4.

4.

На младших курсах теоретическую механику и следующую за ней цепочку технических дисциплин, — казалось, конца им нет, — читал Александр Павлович Кулаков. С первых же лекций мы учуяли его требовательность, и это вызвало наше уважение, и одновременно — добродушную снисходительность к проявлениям, как теперь говорят, возрастных особенностей большинства студентов, и это обеспечило нашу к нему симпатию.

— На этот вопрос, — говорит Александр Павлович, — нам ответит Добнер. Добнер поднимается.

Садитесь. Отвечайте сидя. Добнер садится, а сзади него раздается тихий, но настойчивый голос Виталия Кудрявцева, одного из самых младших:

— Гриша, встань! Гриша, встань! Гриша, встань!.. Гриша встает.

— Да садитесь! Отвечайте сидя. Гриша начинает садиться, а сзади уже несколько голосов скандируют:

Гриша, встань! Гриша, встань! Гриша, встань!.. Гриша, опершись руками о стол, стоит согнувшись и не знает, что ему делать: садиться или выпрямиться.

— Зачем вы заставляете его вставать? — спрашивает Александр Павлович. Так ему легче думать, — отвечает Витька Кудрявцев.

Взрыв смеха. Смеется и Кулаков, а потом говорит:

— Садитесь, Добнер, и привыкайте думать сидя.

На младших курсах с нами учился Гриша... а фамилию его не помню. По любому поводу — высказывал ли дельную мысль или явную нелепость, — он говорил с большим апломбом, возражений не терпел и с нескрываемым презрением смотрел на тех, кто с ним не соглашался.

Разговаривать с ним было неприятно, и его избегали. За ним постоянно числились несданные зачеты и экзамены, курсовые проекты.

На зачеты к Кулакову полагалось приходить с тетрадью решенных задач. Такую тетрадь попросил у меня этот Гриша, ясно — для того, чтобы переписать решения (мне не жалко); долго тетрадь не отдавал, потом сказал, что потерял ее, и после не являлся на занятия. Звонок с последней лекции. Я сидел с Мукомоловым, и мы идем к двери. Александр Павлович стоит у стола и кивком головы подзывает не то меня, не то Мукомолова. Мы подходим. Он спрашивает меня, почему я до сих пор не сдаю зачет.

— Я потерял тетрадь с задачами и решаю их заново.

— Пойдемте-ка со мной, — говорит Кулаков, и я иду, теряясь в догадках, зачем он меня позвал и какое это имеет отношение к зачету.

В комнате, в которой он принимает зачеты, Александр Павлович садится за письменный стол, сажает меня, как на зачетах, по другую сторону стола, достает из ящика какую-то тетрадь, разворачивает ее на коленях и развернутой кладет передо мной, придерживая рукой.

— Посмотрите внимательно. Тетрадь вам знакома?

— Это моя тетрадь. — Я удивлен. — Как она к вам попала?

— Неважно как. Предположим, — я ее нашел. Важно, что она есть. Я ее внимательно просмотрел, вопросов к вам нет, зачет у вас я принял. Можете свою тетрадь забрать. — Он снова кладет ее на колени, отрывает обложку и без обложки протягивает мне.

— Александр Павлович, за найденную тетрадь большое спасибо, но я все равно знаю, чья фамилия написана на обложке.

— Знать вы не можете, можете только предполагать. А предположение — не доказательство.

— Александр Павлович, неужели такие вещи надо оставлять безнаказанными?

— Почему вы решили, что безнаказанными? Но я — противник суда Линча и надеюсь, что вы не унизитесь до мордобоя.

Я не нашел что возразить и сказал:

— Ладно.

— Вот и хорошо.

После зимних каникул я заметил, что Гриши среди нас нет, и узнал, что он отчислен за неуспеваемость.

— На втором и третьем курсе самыми слабыми были преподаватели общественных дисциплин ни в какое сравнение со Стеценко, читавшим политэкономию, они не шли. Да ведь и предметы они читали!.. История ВКП(б), или ее краткий курс, как назывался учебник, — точно уже не помню, и, кажется, еще какой-то, ничуть не лучше. Суть их сводилась к возвеличиванию Сталина, приписыванию ему всех побед, достижений, успехов, заслуг, и очернению всех старых большевиков, за исключением умерших, и поголовно всех других революционеров. Я понимал, что это — фальсификации, и что другие должны это понимать или чувствовать — ведь почти у каждого дома — живые свидетели и даже участники былых событий. Правда, былые свидетели и участники теперь, конечно, помалкивают, но ведь прежде они не молчали! Только с Мукомоловым, Курченко и, может быть, с еще одним-двумя соучениками я раз или два обменялся короткими репликами по поводу содержания прочитанных лекций и убедился в нашем одинаковом отношении к этим, с позволения сказать, наукам. Как воспринимали их другие – я не знаю, но, судя по составу соучеников, должны были быть и верившие в правдивость содержания этих дисциплин и, — еще больше, — совершенно безразличные к содержанию лишь бы сдать экзамен. Содержание других дисциплин часто было предметом обсуждений и споров, но этих — никогда!

Читали эти предметы двое, они же и вели семинары. Лет за сорок, спокойный, в черном костюме, по фамилии — Десятый. Часто поднимая руку вверх и устремляя палец в потолок, он не говорил, а провозглашал. Я никогда не видел лютеранского пастора, но именно таким его представлял. Второй, лет тридцати пяти, более живой и даже вертлявый, по фамилии Кравцов, в черной косоворотке с кавказским пояском и в сапогах, он напоминал мне директора нашего техникума. Общим у обоих преподавателей был набор часто употребляемых выражений, но у каждого — свой. Подняв палец, Десятый изрекал: «А ларчик просто открывался — Троцкий и Зиновьев спрятались в кусты». Говоря о любой оппозиции, Кравцов чуть ли не выкрикивал: «Гниют на корню!» Хотелось понять, верят ли они в то, о чем говорят, и когда уж очень трудно было поверить в то, что они говорили, я всматривался в них, видел добродушно-спокойное лицо Десятого, иногда становившееся сонно-туповатым, или сосредоточенное лицо Кравцова, иногда становившееся хитроватым или сердитым. Не найдя ответа на этот вопрос, я как-то подумал: верят они или нет, все равно они — несчастные люди. И мне стало жалко их, убогих.

Поинтересовался у Горика — что собой представляют преподаватели этих дисциплин у них.

— У нас їх теж двоє...

— А чого це ти перейшов на українську мову?

— Зараз зрозумiєш. Їх прiзвища — Слабкий та Зелений. I у нас кажуть: Слабкий ще зелений, а Зелений ще слабкий. И, вообще, в нашем институте фетровые шляпы носят только на двух кафедрах: физкультуры и этой.

Ни одна весна не обходится без того, чтобы вдруг, после хорошего и, казалось бы, устойчивого тепла не наступили резкие похолодания. Вчера ходили без пальто, а сегодня — холодный ветер, срывается снег, и испорчено настроение. Несколько лет подряд такое похолодание совпадает с еврейской пасхой. В такое холодное утро на первой лекции, — история партии, — я говорю сидящему рядом Жене Курченко:

— Вот, говорят, что Бога нет, а на еврейскую пасху всегда холодно.

— А слабо спросить... Преподаватель заканчивает раздел.

— Вопросы есть?

— Есть, — говорю я и продолжаю: — Почему говорят, что Бога нет, а на еврейскую пасху всегда холодно?

Преподаватель переждал, пока в аудитории стихнет смех, и продолжал лекцию. В середине дня Бугровский говорит мне:

— Тебя вызывает декан.

В то время обязанности декана исполнял один из наших архитекторов-руководителей, всеми любимый и уважаемый Виктор Семенович Шубин. Когда я вошел, он подпирал ладонью голову и пальцами почесывал лоб.

— Садитесь, пожалуйста, — сказал он и замолчал. Открылась дверь, и показался еще один наш архитектор.

— У вас не очень срочно? — спросил его Шубин. — Если можете...

— Да, да, пожалуйста. Я зайду позже. Сказать там, что вы заняты?

— Да, да, пожалуйста, скажите. — Он снова помолчал, потом, оторвав голову от ладони, тихо заговорил: — Как же вы так, Горелов? Вы же стреляный воробей. В такое время... Надо несколько раз кругом посмотреть, чтобы что-нибудь сказать. А вы в аудитории... Да что же это я вам мораль принялся читать!.. Вашему вопросу на лекции пытаются дать такую оценку: политическое хулиганство. Я прекрасно понимаю, что не было ничего политического, не было и хулиганства. Мальчишеское озорство. — Он посмотрел поверх моего лба. — Вот уж воистину: седина в волосы, а бес в ребро. — Я засмеялся: уж очень неожиданное применение пословицы. Улыбнулся и Виктор Семенович. — Кто знает, как повернется дело. Конечно, я буду вас отстаивать... Да и не только я... Но ведь кругом такие дела... Но я надежды не теряю и вам не советую. Никогда не надо терять надежды.

Два дня я был ни жив, ни мертв, и как прошли эти два дня — не знаю. В коридоре кто-то берет меня за локоть.

— Пошли, — говорит Виктор Семенович и так улыбается, что у меня пропадает напряженное состояние, я тоже улыбаюсь и вопросительно смотрю на него.

— Пошли, пошли, — говорит он и ведет меня в кабинет. — Пронесло, — сказал он, когда мы сели. — Формулировка такая: неуместная выходка. И месяц без стипендии. Переживете?

— Переживу. Большое вам спасибо, Виктор Семенович!

— Ах, да за что спасибо!? Не наказать было невозможно — даже директор ничего не мог поделать. Но страсти, кажется, улеглись.

Я смотрю в доброе, одухотворенное лицо Виктора Семеновича, испытываю стыд за свою мальчишескую выходку, причинившую и ему столько беспокойства, и молчу, не зная что сказать.

— Умейте властвовать над собою, — продолжает Виктор Семенович. — Римляне говорили: высшая власть — власть над собой. И никогда не позволяйте себе шуток в присутствии людей, в которых не уверены или которых не знаете. Что вы на меня так смотрите?

— Я, конечно, давно уже не ребенок, но мне сейчас так захотелось вам сказать по-детски: больше не буду!

— Вот и хорошо. И хорошо, что вы не ребенок, потому что ребенок скажет «Больше не буду» и снова за свое... Так как? Бога нет, а на еврейскую пасху всегда холодно? — Засмеялся, и на этом разговор был окончен.