22.
22.
О голоде после засухи 21-го года больше знаю по рассказам старших и из литературы, чем по своим детским отрывочным воспоминаниям. О голоде после хорошего урожая 32-го года могу рассказывать сам. Мы знаем, что в голод 21—22 года нам была оказана большая международная помощь продовольствием, и что сейчас наш хлеб вывозят за границу.
Есть хотелось постоянно. По ночам просыпался от того, что снилась еда. Под утро лучше не выходить: на улицах лежат трупы; подъезжает грузовая машина — труп в нее вбрасывают, машина едет к следующему. По случаю пятнадцатой годовщины Октябрьской революции город украшен небывало роскошной иллюминацией, и при начинающемся массовом голоде она возмущала наших отцов, смущала и раздражала нас.
Жизнь моих друзей шла своим чередом: работали, встречались, ходили в кино и театры, и снова комната Клары стала местом наших сборов, разговоров и споров. Мы верили в строительство социализма, а как это совмещалось с тем, что происходило вокруг нас, теперь объяснить не берусь. Наверное, мы не могли не верить, иначе наша жизнь теряла смысл. Я понимал, что отец и все Гореловы иначе, чем мы воспринимают и оценивают происходящее в стране, но никогда с ними не только не спорил, но ни они, ни я не поднимали разговор на эти темы. Отношения в наших семьях у нас не были предметом обсуждения, но, хорошо зная друзей и их семьи, я не сомневался, что и у них установились такие же отношения, как в моей семье, и все мы почувствовали себя неловко, как будто увидели что-то такое, на что смотреть неприлично, когда Изъян вдруг стал жаловаться на несознательность своих родителей. После общего короткого замешательства Токочка сказал Изъяну:
— Ты обратился не по адресу.
— Как ты смеешь так говорить! — вспылил Изъян. — Я же только вам сказал об этом.
— А зачем? — одновременно спросили Клара и Птицоида.
— Но мы друзья или нет? С кем же я еще могу поделиться?
— Есть вещи, о которых не говорят ни с кем! — сказал Пекса.
— По-моему, с друзьями можно говорить обо всем. Если я буду вас подозревать, — какая же это дружба?
— Ах, да не в этом дело! — воскликнул Птицоида. — Ну, как ты не понимаешь? Дело не в чьих-то политических взглядах, отсталости или несознательности... При чем тут это? Просто есть вещи интимные, такие как отношения в семье. О них не говорят. Это трудно объяснить, это самому надо чувствовать.
— Совести надо не иметь, чтобы жаловаться на родителей, — пробурчал Пекса. Изъян молчал, и вид у него был ошеломленный.
А ведь неплохой парень, — тихо сказал мне Токочка. — Мне его даже жалко. У Пексы встречали новый год — наша обычная компания, новые для нас две клариных соученицы и пексина школьная. У пексиных родителей свой домик. Комнаты маленькие, но нам места хватило. Отец Пексы был в дороге, мать посидела с нами до полуночи, и когда я, — к слову пришлось, — сказал, что в детстве встретил на улице Петровского, она рассказала, что они его знали давно, когда и домика этого не было, он у них несколько раз был, и раз даже ночевал.
— Он хороший человек, добрый. Один — меньшевик, другой — большевик, но все равно он хороший человек.
— А после революции вы с ним встречались?
— Петровский был в депо, сам подошел к мужу и даже привет мне передал. Даже не привет, а по-старинному велел кланяться. Сколько лет прошло, сколько событий было, а вот же вспомнил...
Не было обильного стола — каждый принес что мог, были на всех две бутылки домашней наливки, не было бурного веселья, даже его всплеска хотя бы на короткое время, наоборот, было тихо и немного грустно, мы как бы жались друг к другу. Мы не танцевали, да большинство из нас и не умело, мы не пели. Мы не знали, что принесет нам новый 33-й год, и не кричали ему «Ура», только надеялись на лучшее. Разговор шел в группах, кто о чем, общий — начинался и замирал. Кто-то процитировал Маяковского, кто-то стал читать его стихи, но Маяковский не пошел. По настроению пришелся Есенин, за ним пошли русские и украинские классики, и я не ожидал, как много стихов знают мои друзья, а еще больше — девушки. Прочли «Лесной царь» Гете по-русски и по-украински, а я прочитал его по-немецки. Все эти стихи я знал, но вот начали читать поэтов начала нашего столетия, и большинство стихов мне было незнакомо. Оживились, когда Токочка читал Сашу Черного. Лучше всех читала соученица Клары, и среди прочитанных ею стихов были незнакомые — они произвели впечатление, я попросил ее повторить, и они легко запомнились:
Опiвночi айстри в саду розцвiли,
Убралися в роси, вiнки одягли
I стали рожевого ранку чекать
I в райдуги барвiв життя одягать.
А ранок зустрiв їх холодним дощем,
I плакав десь вiтер в саду пiд кущем.
I вгледiли айстри, що вколо тюрма,
I вгледiли айстри, що жити дарма,
Схилились i вмерли.
I тут, як на смiх,
Засяяло сонце над трупами їх.
Стихи перемежались разговорами, разговоры вытеснили стихи, стали общими, интересными и задушевными. Стало легче на душе, появилось взаимное чувство теплоты и благодарности. На работе боролись со сном и видели, как и другие борются. Клара, Тока и я пошли на концерт Марка Рейзена. Наверное, он был в ударе: пел много, на бис безотказно, и концерт затянулся до второго часа ночи. Еще до окончания Токочка помчался к последнему поезду, а мы с Кларой идем, под обаянием концерта, не спеша, и вдруг видим ребенка, лежащего у стены дома. Ватник с взрослого, шапка-ушанка, сапожки. Нагнулись, присмотрелись, прислушались — дышит. Народ валит мимо. Хоть и оттепель, но ведь зима! А рано утром его могут вбросить в грузовую машину. Растеряно смотрим друг на друга.
— Эх, была — ни была! — говорит Клара. — Несем ко мне.
Нести недалеко. Ребенок спит. Клара отпирает дверь, заходит, я с ребенком остаюсь на лестничной площадке ждать чем кончатся ее переговоры с родителями. Жду долго. Заплаканная Клара выходит с отцом.
— Здравствуйте. Ну, давайте мне этого пациента.
Пока дошел домой увидел двух взрослых, неподвижно лежавших на тротуаре, и зарекся ходить по городу ночью. За завтраком Лиза меня спрашивает:
— Ты не болен?
— Нет, а что?
— Да уж больно на всех зверей похож.
— Да, вид на море и обратно, — говорит Галя.
— Очень поздно вернулся, — говорит Сережа. — Вот и не выспался.
— Прими-ка на всякий случай кальцекс, — говорит Лиза, подзывает меня и прикладывает ладонь к моему лбу. — Температура как будто нормальная.
Всегда безропотно принимал кальцекс, а сейчас выпалил:
— Да не надо мне никакого кальцекса!
Никогда у меня не спрашивали — где был и почему поздно вернулся, и я рассказывал только то, что, как я думал, представляет для них интерес, и вдруг рассказал о ночном происшествии. Все застыли. Бабуся крестится и шепчет молитву. Молчание. Да и что тут можно сказать? Когда уходил, Лиза спросила:
— У Клары будешь? Прямо с работы? Попроси, чтобы сняли мерку с ребенка — пошью ему какую-нибудь одежонку.
Ребенка выходили. Это был мальчик не более семи лет по имени Костя, хилый и очень тихий. Ничего не просил, не плакал, не ласкался и не отвечал на ласки. Фамилии и названия своего села не знал или забыл, единственное, что удалось узнать: дома все умерли, его отнесли на станцию, посадили в поезд и сказали: «Може у Харковi не загинеш». Это рассказала Клара, и у меня вырвалось:
— Скiльки ж їх загинуло!
Ой, не треба про це, не треба! Была ранняя весна, когда отцу Клары, наконец, удалось устроить ребенка в детский дом, Клара сказала: с большим трудом. В тот день, когда Костю должны были отвезти, Клара из техникума не пошла домой, и мы, Токочка и я, бродили с ней по городу до позднего вечера. Костя попал в детский дом, в котором десять лет тому жил и я. В выходной Клара и я поехали его навестить. Повезли кое-какие подарки. В свидании нам отказали и отказ объяснили так: во-первых, мы его не усыновим, зачем же ребенка тревожить; во-вторых, если одних детей будут навещать, то как будут чувствовать себя другие? Отказали и показать нам Костю: он может нас увидеть. Подарки взяли для всех. С нами разговаривали две женщины, и одну я узнал — она ходила со мною в парк посмотреть как я строю город, и мы с ней перебрасывали кирпичи через ограду. Я боялся, что она меня узнает: мне стало стыдно, что меня здесь проведывала мама. И хоть эта женщина на меня поглядывала, она, кажется, меня не узнала, во всяком случае, она поглядывала и на Клару. Оттуда мы пошли в Липовую рощу к Токочке. Там нас угостили: чуть-чуть еды и домашняя наливка. Наливку делал и отец, и, когда я подрос, мне на праздники перепадала рюмка. Здесь мы переборщили: были оживлены, шумны и хоть не пьяны, но как говорят по-украински, — трохи напiдпитку.