7.

7.

Никому не навязываю свои впечатления о Кавказе, кажется, и не вспоминаю о нем, но во мне поселилось что-то такое, что тянет и тянет съездить туда. Не расскажешь о Лексенке, — никому это не интересно, но вдруг вспомнится она — станет грустно, вспомнится обещание приехать, — становится стыдно: не обманул ли я ее? После третьего курса два месяца, — июнь и июль, — строительная практика. Для большинства она — в других городах. Не возбраняется и самим подбирать места, лишь бы для группы в 5—6 человек и чтобы были разные виды работ. А ведь в Нальчике сравнительно большое строительство! Написал маме, и никому из суеверия об этом не говорю: заранее скажешь — не сбудется.

Вечер в институте ранней весной. По случаю 8 марта? Может быть, но вечера устраивались и без случая. Толя и я вышли покурить. Курим в пустом коридоре у окна, в которое светит яркая луна. Толя иногда рассказывает о своем старшем друге. Его звали Вита Новиков, и он учился в каком-то, — забыл каком, — техническом институте — это все, что я о нем знал. Толя приводил его высказывания по разным поводам, поражавшие нас обоих наблюдательностью, меткостью и остроумием, иногда — очень рискованные для нашего времени.

— Какой анекдот мне Вита рассказал! — говорит Толя. — Вот слушай: какая разница между Папой Римским и Сталиным?

— Ну?

— Папа Римский — богослов, а Сталин — Бог ослов.

В зобу дыханье сперло, я даже не сразу смог засмеяться, а, отсмеявшись, перевел дух и сказал:

— Рассказывая анекдот, никогда не говори, от кого ты его слышал.

— А я только тебе говорю.

— А ты уверен, что я выдержу пытки?

— А ну тебя! Ах, черт!.. Я и не подумал об этом. Ты, конечно, прав. Но знаешь, я тебе уже столько о нем рассказывал, что анекдотом больше, анекдотом меньше — какая разница!

— И все-таки, это у тебя скверная привычка.

— Ладно. Больше этого не будет. Обещаю.

Молча смотрим на луну, потом друг на друга, поплакались в жилетку на усталость от этой беспрерывной гонки: задания, курсовые, семинары, лабораторные, зачеты... А до каникул далеко.

— Хочется выть на луну, — сказал я.

— И мне. Давай вылезем на крышу и повоем. Отыскали ход на чердак, но он заперт. Прислушались: слышен джаз. Тут не повоешь — услышат и, чего доброго, — отправят на Сабурку. Пошли во двор, обошли его. Ни души и тихо, если не считать слабо доносившегося вечернего городского шума. Джаз слышен возле зала. Отошли подальше и повыли, задрав головы и обнявшись за плечи. Стало легче, и мы, смеясь без причины, побежали в институт, в буфет погреться.

Пришло письмо от мамы, а в нем — письмо местного строительного треста нашему институту с приглашением шести студентов на практику. Отнес приглашение Урюпину.

— Можно подбирать группу?

Какой вы быстрый! — Надо сначала навести кое-какие справки. Снова никому ничего не говорю. Просмотрел речь Сталина на съезде партии. Запомнилось то место, где он сказал, что в мировую войну, — дословно я, конечно, не помню, и нигде теперь не прочтешь, передаю своими словами, — пострадали больше всех Россия и Германия, так стоит ли это повторять в угоду англо-французскому империализму? Где-то в глубине сознания осела эта неожиданная постановка вопроса, но думать о ней было некогда: навалилось много работы и не ладился курсовой проект.

В выходной собрались к обеду Майоровы, Клава, Михаил Сергеевич, кто-то из наших постоянных друзей дома — я запомнил только отсутствие Горика. Говорили об ухудшающемся снабжении: очереди за маслом и колбасными изделиями, растущие цены на рынке.

— А Микоян еще хвастался, — сказала Михаил Сергеевич, — что немецкие сосиски приняли советское подданство.

— Да мало ли чем они хвастались! — воскликнул Сережа. — Хвастаться они умеют, тут уж догонять и перегонять некого, разве что Гитлера...

— Да, недолго музыка играла, — сказала Галя. — Неужели дело снова идет к введению карточек?

— У нас все может быть, — говорит Сережа.

— И неурожая как будто не было, — говорит Михаил Сергеевич.

— Ну, у нас умеют и при хорошем урожае устроить страшный голод, — отвечает Сережа. — Тридцать второй и тридцать третий годы помните? Вот, может ли кто-нибудь ответить на такой вопрос: теперь куда идут наши продукты?

— Очень возможно, — отвечает Федя, — делают запасы на случай войны.

— Я как-то читала, не помню — в «Правде» или «Известиях», о том, что во время интервенции английские солдаты ели консервированную курятину, — говорит Клава, — и что нам надо заранее побеспокоиться о хорошем питании наших красноармейцев в будущей войне. Так что, возможно, и готовят запасы.

— А может быть идет на экспорт, — говорит Галя.

— Наше мясо и наше сало и масло? Не смеши, — говорит Сережа. — Там этого добра хватает, сами не знают кому бы продать. Хлеб — другое дело.

— Только не в Германии, — говорит Федя. — Там сейчас пушки вместо масла.

— Не думаю, чтобы Германия сейчас покупала продукты, — говорит Клава, — она, наверное, сама их продает.

— Кстати о Германии, — говорит Сережа. — Как понимать это заявление Сталина на партийном съезде? — Сережа вкратце его пересказывает.

— Как предложение заключить пакт о ненападении, — ответил Федя.

— С Гитлером? — закричал Сережа.

— Да не кричи ты, — сказала Лиза.

— Да, с Гитлером, — сказал Федя. — А, по-твоему, воевать с ним лучше?

— Да он же надует! Его цель — движение на восток. Разве можно Гитлеру верить?

— А Сталину можно верить? — спросил Федя.

Наступила тишина. Лиза, никогда не вмешивавшаяся в такие разговоры, сказала:

— Пани б’ються, а у холопiв чуби трiщать.

— А вы заметили, — спросила Клава, — что в газетах о Германии перестали писать что-либо плохое. Это не случайно. Это — в подкрепление заявления Сталина на съезде.

— И вы считаете, что Гитлер подпишет со Сталиным договор о ненападении? — спросил Сережа. — А если и подпишет, какой дурак ему поверит?

— Дело в том, что Германия имеет горький опыт войны на два фронта, — сказал Федя. — И постарается этого избежать. Конечно, она предпочла бы заключить пакт о ненападении с Францией и Англией, а не с нами, но не все от нее зависит.

— А я удивляюсь, — говорит Михаил Сергеевич, — почему Франция и Англия до сих пор не подписали такое соглашение. Это же в их интересах, чтобы Германия воевала с нами, а не с ними.

— Потому что там существует общественное мнение, — ответила Клава. — Если Даладье и Чемберлен подпишут такой пакт с Гитлером, на следующий день их отправят в отставку, да еще займутся расследованием — по каким причинам они на это пошли.

— Это так, — сказал Сережа. — А у нас Сталин может подписывать что угодно и с кем угодно, и все будут кричать ура и восхвалять его.

Урюпин предложил мне представить список едущих со мной на практику и удивился, что у меня такого списка еще нет. Женя Курчак и Толя Мукомолов сразу и охотно согласились, и мы втроем обсуждали, кого еще пригласить. Решили пригласить Сеню Рубеля — после его «Э, нет, я — не доносчик» мы испытывали к нему симпатию и уважение. Толе и мне хотелось пригласить Геню Журавлевского — Женя не возражал. Жене хотелось пригласить Виталия Кудрявцева и Сережу Короблина, но оставалось одно свободное место, и Женя выбрал Виталия. Оказалось, что у Сени Рубеля болеет мать, и он уже просил оставить его в Харькове, Виталий Кудрявцев и Сережа Короблин вошли в группу, едущую в Махачкалу, а Геня Журавлевский увлекся соученицей, и ему все равно куда ехать или никуда не ехать, лишь бы на практике быть вместе с ней. Тогда мы пригласили Мотю Адамца и Моню Драгуля. С Мотей Адамцем, удивительно красивым и очень скромным юношей, я встретился в симфоническом концерте, это увлечение нас и сблизило, Моня Драгуль, один из самых старших на нашем курсе, родился в Палестине — его родители уехали туда, спасаясь от погромов, но после гражданской войны всей семьей вернулись на Украину. Оба они, Адамец и Драгуль, развиты, эрудированны, с ними интересно поговорить — это и определило наш выбор. Где-то недалеко от меня жил Жора Пусанов, с которым мы иногда встречались по дороге в институт — больше нас, кажется, ничего не связывало. По всем статьям это был средний студент, ненавязчиво рассудительный и державшийся скромно. Он учился в одной группе с Мукомоловым, Мукомолов сказал, что Жора нашу компанию не испортит, а Жора с удовольствием согласился ехать с нами на Кавказ. Наша группа, в отличие от других, оказалась разношерстной, то есть составленной из разных компаний, и это нам нравилось. В нашей группе не было ни одной студентки, и мы уверяли друг друга, что это хорошо. Еще бы! Кому охота уступить свое место?