16.

16.

Когда костер сильно вспыхивает, видны на склонах, — то с одной, то с другой стороны, — толстые стволы сосен. Показывая на один из склонов, наша старшая спутница говорит: «Эльбрус». Мы сидим вокруг костра, укутанные одеялами, ужинаем и пьем горячий чай. Кто-то предлагает зарыться в сено и проспать до утра, но наша старшая спутница говорит, что скоро рассвет, а рассвет здесь так красив, что ради него стоит и не поспать.

— Это верно, — говорит шофер и вздыхает. — Не повезло мне: поздно приехали из-за этой поломки, а надо выспаться перед обратной дорогой. Спасибо за угощенье, я пошел спать.

Алек хочет остаться, но отец не разрешает и уводит его, а мы сидим у костра, подбрасывая в него собранные ветки, — их много у склонов, — в ожидании рассвета, и настроение у меня торжественно-радостное как в отроческие годы в пасхальную ночь.

Эта поездка вспоминается как сказка, а самое сильное впечатление — рассвет. Начинает светать, и мы видим себя сидящими возле ручья на большой поляне между высоченными горными вершинами, между ними – другие вершины, а между ними снова — вершины и вершины. На близких склонах — сосновые леса с огромными деревьями. Где-то всходит солнце, на ледниках и снежных вершинах начинается игра света и цвета. Мы не раз наблюдали ее из Нальчика, но рядом со сценой, где идет эта молчаливая игра, мы видим то здесь, то там яркие вспышки света и разных цветов с быстро меняющимися, порой ярко искрящимися, оттенками, от восторга немеем, и по лицам моих спутников я вижу, что и они потрясены, а самая старшая, улыбаясь и сияя, обводит нас взглядом, как бы желая сказать: А что я вам говорила! Я проникаюсь к ней симпатией: для меня удовольствие в пол-удовольствия, если не разделишь его с другими или хотя бы с другим. Всходит солнце, и над нашей поляной сразу становится тепло, мы сбрасываем одеяла, относим их на машину, будим спящих. Я встречаюсь глазами с Александром Павловичем, он разводит руками.

— Даже не представлял себе, что может быть такая красота, – говорит он, и глаза его сияют.

Глаза сияют, кажется, у всех. Почему-то чувствую такое облегчение, как будто сбросил с плеч гнетущий груз, который долго нес, и только сейчас заметил, как он был тяжел.

Еще не кончили завтракать, как солнце так припекло, что мы сняли с себя все, кроме брюк и обуви, — женщины остались в платьях, — и стали подниматься на Эльбрус (восхождение!) к Приюту одиннадцати: сколько пройдем — столько и пройдем. Говорят, что в хорошую погоду, — сказала старшая спутница, — с вершины Эльбруса видно Черное море. Слева от нас — широкая и такая глубокая пропасть, что не видно дна — его прикрыли то ли туман, то ли зацепившиеся за что-то облака. Противоположная сторона пропасти — то ли другая гора, то ли тот же Эльбрус, в который врезалось гигантское ущелье.

— Эльбрус ведь двуглавый, — говорит Жора.

— Ну и что? — возражает Толя. — Между его вершинами — седловина, а не ущелье. Мы же видели.

— Да, ты прав.

Справа от нас тянулся сосновый лес, потом альпийский луг с сочной травой по пояс и яркими цветами, сорвешь – и через несколько минут он увял, потом — серые камни и мох, потом — вечный снег. Здесь он — не глубокий, а идти трудно. Женя и Жора пытаются свалить друг друга, падают оба и больше не балуются: жесткая снежная корка, хрустящая под ногами, царапает. Часто останавливаемся, оборачиваемся и любуемся панорамой. То ли вошли в облака, то ли они спустились к нам — не видим друг друга.

— Возьмитесь за руки, — слышим голос старшей спутницы, — и стойте на месте.

Справа от меня — Люся, беремся за руки. Левой рукой натыкаюсь на чью-то шею, нащупываю плечо и беру женскую руку.

— Дюся?

— Алла. — Голос другой сотрудницы треста.

— С другой стороны кто-нибудь есть?

— Да, Мотя.

— Ты кто? — спрашивает кого-то Люся, но в ответ на ее повторяющийся вопрос — только старческое покашливание. Слышно хорошо, и кругом раздается смех.

— Кто-нибудь, сделайте перекличку! — говорит старшая спутница.

— Есть сделать перекличку! — отвечает Люсин сосед голосом Жени и начинает: — Алексен!

— Что? — спрашивает Алек, и снова раздается смех.

После Александра Николаевича и Александра Павловича Женя называет какого-то Дмитрия Афанасьевича.

— Есть! Тут я! — Это голос нашего шофера.

— Люся! — В ответ молчание. — Люся!

— Ты же меня за руку держишь. Чего ты кричишь?

— Все равно должна отвечать, раз идет перекличка. Отвечай!

Ну, есть, есть! — И снова смех. Только кончилась перекличка — снова сияет солнце, и видно как облака проплыли над пропастью и прижались к другому склону. Огляделись: то здесь, то там плывут на нас из-за гор другие облака.

— Надо возвращаться, — говорит старшая спутница.

Понимаем, что надо, но не хочется, и мы стоим.

— Надо возвращаться, — повторяет она. — А то как затянет надолго облаками, наступит ночь, мороз, а мы полуголые. Пошли, пошли.

Шли уже мимо сосен, увидели, что облака вот-вот нас окутают, и уселись в ряд на немного покатый к пропасти склон, а Женя постоял, сказал «Все двенадцать» и тогда сел. И снова нас обволокло таким густым туманом, что я не видел не только сидящую рядом Люсю, но и самого себя. Вдруг началась метель. Снег летел густой, но не колючий — голое тело не сек. Люся схватилась за мои плечи и прижалась ко мне, я ее обнял. Метель кончилась так же внезапно, как и началась, облака редели, и в разрывах между ними показывались и исчезали то ярко-зеленый склон какой-то горы, то сверкающий под солнцем ледник, то суровые скалы с зацепившимся за них облаком. Зрелище такое неожиданное и красивое, что я, наверное, вслух выразил свой восторг каким-нибудь «Ах!» или «Ух, ты!»... И услышал голос Люси:

— Какой же ты все-таки восторженный.

— А неужели тебя не волнует такая красота?

— Картинки, конечно, красивые, но зачем волноваться?

— Знаешь, Люся, — сказал я в сердцах, — я, наверное, не герой твоего романа.

Да, наверное, — ответила она сухо. Спускаемся дальше вниз, Люся по-прежнему рядом со мной. Оно и понятно: если она от меня отойдет, это будет так наглядно, что вызовет пересуды. Проголодались. Толкаясь и мешая друг другу, дружно, со смехом и шутками, разжигаем костер и готовим обед. Очень активны Александр Павлович и Дмитрий Афанасьевич, лишь Аржанковы не участвуют в этой сутолоке. А Люся и в этой суматохе со мной рядом. Почему? Уж тут-то она могла совершенно естественно меня оставить хоть бы на время, раз я ей неприятен.

После обеда разбрелись по нашей поляне и ее ближайшим окрестностям. За время нашего здесь пребывания мы не встретили ни души и не заметили следов деятельности человека, только наша машина, кучка мусора и угли от костра у ручья — это следы нашего пребывания, и надо будет их убрать. Люся и я идем на голос Толи — он непривычно для меня возбужден:

— Как тут было сто лет назад, тысячи лет назад, так и сейчас. Даже не представлял себе такого ощущения — утрата времени. Не течения времени, а времени, в котором живем. Странно и приятно – легко — легко...

— Да, это верно, — говорит Александр Павлович. — Полное отрешение от нашего времени и всего, что с ним связано. До чего хорошо! Наверное, так и лечить можно.

— А природа лечит, — говорит Мотя. — Я в это верю.

— Дюся! — доносится голос нашей старшей спутницы. — Идите все сюда, не пожалеете! Пора уезжать, а нам не хочется.

— А вам хочется? — спрашиваю шофера.

— Нет. Сколько раз сюда ездил, и всегда не хочется. Можно бы и еще задержаться, так приедем среди ночи, а завтра — на работу. Смотрите сами. Мне завтра на работу не выходить.

Посоветовались: все за то, чтобы еще остаться, Аржанков — как большинство. Перед отъездом Мотя напомнил, что нам нужно убрать за собой. Женя попросил у шофера лопату.

— Да зачем вам лопата? Побросайте все в ручей, он унесет, и следов не найдете.

Так мы и сделали и уходили, оглядываясь: нас тут как никогда и не было.

Улегшись на сено, почувствовал усталость. Наверное, устали и другие — все притихли.

Неугомонный Женя залез в кабину, и снова ночь застала в горах, и снова над узким ущельем — узкая полоса неба с яркими звездами, и вдруг родились стихи:

Ночь над ущельем упадет.

Дорога звезд над головою,

Как лента узкая. Зовет

Она далеко за собою,

В прохладный мир теней и грез,

Окаменевший мир движений,

Мир вечно длящихся мгновений,

Мир грусти и счастливых слез.

Стишок я не буду читать никому, даже Моте — типичное подражание, кому — не знаю, но они не оригинальны. Рядом — Люся, но ей тем более не прочтешь — расстроится и рассердится. Давно знаю — нет идеальных людей, в каждом — хорошее и плохое, и в отношениях с людьми я стараюсь опираться на то хорошее, что в них есть, игнорируя плохое, если, конечно, плохое не заглушило все хорошее так, что и опереться не на что. Иначе будешь жить как в пустыне... «Одинок я в зубьях башен» — вот именно! Кажется, я сейчас понял, что мне так не нравится в Люсе: она навязывает свои взгляды силой, вплоть до уничтожения тех, кто их не разделяет. Но Люся! Ведь в наших с ней разговорах угадывалась одинаковая оценка нынешних большевиков. Однажды я сказал:

— Как бы не дошло до того, что Сталина по примеру Наполеона объявят императором советских народов.

— И я этого побаиваюсь, — ответила Люся. — Только не сравнивай его с Наполеоном, куда ему! И, вообще, лучше не вспоминай о нем, не порть настроения.

— А я и не сравниваю. Далеко куцему до зайца! — вспомнил я выражение Лизы.

И вдруг! Значит, непримиримость взглядов, расцветшая в революцию и гражданскую войну, и все еще упорно внедряемая большевиками, приносит такие горькие плоды. Чем-чем, а этой непримиримостью людей заразили: человек может иметь мнение по какому-либо вопросу и упорно не признавать никаких других. Разве только Люся? Вспомнилась непримиримость к другим взглядам, доведенная до абсурда, у Гриши — соученика, уволенного за неуспеваемость. А у большевиков разве она не доведена до абсурда? Рядом Люся спит или дремлет. Мне грустно, жалко ее и больно.

Поздней ночью, когда провожал Люсю по безлюдному городу, вспомнилось:

Не пылит дорога,

Не дрожат листы...

Люся продолжила:

Подожди немного,

Отдохнешь и ты.

И вдруг:

— Лермонтов, да? Хорошие стихи.