1.

1.

В четырех группах нашего курса — около ста человек, все люди очень разные, но и на этом пестром фоне несколько человек, каждый по-своему, чем-то выделяются.

О наших рисунках можно говорить: этот — очень хорош, этот — послабее, этот — совсем слаб, но они сравнимы, и только рисунки Яши Чорновола — из ряда вон. Обучение рисованию оканчивается на втором курсе, многие продолжают рисовать, и в начале каждого учебного года в институте устраивается выставка летних работ для всех курсов архитектурного факультета. На выставке этого года, как всегда, привлекают внимание акварели Чорновола, особенно большая, на которой изображена Университетская горка. Я говорю стоящему рядом Толе Мукомолову:

— Ты посмотри, как чувствуется тревога. Она просто разлита в воздухе.

— Тучи создают такое настроение, — отвечает Толя.

— Вы так думаете? А вы прикройте тучи, хотя бы бумагой, — раздается голос молодого художника, преподававшего в моей группе. Он и пожилой художник, преподававший в группе Чорновола и Мукомолова, стоят в толпе недалеко от нас.

Занятия окончены, мы с портфелями, Толя достает тетрадь, вырывает чистые листы, мы их приспосабливаем к этюду так, чтобы они закрывали только тучи, Толя просит высокого соученика по прозвищу Удав придержать эти бумажки.

— Я читал об экспериментах по борьбе с градобитием, — говорит Удав. — Вы что же, градостроение на градобитие меняете?

Под смех присутствующих мы отступаем на несколько шагов и смотрим на этюд. Редко слышен голос Чорновола — если он с кем-либо и разговаривает, то тихо, но сейчас его голос раздается позади толпы:

— Э! Что вы там с моим этюдом делаете? Толпа перед ним расступается.

— Да вот, хотим его реконструировать, — говорит Удав.

— Яша! — не обращая внимания на смех, обращается к Чорноволу Толя. — Если не секрет, — какими средствами ты достигаешь ощущения тревоги? Мы думали — тучами, но вот закрыли тучи, а ощущение тревоги остается.

— А я не знаю. И не думал об этом.

— А ты хотел, чтобы было ощущение тревоги? — спрашиваю я.

— Ничего я не хотел. Рисовал то, что видел. Удав, да прими ты эти бумажки.

Удав принял. Чорновол уходит, оглядываясь на свой этюд.

— А интересно, — говорит Толя, — можно ли объяснить какими средствами достигается чувство тревоги? Не в жизни, конечно, а в живописи.

— Какими средствами, — говорит молодой художник, — нельзя, а как отражается любое настроение — это известно.

— А как?! — одновременно спрашивает несколько человек.

Так это очень просто. Когда художник рисует или пишет красками, он, как каждый человек, что-то чувствует, находится в каком-то настроении, и, если он настоящий художник, это неизбежно отразится в его произведении, даже вопреки сюжету. Можно и испортить работу — знаю по себе. Недаром же существуют выражения: войти в образ, войти в настроение — это касается не только изобразительного искусства, но и других его видов: поэзии, музыки, театра...

— Мистика, — сказал Удав, как приговор изрек.

Молодой художник замолчал и, прищурясь, смотрел на Удава. Стояла тишина. Пожилой художник взял за локоть молодого, и они ушли.

— Ты не удав, а похуже, — сказал Толя Удаву.

— Я же пошутил.

— Пойдем, — сказал мне Толя, и мы пошли. Настроение было испорчено. Нас догнал Удав.

— Ляпнул, не подумав. Дурацкая привычка. Ребята, вы не сердитесь: я же не нарочно. Грубо, конечно, вышло. Извиниться перед ним, да?

— А что даст твое извинение? — спросил Толя.

— Как что? Ну, раз допустил... Надо же... — лепетал Удав по-детски беспомощно.

— Мистика… При людях... В такое время... Соображаешь? — спросил я.

— Что даст твое извинение? — повторил Толя. Удав остался стоять, растерянный и красный.

— Мне его даже жалко стало, — сказал я.

— А художника, в случае чего, тебе не жалко?

На другое утро в коридоре меня отозвали в сторону Толя и Удав.

— Так вот, — сказал Удав. — В случае чего я «мистика» не говорил, я сказал «софистика», а вы — свидетели. Поняли? Вы стояли ближе всех. А если кому-то послышалось «мистика», — я тут ни при чем.

— Сам придумал? — спрашиваю я.

— А что делать? Полночи не мог заснуть. Надо бы и этому художнику сказать.

— Ну и скажи, — говорит Толя.

— Так я его совсем не знаю. Петя, он же в вашей группе преподавал. Скажи ему, пожалуйста. Ладно?

Я молчал, испытывая к Удаву и злость, и жалость.

— Заварил кашу, сам и расхлебывай, — говорит Толя. — Нечего за чужой спиной прятаться.

— Так я же его не знаю.

— Ты знаешь художника, который стоял рядом с ним, — сказал я. — Он преподавал у вас. Можешь с ним поговорить.

— При чем тут он? — начал Удав, но уже звонил звонок, и мы разошлись.

Больше на эту тему у меня разговора ни с кем не было, а говорил ли Удав с кем-либо из художников — не знаю.

Маленький, тихинький Яша Чорновол, по прозвищу Левитан, держался особняком и как бы в тени. Живущие с ним в общежитии говорили, что Левитан почти все свободное время рисует, что он замкнут и с ним не разговоришься. Мы в разных группах, встречаемся только на общих лекциях, наши контакты случайны и редки, да мы к ним и не стремимся, и я не знаю его человеческих качеств. Большинству соучеников и мне Яша интересен не как человек, а как явление таланта.

Уже была зима, когда я обратил внимание на то, что давно не встречал нашего молодого художника, и сказал об этом Толе Мукомолову.

— А ты что, не знаешь? Он уволился после осенней выставки. По собственному желанию.

— Откуда ты знаешь?

— А черт его знает откуда! Об этом все знают.

Тогда я подумал: не поспешил ли он уволиться, опасаясь обвинения в пропаганде мистицизма? Вспомнив об этом теперь, подумал еще и о том, что если Удав поговорил с ним или с другим художником, то это можно было воспринять и так: вот уже и разговоры пошли... А там — кто его знает! Мало ли бывает причин для увольнения?

Моложе всех были два паренька и девушка — на первом курсе им было по 17 лет. Один из них — Сережа Лисиченко – хорошо рисовал, хорошо и быстро проектировал, но таким был не он один; хорошо шел по инженерным дисциплинам, но и это не отличало его — так учились Сережа Короблин, Толя Мукомолов, наш почти постоянный староста и другие; увлекался альпинизмом, но и этим не удивишь — спортом занимались многие. Лисиченко увлекался еще и техникой, а в институте больше всего радиотехникой, оборудовал радиоузел и радиофицировал институт. Его на все хватало — этим он и выделялся. Выглядел он скромным, всегда чем-то озабоченным, а присмотришься — энергия бьет через край. Мы были в разных группах, контакты у нас были редки, и я уже не помню, за какой непредвиденный всплеск энергии его чуть не исключили из института.

Среди самых старших, кому порядка тридцати лет, — чуть меньше или чуть больше, — несколько бездетных жен командиров Красной армии. Они держались особняком. Никто из них успехами не блистал, и мне казалось, что в институте они — от нечего делать. Среди них — белокурая хорошенькая пышка Ляля.

Женя Курченко и я разговариваем в коридоре. Мимо нас проходит ровесник, тезка и почти однофамилец Курченко — Женя Курчак. Он выделяется тем, что умеет долго держать стойку на руках и часто ее делает, и еще тем, что всегда одет лучше всех. Много лет спустя я узнал, что его отец был модным портным.

— Ты видел? — спрашивает меня Курченко.

— Что?

— Физиономию Курчака.

— Нет. А что?

— Губы искусаны. Под глазами синяки. Ай да Лялечка!

— Ляля?!

— Петька, да спустись ты с облаков. Никогда ничего не видишь.

Старших мужчин ничто не объединяло, и каждый из них находит если не друзей, то собеседников в среде более молодых. Обращал на себя внимание шумной развязностью крупный мужчина с сизо-красноватым лицом, заметной плешью и настороженно-нагловатыми глазами. Обычная картина: вокруг него несколько человек, и он что-то рассказывает. Знакомясь, он рекомендовался: «Я не Пушкин, не Маяковский. Я — Константин Политовский». А когда знакомился с девушкой, можно было услышать: «Константин Политовский. Молодой, но талантливый архитектор из интеллигентной семьи. Останетесь довольны». Не знаю, писал ли он стихи, но мы слышали от него такие строчки: «Я — пламенеющий мужчина, я — нержавеющая сталь». Сначала мне казалось, что ему не хватает усов, завитых колечками, которые бы он, время от времени откашливаясь, подкручивал, но скоро я понял, что для его характеристики это было бы чересчур: наряду с налетом пошлости и заметной нахрапистостью чувствовалось отсутствие пробивных способностей и, вообще, твердого характера, неспособность к какой-либо подлости, терпение и доброжелательность. Он был трудолюбив, неплохо рисовал, но в проектировании и наших науках не отличался. Костя любил выпить, со вкусом поговорить о выпивке, наивно восторгался достоинствами девушки, с которой встречался все время, пока учился в институте, получил прозвище — граф Поллитровский.

Многие студенты не упускали случая подработать; Политовский, живя на стипендию и приработки, постоянно в них нуждался и всегда их имел. Начав с изготовления для магазинов, столовых, ресторанов табличек с ценами, прейскурантов, объявлений, со временем перешел на торговую рекламу, а потом и отделку интерьеров, стал хорошо зарабатывать, вел широкий образ жизни и так в ней увяз, что институт не кончил — вышел из него после четвертого курса.