10.

10.

Дома застал отца. Седину не скроешь... Подробности не расспрашивали, не охали, не ахали, во всяком случае — при мне.

Отец начал работать в Крыму в конце зимы или начале весны 35-го года, отпуск мы проводили вместе в Харькове зимой с 35-го по 36-й год, и, когда за раздвинутым столом собрались наши близкие, я вздумал показывать «как пьют у нас в Донбассе», мне стало плохо, и отец выходил со мной во двор. Между прочим, в отпуск мы с Птицоидой два раза ездили к родителям Пексы, но оба раза дома никого не застали. Значит, не мог быть отец в Харькове ни осенью 35-го, ни весной 36-го. Стало быть, в памяти — путаница. Как бы там ни было, но отец в Харькове был, а мы с ним были у Кучерова, и Владимир Степанович, глядя на мою седину и такой же, как у Хрисанфа, тик, сказал, что мне нужен продолжительный отдых, чтобы я не спешил уезжать — он даст мне больничный, он сказал — хороший больничный. Отец его поддержал, и они меня уговорили.

— Напишу-ка я тебе — тиф, — сказал Владимир Степанович, а ты подстригись под машинку.

— Ну, Володя, это ты, кажется, хватил! — воскликнул отец.

— Ничего я не хватил. Ему нужно пожить в другой обстановке и подольше, отвлечься от своих шахт. В старое время я бы тебе вот что сказал, — Кучеров повернулся ко мне: — Прокатись-ка ты, брат, за границу, развейся. Это лучше, чем бром пить.

Мы засмеялись.

— Обратитесь к любому толковому врачу — он то же самое скажет. Сходи в поликлинику.

Только чтоб без вранья, выложи все как есть, не только про обвал в шахте, а и про все, что с тобой до этого было. Без утайки. И не бойся: врачебную тайну еще не отменили.

— Это к невропатологу? — спросил отец.

— К невропатологу. Да только зачем? Что он — за границу отправит или на Кавказ в санаторий? Я же дам больничный без хождения по врачам и комиссиям. А от лекарств тут мало толку. Да-а... Пойдешь к врачу, а у того в семье свой какой-нибудь Петя с чем-нибудь еще похуже. Вот жизнь пошла, — доложу я вам!

— Ну, как? — спрашивает меня отец. — Не будем по врачам ходить?

— Не будем. Но только тиф — это слишком долго. Я подведу хороших людей. Они меня просто так отпустили на несколько дней.

Владимир Степанович наклонился ко мне, заглянул в глаза и, похмыкав, сказал:

— Вот что, брат. Никакого диагноза я тебе сейчас писать не буду. Отдыхай, а там видно будет. По твоему поведению. В симфоническом концерте давно был?

— Давно. Кажется, когда еще в техникуме учился.

— Сходи, это я тебе как врач говорю. Помогает. Не всем, правда, а тем, кто любит хорошую музыку. И захвати с собой Сережу — ему тоже встряхнуться не мешает. Гуляй, читай, только не Достоевского, конечно, а что-нибудь полегче. Хочешь Джером К. Джерома — «Трое в одной лодке»? Читал? А «Золотой теленок»? Здорово написано. Тоже читал? Ну, вот что-нибудь в таком духе. О’Генри читал? Немного? Вот и возьми. А я к вам приду — в дурачка сыграем. Помогает не хуже музыки. Тут, Гриша, вот еще какое дело. Что хорошая музыка лечит, в этом я давно убедился. Но и красивая природа лечит, неважно какая — левитановская или бравурная, вроде кавказской, лишь бы красивая. Правда, кому какая больше помогает — не угадаешь, так же как кому какая лужа, это уж зависит от пациента. Я это к тому, что хорошо бы тебе Петю взять к себе недельки на две. Крым все-таки.

— Крым, говоришь? — Отец усмехнулся. — Знаешь, какой у нас Крым? С одной стороны — Азовское море, с другой — вонючий Сиваш, а между ними узенькая полоска земли с бараками. Еще хорошие ветры и привозная вода. Своя — соленая. Летом пожить у нас неплохо: прекрасный песчаный пляж, правда, на солнцепеке, у рыбаков — тарань и черная икра, близко — Феодосия, горы, Старый Крым, Коктебель... А сейчас что там делать?

— Не думал, что ты живешь в таких условиях. Солнцепек, привозная вода... С твоим желудком!

— Ничего, жить можно. Но Петру сейчас туда ни к чему.

Прошло немного времени, и у меня на душе заскребли кошки. Что я делаю! Неудобно перед Каслинским и Аней. И, вообще, неудобно: подумаешь — пересидел благополучно в камере обвал и ах, ах!.. Нечего из этого устраивать целую трагедию. Вот уж действительно, хоть за границу езжай проветриться. Какая чувствительная барышня! Вот другие, те же наши слесари, что они — имеют возможность отсиживаться на больничном? Надо возвращаться, и к черту больничный! Сказал об этом отцу.

— Да я и сам вижу, что ты занудился. А как ты себя чувствуешь?

— Так же, как и до этого происшествия, вполне прилично.

— Когда же ты хочешь ехать?

— Да хоть завтра.

— А на когда у вас билеты в концерт?

— На послезавтра.

— И на концерт не пойдешь?

— На концерт хочется. Ладно, на концерт пойду, а на другой день уеду. Опоздаю на два дня, ну да не беда — все равно я здесь на птичьих правах.

— Я сегодня буду у Кучерова и договорюсь с ним насчет больничного.

— Да не надо, папа! Я же его не предъявлю — мне зарплата идет.

— Будет оправдание опозданию.

На концерте был с Птицоидой. Надеялся встретить Байдученко, но его не видел. На другое утро взял билеты на поезд, после обеда у Кучерова получил больничный и вечером уехал.

Дальнейшую свою жизнь в Макеевке помню очень плохо и отрывочно. Ездил в командировку в Харьков, кажется, — на завод «Свет шахтера», в который упирается наша Сирохинская улица, но когда и по какому делу — забыл, и помню об этом потому, что когда вернулся, моя комната была занята кем-то другим, а вещи выставлены в коридор. Ни того или тех, кто вселился в мою комнату, ни соседок не было дома, и я с вещами отправился на работу. Каслинский, узнав что случилось, куда-то помчался, а вернулся таким злым и растерянным, каким я его еще не видел. Оказывается, моя комната была занята по указанию треста и с согласия нового директора нашего завода. Этот новый директор — верзила около 30 лет с помятым лицом, удивительно наглыми глазами и всегда надутый. Его фамилию забыл, но помню, что это была фамилия известного деятеля из тех, кто входит в состав ЦК и о которых иногда упоминают газеты. О нашем директоре говорили, что он племянник этого деятеля, что делами завода он не интересуется и, наверное, ничего в них не понимает и часто где-то подолгу пропадает. О нем вообще много говорили, и я слышал, как мастер участка сборки сказал слесарям:

— Я таких перелетных птиц знаю. Ему где-то пересидеть надо. Он долго у нас не пробудет.

Только и польза от него — ни во что не вмешивается.

Каслинский сказал, что комнату не вернуть, и единственное, что ему удалось выгавкать, — так он сказал, — обещания другой комнаты, неизвестно где и когда. А пока придется пожить в шахтерском общежитии. Взглянув на меня, спросил:

— Там плохо? Беспокойно?

Не в этом дело. На работе — на людях, после работы — на людях, все время на людях — это тяжело.

Я попросил, и он мне разрешил какое-то время пожить в лаборатории. Там я спал на столе, сначала не раздеваясь, а потом расстилал на нем матрас и постель. Старик Хайнетак и два слесаря звали пожить у них, но это — тоже все время на людях и хуже, чем в общежитии: там я никому ничем не обязан и не обязан поддерживать контакты. Чтобы не обидеть отзывчивых людей, привел такой довод: буду жить у них — могут не дать комнату. А если бы жил на Сирохинской, тяготился бы, что все время на людях? Ну, нет: в своей семье — другое дело! Сколько жил в лаборатории — сказать не могу, но жил долго. Потом меня поселили в доме приезжих треста. В комнате много коек, и постояльцы все время меняются. Но меня это уже не беспокоило: я собрался уезжать из Макеевки.

Шел 1936 год. Прочел в газете фразу Сталина — «Сын за отца не отвечает». Когда именно она была произнесена или написана, по какому поводу и, как теперь говорят, в каком контексте — такие подробности не имели для меня значения, и я их быстро забыл. Появилась надежда попасть в институт, и куда девались посещавшие меня мысли о покорности судьбе! В институте, из которого выгнали, восстанавливаться не хотелось бы, да ничего не поделаешь: только там читают лекции и работают над проектами по градостроению. Ждать отпуск — пропадет учебный год. Надо увольняться. А если не восстановят? Буду поступать на архитектурный факультет в другом институте, все-таки не электротехнический и не строительный, а градостроение как-нибудь одолею. А если не поступлю? Где тогда работать? В Харькове — исключено: не прописан. Тогда лучше всего здесь. А если место будет занято? Поговорить с Каслинским?

Сказать, что буду поступать в институт и спросить — могу ли рассчитывать на свое место? Ох, не хочется — некрасиво это.

Провожу какое-то испытание с высоким напряжением. Вдруг Аня вскакивает и его отключает, не надев резиновых перчаток. Тут я вижу, что держу шланг с высоким напряжением в опущенной руке, и оголенный стержень, высовывающийся из шланга, почти касается ноги выше резинового сапога. Аня бледная как стена. Сидим и молчим.

— А меня так стараетесь не допускать, — говорит Аня. — Это вас допускать нельзя.

Хочу съездить в Харьков, прихватив день к выходному, но, как назло, два раза подряд под выходные аварийные выезды. А время идет, и я решаю увольняться. В конце концов, без работы сидеть не буду. Как говорил Швейк — «Как-нибудь да будет. Никогда так не было, чтоб никак не было».

— Я ждал этого, — сказал Каслинский, прочитав заявление, улыбаясь и глядя на меня как-то странно, многозначительно, что ли, — жаль, что вы уходите, но за вас я рад. А директор — тот, наверное, будет доволен.

— Почему?

— Как почему? Он по отношению к вам поступил подло, многие об этом знают, а вы тут глаза мозолите.

В тот же вечер получил телеграмму из Харькова, без подписи, но, без сомнения, — от Сережи. «Немедленно увольняйся будешь восстанавливаться институте подробности письмом». В письме Сережа писал, что он был у директора института, возражений против моего восстановления нет, но решает такие вопросы наркомхоз, мне придется ехать в Киев, мало ли какие могут встретиться препятствия и не следует задерживаться в Макеевке.