20.

20.

Еще когда вернулся из Донбасса, хотелось повидаться с Птицоидой. Сначала оттягивал встречу до восстановления в институте. Восстановили, и снова отложил — пока не добьюсь прописки. Прописали, и оказалось, что разучился рисовать, это затмило все остальное, и уже не хотелось никого видеть. Позднее, вспоминая Птицоиду, прислушивался к себе: хочу ли его видеть? Хочу — отвечал разум, только не сейчас — говорили чувства, и «не сейчас» все еще пересиливало. Вспоминал Пексу, и хотелось узнать о его судьбе, а для этого надо было съездить на Лысую гору, и снова: только не сейчас! Это нехорошо, но это было.

Апрель 38-го года. Выставка курсовых проектов. Тема: рубленое здание станции водного спорта. Проект я выполнил тушью, перышком (до чего трудоемкая работа) на акварельном фоне, чуть утрировал подачу ближнего и дальнего планов со стилизованным антуражем. Обычная оценка моих курсовых проектов — четверка, и на этом проекте впервые стояла пятерка и рядом — надпись: «В альбом», что означало — в альбом лучших студенческих проектов. Такими надписями проекты отмечались редко и не на каждой выставке, на этой их было три. В прекрасном настроении прошелся пешком. После долгих хмурых был веселый теплый день, при котором говорят: душа радуется. На Сумской повстречалась воинская часть, и, когда я поравнялся с оркестром, он, вроде как в мою честь, грянул такой жизнерадостный марш, что душа уже не только радовалась, но и запела. Подумалось: когда умру, хорошо бы, чтоб и похоронили под такой марш. Свернул на Театральную площадь к трамваю, увидел Донец-Захаржевский переулок, дом, в котором живет Птицоида, и потянуло меня туда с такой силой, что я изменил свой маршрут и направился к Птицоиде. Дверь открыла его мама.

— Здравствуйте, — сказал я, чувствуя, что сияю.

— Здравствуйте, — сказала она хмуро, стоя на пороге.

— Миша дома?

— Нет.

— А когда будет?

— Не знаю, — ответила она все так же хмуро и хотела закрыть дверь, но я за нее ухватился.

— Что случилось?

— Петя, не ходите к нам и ни о чем не спрашивайте. — Она снова попыталась закрыть дверь.

— Но он же мне не безразличен! — чуть не закричал я.

— Миша жив пока, здоров, учится в институте, но, ради Бога, уходите и больше не приходите.

Я отпустил дверь и, ошеломленный, остался один на лестничной площадке. Ходил по городу и старался догадаться, почему так резко изменилось отношение ко мне. Вдруг меня бросило в жар: а не сказал ли кто-нибудь обо мне такое, что теперь со мной не хотят знаться? Кто, что именно, когда, зачем?.. Наконец, я понял, что сколько об этом ни думай — ответа не найдешь. А может быть они не хотят со мной контактов, чтобы не компрометировал их своим происхождением и тем, что был исключен из института? Да они и не знают, что меня восстановили. Но после моего исключения Птицоида никак ко мне не переменился. Так то Птицоида, а не его родители! Вспомнилась наша встреча, когда мы поехали за город, — он не пригласил меня домой. Ну, и не пригласил — хотел побыть вдвоем, он так и говорил, а у них одна комната — какое уж там вдвоем! А может быть он не хотел, чтобы что-то знали родители? Все может быть. К тому же как переменилось время! Теперь куда страшнее, чем тогда. Все прячутся в своей семейной скорлупе и избегают контактов вне ее. Можно, конечно, увидеть Птицоиду — зайти к нему в институт. Но его мать явно не хочет наших контактов, а хочет ли он — я не знаю, и нехорошо так поступать. Вот если Птицоида узнает, что я к ним заходил, и если захочет меня повидать, то приедет на Сирохинскую. Дважды если... Если бы да кабы...

В то время получили распространение патефоны, имевшие пружину и заводившиеся, как старинные граммофоны, ручкой. От граммофонов они отличались тем, что не имели трубы, были портативны и, закрываясь крышкой, превращались в небольшой чемодан. Роясь в хламе на чердаке сарая, я обнаружил старый граммофон без трубы и ручки, с поломанной пружиной, вспомнил, что от когда-то проданной швейной машины, которая шила зигзагом, остался моторчик, и захотелось из остатков граммофона и моторчика сделать проигрыватель. Сережа загорелся этой идеей, и мы в выходной день такой проигрыватель соорудили. Вращала диск «ременная передача» от моторчика, причем на первых порах вместо ремня был шпагат, после Сережа раздобыл и подогнал ремешок. Мне казалось, что в этой работе самым сложным было расстояние между моторчиком и диском, и я засел за расчет, но Сережа чуть ли не закричал: «Зачем тебе это? Я определю на слух!» И, действительно, очень быстро определил. Корпус проигрывателя сколотили из досок, проигрыватель получился громоздким, но работал хорошо. Федя Майоров называл его агрегатом и гордился, что электропроигрывателей нет в продаже.

Четверо или пятеро соучеников и соучениц на веранде вместе со мной готовятся к экзамену. Они моложе меня. Устраиваем перерывы и включаем проигрыватель. Иногда они танцуют. Танцам когда-то учили в детском доме, я все забыл, новым не учился — не было желания, никогда не танцевал. Из всех моих товарищей по профшколе и техникуму танцевал только Токочка.

Поставил пластинку «Сиамский дозор». Под этот марш ребята танцуют фокстрот. Вижу: по двору в такт марша шагает Пекса. Бросился к нему навстречу и увел в дом. В кухне-передней полумрак.

– Ты с кем? — спрашивает Лиза.

Поворачиваю выключатель. Лиза роняет тарелку, всплескивает руками, вскрикивает «Господи!»... Обнимает Пексу и плачет. Я высовываюсь в окно, выходящее на веранду, и говорю ребятам, что я на повороте выпал и чтобы они занимались без меня. Вскоре приходит Сережа, за ним — Галя. Оставляем Пексу обедать.

Отец Пексы съездил в Киев, был на приеме у Петровского, и, в результате, Пексе заменили лагерь годом тюрьмы. Сейчас Пекса работает лаборантом в институте, который назывался, кажется, механизации и электрификации сельского хозяйства, и там же учится на вечернем отделении электротехнического факультета.

— Это где же такой институт? — спрашивает Сережа.

— На Старомосковской, против штаба военного округа.

— А! В здании реального училища.

Спрашивают Пексу о родителях. Он кладет вилку и хлеб, замирает, потом, чуть-чуть наклоняясь и выпрямляясь, тихо говорит:

— Отец... Отцу дали десть лет без права переписки.

Когда-то где-то я прочел такую фразу: «В глазах отразился ужас». И не понимал, как это могло быть. Сейчас увидел ужас в глазах Сережи, но он их сразу опустил.

— За что? — вырвалось у Гали.

— Да ни за что, — сказал Сережа.

— Он же был меньшевик, — сказал Пекса. — Может быть этого вполне достаточно. Помолчали.

— А ваша мама? — спросила Лиза.

— Болеет. Никак не может оправиться после двух таких ударов. А где Григорий Петрович?

— Работает в Крыму. На соляных промыслах, — говорит Галя.

— Вольнонаемным?

— Да, — отвечаю я. — Там нет заключенных, все вольнонаемные.

— Ах, да! Крым все-таки. Ну, слава Богу.

Пекса уходит. Его приглашают приходить почаще.

— Спасибо. Рад бы, да не смогу. Работаю, учусь, вернее — пытаюсь учиться, дома тяну хозяйство — мама совсем потерялась, все из рук валится.

— А сестра? — спрашиваю я.

— Старается бывать почаще, чем может — помогает, но она работает, у нее семья, живет далеко, трамвай на нашу гору то ходит, то не ходит... Она хотела маму забрать к себе, а мама не хочет уходить из дому: не теряет надежды, что отец вернется, толкует, что он ни в чем не виноват, его отпустят, а ее нет дома. И еще гонит меня в Москву, к Петровскому, как будто Петровский теперь может чем-нибудь помочь. Извините, расплакался я у вас тут, а теперь у всех своих бед и забот хватает.

— Не говорите так! — воскликнула Лиза. — Вы же нам не чужой.

Провожал Пексу. Мы бродили, не замечая где, — нам было все равно где бродить. Пекса сказал, что хочет договориться с сестрой, чтобы она несколько дней пожила с мамой, а он поживет у нее под видом поездки в Москву.

— Да неужели мама не понимает, что никакая поездка не поможет?

— Не понимает. Говорит, что надо использовать любую возможность и упрекает меня в отсутствии совести: отец за меня хлопотал, а я за него похлопотать не хочу. Не могу же я сказать ей, что отца нет в живых.

— Как нет в живых?! Ты же говорил — десять лет.

— Без права переписки. А это значит — или погиб под пытками, или расстрелян.

— Откуда ты знаешь?

— Слухами земля полнится, а слухи — упорные. Да так оно, конечно, и есть — зачем без права переписки? Секрет для дураков.

— Пекса, а тебя пытали?

— Пытать не пытали, так били.

— За что? Что они от тебя хотели?

— Да ничего не хотели. Били за оскорбление вождя.

— Это за то, что ты тогда на морозе крикнул?

— Не только. За анекдоты, шутки, высказывания. По доносу Копылова.

— Откуда ты знаешь?!

— Да ведь все это я говорил только у них дома. Не Токочка же донес! Знаешь, первое, что я сделал, когда меня выпустили, — пошел к Токочке на работу, предупредить, чтобы он не ходил к Копыловым. Да опоздал: Токочка там не работал, и я понял, что и его арестовали. Не знаешь его судьбу?

Рассказал что знал. Пекса поинтересовался Птицоидой. Рассказал, как встретила меня его мама, и о своих предположениях — почему она ко мне так стала относиться. Пекса переспрашивал подробности, а потом сказал:

— Ты ошибаешься. Сужу по себе. Я все не решался к вам зайти — не хотел компрометировать своим знакомством...

— Пекса, да как ты мог подумать?!

— Подожди! Тебя и так уже из института выгоняли. Да подожди ты! Я не сомневаюсь в очень хорошем отношении ко мне твоей семьи. Но в этом деле ведь контакты со мной на самом деле могут здорово подвести. Такая теперь жизнь. Боюсь, как бы и в семье Птицоиды не случилось чего-нибудь такого, что и они боятся навредить тебе своими контактами. Они же порядочные люди. Ты больше не делал попыток встретиться с Птицоидой?

— Нет. Только когда возвращаюсь домой, так хочется услышать, что приходил Птицоида.

— Это другое дело. Ну, прощай, Гарилоида!

— Прощай?

— До лучших времен, если только доживем.

На другой день, когда Сережа сидел один над бумагами, я спросил его — правда ли, что приговор без права переписки означает смерть.

— Так говорят. А Пекса об этом знает?

— Знает. А мать не знает и гонит Пексу в Москву.

Сережа взялся за голову и издал странный звук, что-то среднее между стоном и рычаньем.