сказать по-своему, так, чтобы было интересно детям, и возникала детская литература в начале двадцатых годов.