6.
6.
Укомплектованы группы по специальностям: две — жилищно-гражданское строительство, одна — градостроение, и самая маленькая — паркостроение, в разговоре — гражданцы, градачи и паркачи. Как в каждом коллективе, на курсе возникали и распадались большие и маленькие компании, и распределение по специальностям отразилось на этом процессе, но были дружные компании, сложившиеся сразу в самом начале учебы и сохранившиеся до окончания института. А рядом с ними — студенты и студентки, державшиеся обособленно. Такие, наверное, находились всегда, но большое их количество у нас — это, конечно, явление, порожденное больным обществом, охватившее и часть молодежи, когда люди так запуганы, что стараются избегать контактов с другими. У нас эти люди — самые разные, а это значит, что такое их состояние — не свойство, присущее определенным характерам и личным качествам, а результат воздействия на характеры и личные качества тогдашней обстановки.
Среди державшихся обособленно немного, — раз, два и обчелся, — и таких, которые не удостаивали остальных своим вниманием. В этом не было ни взгляда свысока, ни презрения, во всяком случае, это не проявлялось, просто у них, наверное, какая-то своя жизнь, ничего общего не имеющая с нашими, и мы им были неинтересны. Таким был Семен Кондратьевич Однороб — единственный на всем курсе студент, которого, — и обращаясь к нему, и говоря о нем, — называли только по имени-отчеству. По возрасту — из самых старших, коренастый и плотный, держался так солидно, что казалось вот-вот – и заважничает. Жил он в общежитии в одной комнате с Гуглием, и обычно они вместе приходили в институт. Рисовал слабо, над курсовыми проектами долго не раздумывал, выполнял их быстро и получал за них тройки-четверки, ни по каким предметам не выделялся, но сдавал их вовремя и благополучно. Взглянешь на скуластое, чуть усмехающееся лицо и чуть улыбающиеся голубенькие глазки, и остается впечатление: вот человек, который всегда доволен. Но смеха его мы не слышали, и разговорчивым его не назовешь. «Гул пошел по всему пеклу», когда Семен Кондратьевич на экзамене по истории искусств и архитектуры произнес «кумпол Пантсона», а амуры назвал «муравчиками», но экзамен сдал с первого раза. Слышишь произносимые кем-то его имя-отчество и замечаешь иронический оттенок, да и сам, наверное, так же произносишь.
Во время работы над курсовыми проектами тишины, как на лекциях, быть не могло: руководители со студентами обсуждали их проекты, переговаривались вполголоса студенты, выходили и входили, кто-то разводил краски, кто-то мыл кисти, блюдца и банки, кто-то отодвинулся со стулом, кто-то передвигал стол, изредка раздавались смех и громкая реплика — привольная и привычная рабочая обстановка, прерываемая моментами случайной тишины.
Такая тишина оторвала меня от проекта: Семен Кондратьевич что-то рассказывает, остальные, включая руководителей, внимательно слушают. Начало я пропустил и, когда стал слушать, Семен Кондратьевич говорил, что в физический кабинет они перенесли часть оборудования химического кабинета, что-то включили, что-то запустили, что-то потрескивало, что-то гудело, что-то светилось, что-то мерцало, он перечислял что именно, — и вот в такую обстановку они стали вызывать по одному и, — я скажу по-своему, — понуждать вступать в колхоз. Люди отказывались.
— Вот стоит такой посреди комнаты и на все наши доводы и уговоры упрямо повторяет: «Нi, не пiду». Ну что ты с ним будешь делать? «Ну, пiди в сусiдню кiмнату, посидь там та добре подумай. А кожух залиш тут, щоб не зопрiв поки думатимеш. Та не бiйся — нiхто його не вiзьме». Вызываем следующего. Так же упирается, о колхозе и слышать не хочет. Говорю: «Куцого знав?» «А як же! Це мiй сусiд» «А де вiн?» «Та сюди ж зайшов, до вас». Он кругом оглядывается — ищет глазами Карпа. «Пiзнаєш, чий кожух?» «Здається, що Карпа. I справдi — Карпа». «Вiн не хотiв iти у колгосп, так от усе, що вiд нього залишилося, — цей кожух.
I з тобою теж буде, як не пiдпишеш зараз заяву про вступ до колгоспу. Краще iди сюди та пiдпиши». Вытирает пот и дрожащей рукой подписывает, — Семен Кондратьевич рассказывает с заметным удовольствием, смакуя и хихикая, и совершенно очевидно, что он гордится этим эпизодом, как примером находчивости и остроумия.
Стояла тишина, подчеркнутая одиноким хихиканьем. Не думал, что тишина может быть непереносимой: если она еще продлится, что-то произойдет, может быть — непоправимое.
— А чего ты вдруг вспомнил об этом? — спрашивает кто-то.
— Да вот обратил внимание на равномерный гул, стоявший у нас тут, похожий на гул в физическом кабинете, вот и вспомнил.
— Вас наградили орденами? — спрашиваю я.
— Нет, тогда не награждали. Когда мы организовали колхоз, нас перебросили в другое село.
Посмотрел вокруг — никто не работает. Один из руководителей, заложив руки за голову, откинулся на спинку стула и, прищурившись, смотрит куда-то вдаль. Другой стучит карандашом по чертежной доске.
— Давайте работать. Ребятки, ребятки, давайте работать!
Зашевелились. Несколько человек, доставая на ходу папиросы, выходят, и я с ними. Обычно мы курим вместе, сейчас молча расходимся. В коридоре столкнулся с Геней Журавлевским.
— Найдется закурить? — спрашивает он. Стоим, курим.
— Ты что, — нездоров? — спрашивает Геня.
— Нет. А что?
— Да вид у тебя…
— На море и обратно?
— Вот именно. Рассказываю об Одноробе.
— Ух, мерзавец! Какой мерзавец! И он не один тут такой. Именно таким везде у нас дорога. Вот кончим институт, нам с тобой сидеть над чертежными досками, а какой-нибудь Семен Кондратьевич быстро станет нашим начальником. Несмотря на «кумпол» и «муравчики». А нам надо сцепить зубы и покрепче держать себя в руках. Несмотря ни на что. Смотри — не сорвись.
— А я и вышел покурить, чтобы не сорваться.
Приближается выставка курсовых проектов. Семен Кондратьевич, закрывая планшет бумагой, торжественно заявляет, что следующий раз он уже будет красить. А следующий раз, утром, перед звонком мы слышим страшный крик Семена Кондратьевича: «Какой мерзавец это сделал?!» Он потрясает кулаками и топает ногами. На его планшете — опрокинутый флакон туши, и рядом с горлышком — высохшая черная лужа, перекрывшая часть чертежа.
— А ты что, — спрашивает кто-то, — оставил на доске открытый флакон?
— Да не оставлял я никакого флакона! Он мне не нужен. Это.. это... это... Кто это сделал?!..
Звонок. Заходит один из руководителей, подходит к столпившимся у стола Однороба, нажимает пальцем на лужу, двигает ее к краю доски, и лужа падает на пол. Она вырезана из полуватмана и покрашена тушью.
— Старая шутка, — говорит руководитель. — Наверное, еще прошлого столетия.
Компания, к которой я вскоре после своего восстановления примкнул, сложилась еще на подготовительных курсах. Она собиралась, — в основном, чтобы заниматься, — зимой – в большой квартире Гриши Добнера, летом — у нас на веранде, а всего охотней, хотя и редко, — от последней остановки трамвая пятнадцать-двадцать минут, — у Жени Гурченко. Его семья по-старинному гостеприимна и хлебосольна, мы там бывали не для занятий и хорошо проводили время. Компания постепенно распадалась, а после того, как мы оказались на разных отделениях факультета, распалась совсем, и только у Курченко мы, хоть по-прежнему редко, но с удовольствием продолжаем собираться.
Вне этой компании я больше всех, — на почве разговоров на отвлеченные темы, — сблизился с Толей Мукомоловым. Мой ровесник. В прошлом у него — электромеханическая профшкола ВУКАИ, техникум, созданный на базе этой профшколы, и неудовлетворенность полученной специальностью. Он женат, жена работает в Москве, а Толя живет у родителей. У него маленькая, но своя комната, в которой мы иногда вдвоем готовимся к экзаменам с куда большим толком, чем в многолюдной компании.
Канун экзаменов, глубокая ночь. Соображаем уже с трудом, глаза слипаются, решили немного поспать. Толя заводит будильник, лезет с ним под кровать, ставит его у стенки и объясняет: если будильник оставить рядом — обязательно его заглушишь и проспишь все на свете, а он звонит очень долго, не выдержишь, полезешь под кровать и пока до него доберешься, да еще спросонья башкой об кровать навернешься — и сон пройдет. Когда зазвонил будильник, не было сил ни подняться, ни открыть глаза, но я слышал, как Толя лез под кровать и ругался. Потом он меня стащил с кровати, мы умылись и благополучно закончили подготовку.
Получили стипендию, вышли из института, почувствовали, что запахло весной, и решили идти ее встречать. На дорожку нужен посошок. Искали забегаловку, в которой были бы водка, пиво и огурчики, но в каждой не хватало какого-нибудь компонента, приходилось ограничиваться тем, что есть. Шли по длинной Конторской улице, и почти в ее конце Толя показал на длинный одноэтажный кирпичный дом, сказал, что в нем родился и провел детство, растрогался, поцеловал его стенку, и мне не показалось это ни странным, ни неестественным. Прошли под железнодорожным мостом, свернули на Семинарскую, на юг, навстречу весне. Перебрались через большой овраг с крутыми откосами, — это уже на Новоселовке, — не удержались на ногах, вымазались в глине, чистили друг друга снегом. Наконец перешли на Основу по памятному мне с отроческих лет предлинному пешеходному мостику через железнодорожное многопутье и с еще более памятной остановки трамваем отправились по домам. Утром, одеваясь, с беспокойством смотрю на одежду, но все благополучно и, чистая, она аккуратно висит на спинке стула, блестят начищенные ботинки... Умываясь в передней, взглянул на пальто — никаких следов пребывания в овраге, на калоши — помыты. Не помню, когда и как я все это привел в порядок. Да и я ли привел? Однако на подоконнике — раскрытая коробочка ваксы, платяная и обувная щетки — тут им не место. Почувствовал облегчение: моя работа, Лиза не забыла бы их прибрать. За завтраком Лиза спросила, почему я не съел оставленный для меня ужин.
— Не хотелось. Она внимательно на меня смотрит.
— Вид у тебя не совсем здоровый.
— Нет, я вполне здоров.
— Прими-ка ты на всякий случай кальцекс.
— Да, пожалуйста!