13. Белостокский погром

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

11 июня 1906 года мы с мамой покинули Лодзь навсегда. Мы уезжали в Петербург, где уже несколько времени работал папа. Мы не взяли с собой ничего из обстановки: старую мебель продали почти всю и решили начать новую жизнь. Брат должен был приехать к нам, когда мы устроимся на новом месте, и поступить в гимназию.

Мы с мамой были в очень хорошем настроении. Мама всю жизнь любила переезды и поездки, а за мною было шесть классов надоевшей мне гимназии, и предстояло начало жизни в прекрасном Петербурге, где сосредотачивалась, по моим представлениям, вся культурная жизнь России.

Я не могу вспомнить, с какого времени моей жизни я почувствовала себя революционеркой. В нашем доме никогда не существовало ни уважения к царской фамилии, ни преклонения перед доблестями российского правительства. Должно быть, мое отношение к существующему режиму передалось мне незаметно через маму и ее подруг, благодаря рассказам о жизни мамы в восьмидесятых годах в Петербурге. Ни мой отец и никто из наших друзей не был сторонником самодержавия. Отец, которому приходилось иметь дело со всяким начальством, был очень осторожен в выражении своих мнений и того же требовал и от меня, и от мамы. Мама была гораздо «левее» отца, но не говорила об этом, хотя при случае и прилагала усилия к тому, чтобы развить во мне стремление к справедливости, возмущение социальным угнетением. Я мечтала о том, что в Петербурге попаду в революционную среду, сумею окончить гимназию и университет, получить профессию и работать на пользу революции.

Итак, 11 июня 1906 года мы выехали в Петербург, куда должны были прибыть 14 или 15 июня, так как мама хотела остановиться на несколько часов в Белостоке, на своей родине, чтобы повидаться с бабушкой, своей мамой. Бабушка была уже очень старенькая и слабая. Дед умер в 1901 году.

В Белостоке на вокзале нас неожиданно встретил дядя Виктор[124] — это был муж младшей маминой сестры Цецилии, врач. Высокий и костлявый, с маленькой черной бородкой, в пенсне на близоруких глазах, он сочетал деловитость и доброту, у него была наружность земского врача и оставшиеся от студенческих годов присказки, вроде «винте ли» (вместо «видите ли»), «так-то», «как бы сказать» и тому подобное.

От него мы узнали, что жену с детьми он отправил за границу на курорт, а бабушка на даче, в лесу. Он советовал поехать маме со мною в лес, а утром приедет за нами — если все будет благополучно. «Винте ли, в городе небольшое волнение, — сказал он, — поговаривают, что завтра, в воскресенье, выступит черная сотня. Я-то думаю, что ничего не будет, но… Лучше ехать сразу к бабушке в лес. Вещи оставьте на хранение на вокзале. Я сейчас найду вам извозчика».

Он вышел вместе с нами на мощеную площадь перед вокзалом, где всегда дожидались извозчичьи пролетки. Он довольно долго выбирал извозчика и толковал с ним вполголоса. «Я, винте ли, выбирал надежного человека, — сказал он. — Можете садиться спокойно, он вас довезет». Мы сели в пролетку, мама положила к себе на колени маленький чемоданчик, с которым она не расставалась. Я не знала, что в этом чемоданчике наши серебряные ножи, вилки и ложки — единственное имущество, которое мы везли с собой в Петербург. Под любопытные взгляды остальных кучеров мы простились с дядей Виктором, и наша пролетка задребезжала по булыжнику вокзальной площади.

Когда мы выехали за город и лошадь потащилась по сыпучему песку проселочной дороги, наш возница обернулся к нам и завел разговор. Он осведомился, откуда мы приехали и куда едем, и собираемся ли жить в лесу; посочувствовал нам, что мы приехали в такой неудачный день. «Церковный праздник, — объяснил он, — и хулиганы собираются бить евреев. Конечно, полиция их настропалила. Но у нас есть самооборона и нас голыми руками не взять».

Он сунул руку в карман, как будто нащупывая там что-то — может быть, ножик или револьвер, — подумала я. Это был широкоплечий парень; извозчичий армяк сидел на нем ладно, голову он держал прямо и зорко смотрел по сторонам, не забывая оглядываться и на нас, чтобы посмотреть, какое впечатление производят на нас его речи. Мама придвинулась ко мне поближе, а мне стало не по себе.

«Вы, барышня, не расстраивайтесь. Ночку в лесу переночуете, а завтра в Петербург поедете. Счастье-то какое!»

«Завтра день моего рождения», — сказала я. Действительно, 14 июня был день моего рождения, и мы с мамой совсем забыли об этом.

Извозчик взмахнул кнутом и погнал свою лошадку. Видимо, день моего рождения его мало интересовал. Мы въехали в лес — это был густой бор с могучими столетними соснами, с широкими просеками-дорогами. Принадлежал он кому-то из богатых городских купцов, и тот построил несколько дач, которые сдавал внаймы. Бабушка из года в год снимала на лето одну и ту же дачу, и я в раннем детстве жила с мамой летние месяцы у нее, пока наша семья не покинула Белосток. С подругами детства мы обегали весь лес и знали превосходно все дорожки и тропки. «Может быть, застану кого-нибудь из старых подруг», — подумала я. Но дачи стояли заколоченные, и не видно было ни детей, ни взрослых.

«Доктор велел подъехать к леснику», — пояснил наш возница, и мы, повернув на одну из дорог, покатили к опушке леса, где стоял маленький домик. Навстречу нам выбежала пожилая женщина, которую мама назвала по имени Шошке. Мама поцеловалась с нею и объяснила: «Вот моя дочка».

«Она тут за бабушкой ухаживает, чтобы бабушке не было скучно», — сказала мне мама. Мы вошли в дом, и я очень удивилась, что бабушка лежала в кровати под одеялом, несмотря на жаркий день. Она узнала маму, но поздоровалась с ней как-то вяло и несмело. Это уже была не та заботливая хлопотунья, хозяйственная и ласковая, которую я знала по прежним годам. Меня она даже не узнала. Я поняла, что бабушка уже очень больна и слаба.

Мама пошла расплачиваться с возницей, и я вместе с ней вышла из дома. Получая деньги, он сунул их в карман, не считая. «Ну вот, доставил вас, барыня. Сейчас поеду к доктору, сообщу, что вы прибыли на место». Мама открыла портмоне и сунула вознице еще какую-то мелочь. «Благодарю покорно, — и он, также не глядя, сунул деньги в карман, — счастливо оставаться» — «Завтра приедете? — спросила мама. — Нам обязательно нужно на вокзал к вечернему поезду».

«Неизвестно, как что будет, — неопределенно сказал он. — Ежели можно будет — приеду».

Мы с мамой остались в домике лесника. Шошке объяснила нам, что в этом году в лесу никто не живет — боятся. Только безумная Берта сняла полдачи для бабушки в домике лесника, да она, Шошке, сидит здесь со своим внуком. Он побежал в город, но скоро должен прийти.

Жалуясь на «безумную Берту», которая бросила бабушку на произвол судьбы, а сама уехала за границу, и выхваляя собственные заслуги перед бабушкой, за которой она ухаживает днем и ночью, Шошке усадила нас за стол, притащила самовар, напоила чаем со свежими булками: «Это мой Абраша принес сегодня утром. У него такие ноги! Он в город за один час добежит и вернется обратно. Нет ни у кого такого внука, как у меня».

Покушав, я вышла в лес побродить, обошла все знакомые места. В лесу действительно никто не жил. Странно было видеть пустынное дачное место в этот жаркий послеполуденный час. Деревья зеленели, цветы цвели, качели висели на своих столбах, гигантские шаги[125] свешивали свои петли над желтым песком, как будто ожидая, что какой-либо мальчишка лихо закинет ногу в стремя или девчонка с визгом закрутится, то взлетая вверх, то волоча по земле длинные ноги подростка.

Даже пестрых зонтиков не было видно в лесу. Куда же девались все дамы, тети, бабушки, да и сами мои подружки? Боялись, не приехали сюда, в это глухое место.

Вернувшись в дом, я услышала, как Шошке рассказывала маме о том, что даже помещики не приехали в этом году в ближнюю усадьбу: «Они знают, о чем думают крестьяне, а ничего хорошего для них они не думают», — говорила она.

Поздно вечером прибежал Абраша, мальчик моих лет, который, как оказалось, учился в ремесленном училище в Белостоке. Мне понравилось спокойствие и невозмутимость, с которыми он принимал крики и упреки своей бабушки. Глотая суп и заедая его большими ломтями серого белостокского хлеба, он объяснял мне и маме, что погром будет обязательно. «После обедни из церкви пойдут с крестным ходом, и на крестный ход нападут. Будут стрелять». — «Кто это будет стрелять?» — возмутилась Шошке. «Ты их спроси, — невозмутимо отвечал Абраша. — У них уже все подготовлено».

Мама очень вежливо удивилась тому, что кто-то посторонний будет стрелять в крестный ход: «Ведь его охраняет полиция и войска!» Абраша пожал печами: «Как будто вы не знаете, как это делается? Стреляет кто-нибудь, кому дали оружие, потом кричат, что это жиды стреляли, и начинается погром! Вы разве не читали про Кишинев и Одессу?» — «Да, но теперь существует Государственная дума! — возмутилась мама. — Депутаты не допустят погромов!».

«Ха! Кто на них обращает внимание, на депутатов?»

Наши разговоры прервал приход лесника. Это был плотный, небольшого роста крепыш с молодцеватой военной выправкой. За плечом у него висело охотничье ружье, которое он, войдя в комнату, снял и поставил в угол. Мы его пригласили, и он подсел к столу.

Он внимательно выслушал мамин рассказ, хотя, оказывается, уже знал от дяди Виктора о том, что мы переночуем в лесу и уедем в Петербург завтра — «если все будет благополучно».

«Пока ложитесь спать и спите спокойно, пани. И паненка тоже пусть не беспокоится. Наши мужики тихие. Сюда не придут». Он улыбнулся мне — должно быть, у меня был сильно перепуганный вид, и его серые глаза из-под лохматых бровей блеснули усмешкой. «Вот у нас тут для защиты молодой хлопец есть, — мотнул он головой в сторону Абраши, — а у меня, если потребуется, и флинта[126] наготове».

Ян Каспшек — так его звали, — оказывается, побывал на Японской войне и, вернувшись домой, поступил на службу к владельцу лесного участка, который поручил ему сторожить дачи и лес. «Жечивисте, я естем струж (В действительности я сторож), — пояснил он маме, — но они все называют меня лесником, потому что у меня ружье. А пани докторова?» — «Нет, это моя сестра — доктор, а я училась, а дочка моя хочет быть врачом».

Он поговорил еще немного с нами и ушел. Надо было выспаться, предстоял трудный день. Жена пойдет в костел к заутрене, а он сам весь день пробудет с нами.

Вечером мы прошлись с Абрашей по лесу, и он рассказал мне о своей жизни. Приходится сидеть с бабушкой Шошке в лесу и помогать ей. Ему-то, конечно, интереснее быть в городе, особенно в такое время. В их районе сильная рабочая самооборона — его хотели взять в связные. А вот приходится торчать в лесу. Но завтра утром он убежит в город. Ему даже браунинг обещали дать.

«И ты совсем не вернешься?» — спросила я. Нет, он вернется и принесет свежие булки для бабушки и для нас. Что будет дальше, он не объяснил. Мы легли спать рано, ночь прошла тревожно — я, должно быть, не спала, да и мама все время ворочалась. Только бабушка да Шошке безмятежно храпели.

Утром во время чая Абраши действительно не было. Не видели мы и Яна. Я вышла на опушку леса, обращенную в сторону города, и напряженно вслушивалась. Мне показалось, что я услышала несколько выстрелов, а потом какие-то крики. Но, может быть, мне все это только показалось… Однако часа в два прибежал Абраша, весь потный, с булками в руках — все так и было, как он мне сказал: стреляли в крестный ход, а потом толпа пошла разбивать еврейские лавки. Он только успел купить булки, как хозяин задвинул ставни и повесил замок. Шошке громко закричала и заплакала. Мама стала ее успокаивать, уверяя, что полиция обязательно вмешается и не допустит погрома.

Пришел Ян, как-то посуровевший, и объяснил, что жена его вернулась из костела чуть не бегом, так как в городе неспокойно. Он сказал маме и Шошке, чтобы они не показывали носа на улицу и сидели дома. «А хлопчик пусть посторожит на дороге». Увидит, что кто-нибудь подозрительный идет сюда, пусть немедленно сообщит ему, Яну, и тот выйдет немедленно навстречу «со стшельбой», то есть с ружьем.

Абраша сейчас же побежал на дорогу, а мы с мамой и Шошке сели у окна. Мы вслушивались во все звуки, доносившиеся со стороны города, но мало что можно было услышать, кроме какого-то отдаленного крика и грохота. Наконец мама закрыла окно и сказала: «Не могу слушать».

«Можно мне пойти?» — спросила я. «Куда?» — «К Абраше. Если мы что-нибудь увидим, я прибегу к вам первая». — «Иди».

Я не сразу нашла Абрашу. Он лежал в глубокой сухой канаве, вдоль дороги. Я села на землю и тоже стала смотреть в сторону города. Но пустая дорога была залита ослепительными лучами солнца и даже не пылила. Мы сидели так молча часа два, пока меня вполголоса не окликнула мама: «Вот поешьте. Я принесла вам закусить. Ну как? Ничего не видно?» — «Только слышен шум. Верно, бьют стекла и кричат», — пояснил Абраша. «Как будто гарью пахнет», — заметила мама. Абраша стал внюхиваться в воздух. «Запалили, наверное. Пойду скажу Яну. А вы посидите тут».

Мама уселась возле меня на траву, а Абраша неслышно исчез. Вдруг мне показалось, что над городом показался легкий дым. Но мама ничего не видела — она была близорука. Она изо всех сил щурила свои большие серые глаза, но ничего не могла разглядеть. Я внезапно вспомнила, как совсем еще недавно мы с нею ходили по берлинской картинной галерее, смотрели бесконечные натюрморты с распластанными на блюдах рыбами и дичью. Мне это не нравилось, и я хотела скорее пойти в другие залы, но мама аккуратно смотрела одну картину за другой, самые скучные. «Вот так и сейчас она старается рассмотреть что-нибудь в этой скучной раскаленной дороге, а там, за нею, скрыты реальные страшные грозные картины!» Мне стало жаль маму. «Не утомляй глаза. Все равно узнаем потом».

Пришел Ян Каспшек с «флинтой» и с ним Абраша, который как будто уже не собирался удирать в город. «Добрже, — сказал Ян, — хорошо, что паненка здесь. А пани пусть идет обратно в дом. Теперь вы сядайте оба в ров, и пусть один из вас бежит ко мне, если что увидит, а другой, как стража, караулит».

Ян вышел на дорогу и сразу увидел то, чего мы не могли разобрать: в городе начался пожар. Он увел маму в дом, объяснив, что сам пойдет с «флинтой» по направлению к соседней деревне. «Пусть они видят, что тут есть флинта!»

Мы с Абрашей уплели булку с колбасой, не покидая своих мест во рву. Мы разговаривали. Абраша доверчиво рассказал мне, что хочет учиться. Об университете, конечно, и мечтать нельзя, но он добудет у знакомых «гренц-карту», переберется за границу, посмотрит, как живут в других странах, где сильные социал-демократические партии, побывает в Берлине. «А я была», — сорвалось у меня. Он с удивлением посмотрел на меня. Пришлось и мне рассказать про Берлин. Стемнело, и вместе с дымом на дальнем небе стали вырисовываться невысокие языки пламени. Этот запах чего-то паленого и горящего, казалось, долетал сюда, в гущу соснового леса. Когда стало совсем темно, опять потихоньку подошла мама и велела нам по очереди идти обедать. Она увела меня, а на мое место пришел Ян и уселся на краю рва, поставив «флинту» между ногами. «Пусть паненка поспит часика два», — бросил он нам вслед. Но я и не думала о том, чтобы спать, и только с удовольствием напилась горячего чая.

Всю эту ночь мы просидели вдвоем с Абрашей во рву, зорко наблюдая за тем, что делалось на дороге. Звон стекол и крик, несущийся со стороны города, не стихал. Я вспомнила, как боялась год тому назад погрома в Лодзи. То ли я стала старше и умнее, то ли на меня действовал пример спокойных и мужественных людей, как Ян, как мой ровесник Абраша, но мне кажется, что я в ту ночь на дороге в лесу даже не боялась и только думала о том, чтобы выполнить то, что мне поручили.

Утром 15 июня Ян послал свою жену в город на разведку. В белой крахмальной косынке, в шелковом платке на плечах, из-под которого виднелся маленький серебряный крестик, в длинной юбке с оборкой, держа в руках ивовую плетеную корзинку, покрытую чистой полотняной тряпочкой, Каспшакова медленно просеменила ножками по большой дороге мимо нас, лежащих во рву.

Каспшакова, видимо, была добрая женщина. Проходя мимо рва, откуда выглядывали наши головы, она ласково улыбнулась нам, потом сразу приняла серьезный вид и, не останавливаясь, двинулась в путь. Мы с нетерпением ждали, когда она вернется.

В городе все, казалось, было тихо, и мама, пришедшая кормить нас завтраком, высказала предположение, что полиция, наверное, прекратила погром. «А вечером, — сказала она с надеждой, — приедет за нами и Виктор».

Вскоре, однако, мы опять услышали со стороны города тот же надрывающий душу вопль и грохот. Выстрелов не было. Около четырех часов мы снова увидели на дороге женскую фигурку в длинной юбке с оборками и в белой накрахмаленной косыночке. Мы высунулись изо рва, ожидая, когда она дойдет до нас, чтобы поговорить с нею, но она даже не поглядела в нашу сторону, торопливо шагая по пыльной дороге.

Ян, должно быть, тоже увидел ее, потому что он торопливо вышел ей навстречу. Мы только слышали, как она, подходя к нему, вскрикнула: «Иезус Мария! Цо се на святе дее!»

Абраша посмотрел на меня: мы поняли, что дело плохо. Мы не смели уходить изо рва без распоряжения Каспшека, и только мама, навещавшая нас время от времени, наконец сообщила нам, что видела Каспшекова в городе. «Вчера громили на песках, а к вечеру подожгли. Сегодня утром было тихо, но полиция заняла все улицы и не подпускала рабочих и самооборону. А погромщики часов в двенадцать опять начали громить, уже в другом районе. Там вояки и сброд, который сама же полиция набрала и подпоила. Это сказал Каспшековой ксендз. Она ходит к нему, и он сказал ей, что бог накажет тех, кто взялся за такое гнусное дело».

«Тоже выдумал — бог», — насмешливо протянул Абраша. «Ты не прав, — возразила ему мама, — священники, и русские и польские, бывают иногда порядочными людьми». — «Ненавижу их всех!» — сверкнул глазами Абраша и замолчал.

Когда мама ушла и мы заняли наши позиции во рву, он продолжал молчать, но я видела, что все в нем кипело: «И польские, и православные, и еврейские, — сказал он, — все одна шайка! Стоило бы им сказать только одно слово губернатору, и погрома бы не было. Но они все заодно. Громят только бедных, а богатых не трогают».

«За границей теперь не бывает погромов», — вспомнила я. Он посмотрел на меня с удивлением. «Теперь? Не бывает? А как нас преследовали раньше? Нет! Надо все, все изменить!»

Я тоже думала, что надо все изменить, и, должно быть, об этом думали и многие взрослые и умные люди. Но как это сделать?

Ночью мы еще говорили с Абрашей об этом, и на следующий день нашего караула во рву. Перед третьей ночью Ян велел нам переменить наш наблюдательный пункт. «Дети, — сказал он, — терас пачьте в другом строне (Смотрите теперь в другую сторону)». Нужно было смотреть в сторону ближней деревни, так как Яну сообщили, что некоторые мужики намерены воспользоваться погромом и пограбить дачи в лесу. «Сказали мне, что готовятся приехать на фурах по большой дороге и увезти имущество к себе, псья крев! Как увидите, что едут со стороны деревни, — бегите ко мне. Я буду стрелять».

Эту последнюю ночь мы сидели на обочине и смотрели в ту сторону, где с проселочной дороги, ведущей из деревни, должны были свернуть на большак крестьянские фуры. Ян то сидел вместе с нами, то, решительно шагая, уходил по направлению к дачам и производил свой регулярный обход. «Если что увидите — кричите!»

Ночь прошла. На рассвете нам показалось, что какие-то телеги сворачивали на большак, но мы их так и не увидели. Утром Ян прошел в сторону проселочной дороги и с удовлетворением отрапортовал нам: «Были ночью две телеги. Стояли на перекрестке — свежий навоз от лошадей остался и следы колес. Но, певне[127], испугались, повернули до дому».

В этот день было тихо, а к вечеру со стороны города задребезжали колеса извозчичьей пролетки. Приехал дядя Виктор, но привез его не тот извозчик, который привозил нас. Дядя Виктор ничего не рассказывал. Он велел нам сесть вместе с ним и поторопиться, чтобы добраться до города засветло. «Завтра утром я отвезу вас на вокзал. Переночуете у меня». — «А бабушка?» — спросила я. «Бабушка может остаться пока в лесу вместе с Шошкой. Теперь в городе спокойно. Была телеграмма от Виленского губернатора прекратить беспорядки».

Я попрощалась с бабушкой и Шошкой и хотела найти Абрашу, чтобы сказать и ему «до свидания», но Абраши не было. «Убежал в город, паршивый мальчишка», — пояснила тетя Шошке. Она все хотела задержать Виктора, расспросить его, что в городе, кто пострадал, какие улицы громили, какие дома пострадали, есть ли раненые. «Раненые есть, — сказал дядя, — а кто — не знаю. Отнесли в больницу. Не задерживайте нас».

Ян вышел нас проводить с «флинтой» на плече. «Ну, счастливой подружи[128]», — промолвил он. Мы ехали очень быстро и ни о чем не разговаривали по пути. Было уже темно, когда мы въехали в Белосток. Окна домов были закрыты ставнями, на дверях лавчонок, показалось мне, не везде висели, как обычно, тяжелые замки: двери некоторых лавок были открыты, хотя внутри лампы и не светились. Запах дыма и еще какая-то отвратительная вонь застоялись в узких каменных улочках, мимо которых мы проезжали.

Мостовая была усеяна разбитыми стеклами, кусками дерева, обломками мебели. Наш возница молча объезжал все эти груды свежего мусора, следы вчерашних разрушений. Так же молчаливо он подвез нас к дядиному дому и остановил лошадь. Пока дядя Виктор расплачивался с ним, он нерешительно спросил: «Как похороны? Завтра?»

Дядя объяснил ему что-то по-еврейски, но я не поняла, о чем они говорили, и спросила у дяди, когда мы поднимались по лестнице в его квартиру, о каких похоронах говорил старик-возница.

«Его сына убили вчера во время погрома. Он был в самообороне — хороший был, смелый парень, да какой сильный! Да вы его знаете — это он вас вез в лес, когда вы приехали».

Трудно было вытянуть подробности у скупого на слова Виктора, но все же мы узнали печальную правду. Во время погрома было много убитых и раненых. Убивали тех, кто защищался сам или вступался за других. Из самообороны убито пять человек, а еще трое умерло от ран в больнице. А всего будут хоронить завтра тридцать человек. Так сказали дяде в больнице его товарищи-врачи. Виктор хотя и окончил медицинский факультет Московского университета, но не любил своей профессии и быстро оставил ее. Из его слов мы узнали, что, когда начался погром, от имени городской ремесленной управы были посланы телеграммы в Государственную думу с просьбой принять меры к прекращению бесчинств. Ответа не было. Были отдельные телеграммы от врачей, адвокатов, преподавателей гимназий, обращавшихся к руководству кадетской партии с отчаянными призывами о помощи, о присылке войск. Громилы действовали, очевидно, по плану, согласованному с полицией.

На главных улицах не громили, и квартир богатых еврейских предпринимателей и купцов не тронули.

Я крепко заснула на дядином диване — после трех ночей, проведенных во рву, меня сморил сон.

Было прекрасное июньское утро, когда я проснулась. Мы так и оставили дверь на балкон открытой, чтобы отдышаться от томящей с самого утра жары. С улицы слышен был какой-то крик и женские стоны, кто-то выл на улице, и раздавалось громыхание по булыжной мостовой окованных железом тяжелых колес. Еще не опомнясь со сна, я выскочила на балкон. Дядин дом помещался почти на окраине города, против тюрьмы и неподалеку от больницы. Со стороны больницы и раздавался тот грохот и леденящий душу вой, который разбудил меня.

Это были похороны убитых. Вдоль нашего дома со стороны больницы тянулись ломовые телеги, на которых сложены были тела убитых. Их везли на кладбище, где по еврейскому обычаю должны были похоронить в одних саванах, без гробов. Не успели, что ли, сшить саванов, но голые тела лежали вповалку по три или четыре на подводе, ничем не прикрытые. С балкона второго этажа мне видны были окровавленные лица и изуродованные тела во всей своей неприкрытой жалкой наготе.

Рядом с телегами, держась рукой за их края, шли женщины, старики и дети. Они кричали и громко молились. И под палящими лучами июньского солнца ко мне поднимался тот страшный отвратительный запах окровавленных тел, который я услышала в первый раз на разбитых улицах, а название которого узнала только сейчас: запах убийства и крови.