7.

7.

Весна 23-го года. Наверное, май: на деревьях листья. Мы едем в Харьков. С нами едет Александр Николаевич Аржанков, мама все время с ним, и я жмусь к деду. Пересадка на станции Зверево. Теплая темная ночь. Подается пассажирский поезд — сплошь товарные темные вагоны. В толпе по темному перрону идем вдоль состава, чернеют проемы распахнутых дверей, темнеют группы людей и сложенных вещей, в вагонах загораются огоньки свечей. Аржанков дальше не едет, мама выходит с ним из вагона, и бабушка стелет мне на полу у стены. Просыпаюсь, вижу распахнутые двери, кусочек голубого неба, людей в дверях, повторяющих «святые горы, святые горы»... Мама рядом. Аржанкова нету... Я засыпаю.

Поселились на Нетеченской набережной в доме Петра Трифоновича, в очень большой квартире — в ней живет сестра отца Николая. С Катей гуляю по городу, сидя рядом в трамвае, едем по Пушкинской. Катя крестится и говорит:

— Каплуновская церковь.

Каплун — это такой святой? — спрашиваю я, и не понимаю, почему кругом засмеялись, а Катя покраснела и молчит.

С мамой еду в дачном поезде. Мама говорит, что мой папа пропал без вести, а я не верю: не может мой папа пропасть, не может — и все! Я молчу. Посмотрел на маму, почувствовал, что она все равно будет говорить, что папа пропал. Ну, и пусть!.. А папа все равно не пропал. Мама говорит, что мы едем в детский дом. Я там буду жить, а она работать воспитательницей.

Дачный поселок. Ясная поляна спускается к станции Новая Бавария, наверху поселка виден детский дом. Он — в саду, рядом по улице — пустырь, за ним большой, огражденный, всегда безлюдный сквер, который называют парком. Выходить за пределы сада и парка нам запрещается. Мамы не вижу и никого о ней не спрашиваю. Мама появляется в воскресенье, ведет меня в сад, мы сидим в беседке. Мама говорит, что работает в другом детском доме. Я молчу. Мама говорит, что выходит замуж за Александра Николаевича. Я плачу и прошу ее не выходить замуж, повторяя:

— Не надо, не надо... Ну, не надо...

Мама говорит, что будет меня проведывать. Я молчу и плачу. В дальней аллее парка набрел у ограды на большую кучу кирпича, обрадовался и принялся строить город. На другой день от города — никаких следов, начинаю сначала, на третий — тоже, потом, когда строил, почувствовал, как кто-то больно схватил меня за руку и увидел пожилого дворника в фартуке. Громко ругая и резко дергая, он стал тащить меня куда-то. — Да не дергайте меня — я не убегу!

— Молчи, хулиган! — Продолжая бранить, уже не дергая за руку, но больно ее сжав, он привел меня к заведующей детским домом и стал жаловаться, что я каждый день загромождаю аллеи кирпичами. Я хотел объяснить, заведующая меня остановила, пообещала дворнику принять меры, а когда он ушел, спросила:

— Так что ты, Петя, делал там с кирпичами?

— Строил город.

— Как строил город?! Объясняя, увидел, что она улыбается и смотрит на меня добрыми глазами.

Ну, пойди поиграй в саду. Играю в саду. Ко мне подходит воспитательница и ведет в парк, чтобы я показал, где и как я строю город.

— Нельзя на аллее строить, здесь люди ходят, — сказала она, только я поставил пару кирпичей.

— Никогда никого здесь нет!

— Могут прийти. А на пустыре можно строить город?

— Да! Там даже лучше, а то тут город получается длинный и узкий.

— Давай перенесем туда кирпичи.

— Это далеко. Лучше перекидать через забор.

Вдвоем перебросили, и я, сколько хотел, возился там со своим городом. Были ли школьные занятия летом или с сентября — не помню. Учились в детском доме — с утра уроки, после мертвого часа и разминки приготовление уроков. Уроков, и тех, кто их вел, не помню. Несколько раз в год (наверное, четыре) нас будили на рассвете, выводили из дому, и мы фиксировали на одной и той же схеме место, где всходило солнце. Это — единственное из наших занятий, что я запомнил.

По вечерам — тихие игры, чтение, рисование — кому что нравится. Мне нравилось рисовать. Посмотрев на что-либо и отведя глаза, я продолжаю видеть то, на что смотрел, а, взглянув на бумагу, вижу то же на бумаге, и могу это быстро и похоже нарисовать. Для меня это как игра. Но больше любил фантазировать, рисуя цветными карандашами. «Посмотрите» — сказала одна воспитательница другой, показывая мой рисунок, и та воскликнула: «Господи, какая буйная фантазия!» А на моих фантазиях нет ничего из окружающего мира, только сочетания линий и красок. Очень хорошо рисовал мальчик Митя Медведев — черным, тонко очиненным карандашом, лаконично и похоже. Теперь, когда мне попадаются прекрасные иллюстрации известного графика Д. Медведева, думаю: не он ли? К нам стал приезжать учитель рисования. Группа, с которой он занимался, была небольшая: Митя, еще два мальчика, одна девочка и я. Посмотрев мои рисунки цветными карандашами, учитель рисования сказал, что мне рано этим заниматься, надо сначала научиться основам рисунка. Я добросовестно выполнял все его задания и указания, но в свободное время рисовал что и как хотел. Иногда воспитательница говорила мне:

— Петя, ты все время рисуешь, а надо еще и читать. Вот возьми почитай интересную книгу.

А я и читал охотно.

Учили танцевать вальс, польку, мазурку и краковяк. Танцевал я с удовольствием. Пары — постоянные. Моя партнерша — Сима, но я ее не помню. Вообще, из всех детей помню только Митю Медведева. Был и хор, петь в нем мне было интересно, я старался, но вскоре меня отпустили на волю.

Как одевали и кормили — не помню, но не помню и случая, чтобы чувствовал себя голодным.

Иногда по воскресеньям меня проведывала мама, я спрашивал ее о Гореловых и Юровских, она раньше отвечала, что в Харькове их нет, а потом сказала, что мне надо о них забыть и поменять фамилию. Придумала и новую — Марат. Я заплакал, а потом рассердился и закричал:

— Не буду менять фамилию!

— Тише, тише!

— Не буду менять фамилию ни на какую!

Тише, тише, не кричи. Не хочешь — не меняй, никто тебя не заставляет. Подрастешь — сам поймешь, что надо поменять. Я хотел еще раз крикнуть «Не поменяю», но ошибся и закричал:

— Не подрасту!

Мама засмеялась, я убежал и спрятался. Больше я о Гореловых и Юровских не спрашивал, а мама ни о них, ни о перемене фамилии не заговаривала.

Когда умер Ленин, нас повезли в Харьков. Сильный мороз, толпы, костры на площадях. Походили, замерзли и поехали домой.

Два раза возили в театр, и оба раза мы получили огромное удовольствие: от балета «Конек-горбунок» в оперном, и от «Тома Сойера» в театре на Екатеринославской.

Грешно было бы жаловаться на условия жизни. И все равно хотелось убежать, иногда — очень хотелось. Из окон спальни видна Холодная гора с церковью на вершине. Представлял, как доберусь до Харькова. А дальше? К маме — и в мыслях не было: понимал, что там я чужой, лишний. Никогда не просил ее, чтобы она взяла меня к себе на день, и она об этом не заговаривала. К Кропилиным? Но мама привезла меня от них, и они — ничего... К Гореловым и Юровским? Но где они? Бежать в Ростов? Поймают и все равно отправят в детский дом. Оставались мечты перед сном, и все они начинались так: «Вот приедет папа...»

Знаю, что из детского дома меня забирала мама. Но как это было, как ехали в Харьков — ничего не помню. Вижу себя уже у Кропилиных и слышу разговор о том, что меня надо проводить на Сирохинскую. Горячо убеждаю, что провожать не надо, дорогу знаю и дойду сам.

Вера говорит бонне:

— Вы идете гулять с детьми, вот и проводите Петю — он дорогу знает.

Солнечно, тепло, на деревьях почки. Поворачиваем на Сирохинскую, увидел домик Юровских и побежал. Сзади что-то кричит бонна. Быстрей, быстрей. Открыл калитку, закрыл калитку. Пошел медленно-медленно. Со звонким лаем навстречу бежит собачонка, за ней появляются люди.

— А где папа?

— А папа скоро придет. Очнулся на чьей-то кровати — оказывается, я потерял сознание.