19.

19.

Сначала Аржанков, потом мама уходят на работу, и мы с Алексенкой остаемся вдвоем. Ей восемь лет, она не по возрасту робка, по-видимому, отстает в развитии от сверстников, и еще мне кажется, что в доме она — Золушка.

— Алексенок, пойдем погуляем.

— А мама сказала, чтобы я вымыла полы.

— Давай вместе мыть. Где у вас ведро и тряпка?

— Давай я буду подметать, а ты мыть. Хорошо?

Хорошо. Ты умница, правильно придумала, мы быстро помоем и погуляем. В парке от главной аллеи ответвляется другая, тоже широкая, над которой сплетаются ветки лип, таких старых, что у некоторых зацементированы дупла. Наш маршрут — по этой аллее, но сначала мы на ней останавливаемся и смотрим вниз, в сторону речки: там — питомник, а в нем очень много роз. Розы растут и в парке, и на улицах, но в питомнике — на таких больших площадях, что при ветре там гуляют разноцветные волны. В конце аллеи, вблизи речки, бесшумно и бездымно работает маленькая электростанция, построенная, судя по фасадам, в стиле модерн, в десятые годы, возможно — моя ровесница. Возле нее небольшой пруд — он называется трэк, — с водой из горной речки, нагретой солнцем. В нем купаются. Дни жаркие, и мы тоже с удовольствием купаемся. Когда у нас в запасе есть время, мы идем вдоль речки вверх по течению и там, где она — в ущелье, спускаемся к воде, собираем на откосах ежевику, а у воды — разноцветные камушки, и оба удивляемся, что некоторые из них немножко мылятся. Возле трэка есть павильон, в котором можно поесть и попить, и каждый раз мы там едим мороженое, печенье, конфеты и пьем ситро или газированную воду с сиропом. Лексенок с удовольствием лакомится, но никогда не просит, чтобы я ее угостил или что-нибудь ей купил. Однажды я нарочно оттягивал посещение павильона в надежде, что она напомнит об этом, но так и не дождался.

— Пойдем в павильон? — спросил я ее.

— Пойдем. Возвращаемся. Лексенок, глядя на розы в питомнике, замедляет шаги.

— Давай пойдем в питомник?

— А мы не опоздаем?

— Ну, немножко опоздаем, не беда.

— Мама будет ругать.

— Тебя не будет ругать — ты не виновата. Это я тебя повел. Пойдем, пойдем.

— А тебя будет ругать?

— Меня не будет. Пошли. В питомнике встретился старик.

— Здравствуйте. Здесь можно купить немного роз?

— Здравствуйте. Это тебе хочется роз? — спрашивает Лексенку.

— Хочется, — чуть слышно отвечает она.

— Посидите, я сейчас приду. Он принес небольшой букет разных очень красивых роз.

— Сколько с нас?

— Да нисколько! Это девочке.

— Ну, спасибо.

— Спасибо, — шепчет и Лексенок.

Поначалу я думал, что Лексенок меня дичится, поэтому и не решается о чем-нибудь попросить, но потом заметил, что и дома она никого ни о чем не просит. Маму она боится, и, когда мама ее отчитывает за запачканную одежду или за то, что плохо вытерла пыль, Лексенка замирает, а выражение ее лица становится таким, о котором говорят — тупое. В ее отношениях с отцом я так и не разобрался. За те дни, что я там пробыл, Александр Николаевич редко к ней обращался и только с поручениями: принеси, подай, скажи маме... И я не замечал, чтобы она к нему обращалась. От нее я часто слышу: «А Алек говорил...» Ясно, что брат для нее — авторитет, и хотелось думать, что хоть с братом у нее нормальные отношения.

Я приносил обеды из столовой и продукты из магазинов. Столовая — рядовая, общедоступная, а блюда в ней — вкусные и недорогие, особенно запомнились помидоры, фаршированные бараниной, рисом и специями — больше я этого блюда нигде не встречал. В продуктовых магазинах выбор куда богаче, чем в Харькове, но удивили перерывы на обед — у нас их никогда не было.

Выходной день. С утра жарко и душно, мама накричала на Лексенку, и она стоит ни жива, ни мертва. Аржанков не вмешивается. У меня нарастает раздражение против обоих, но я молчу, сознавая, что мое вмешательство может их обозлить, и от этого как бы еще больше не досталось Лексенке. Находиться в такой атмосфере не хочется, и я иду покупать сливочное масло.

Магазинчик на Кабардинской, — главной, — улице. В нем тоже душно, хотя двери настежь и под потолком крутится вентилятор. У прилавка человек пять-шесть, я молча становлюсь в конце маленькой очереди, а в это время в начале ее вспыхивает скандал: некто в темном костюме, галстуке и фетровой шляпе что-то сказал резко, кого-то оттолкнул и кто-то упал. Я и еще кто-то подскакиваем и поднимаем упавшую старушку. Толкнувший уже с покупкой проходит мимо меня — он пожилой, я становлюсь ему на дороге, смотрю в глаза, — зрачки серые с маленькими точками и лицо тоже какое-то серое, — и говорю: «Хам!» Он молча обходит меня и уходит. На перекрестке снова его вижу. Он стоит с милиционером, показывает на меня пальцем и говорит: «Он!» С милицией не поспоришь, и мы втроем молча идем в отделение. С улицы входим, без тамбура и передней, в длинную комнату, похожую на красный уголок: длинные скамьи без спинок, а перед ними возвышается маленькая эстрада. На эстраде за канцелярским столом сидит кабардинец или балкарец в милицейской форме. За его спиной висит портрет Сталина. Между окнами тикают ходики. Жужжит муха, бьющаяся о стекло. Больше никого нет. Приведший меня милиционер, показывая на нас по очереди пальцем, говорит:

— Этот человек жалуется на этого человека.

— Садитесь. А ты иди на свой пост. — И после того, как милиционер ушел: — На что жалуетесь?

— Понимаете, я — преподаватель высшей партийной школы, а этот... этот мальчишка обозвал меня таким старорежимным словом — хам. Начальник или дежурный (откуда мне знать?) поворачивается ко мне: — Ай, нехорошо!

Я вскакиваю.

— Садись! Потом говорить будешь. — Обращается к жалобщику: — Оставьте нам ваш адрес — мы вам сообщим о принятых мерах.

Я опять вскакиваю.

— Но вы же меня не выслушали!

— Садись, молчи! Потом говорить будешь.

Жалобщик достает из портфеля блокнот, вырывает листок, что-то пишет авторучкой и протягивает начальнику. Начальник молча читает и говорит:

— О принятых мерах сообщим. Вы можете идти. Жалобщик стоит.

— Вы хотите что-нибудь добавить?

— Нет. Но, понимаете, это же возмутительно...

— Мы все понимаем. О мерах обязательно сообщим. Вы можете идти. Потоптавшись, жалобщик уходит. Я встаю. Начальник показывает пальцем на ходики.

— Часы понимаешь?

— Понимаю.

— Пять минут молчать можешь?

— Могу.

— Пять минут сиди, молчи. Потом говорить будем. Он углубляется в бумаги. На шестой минуте встаю и слышу:

А теперь ты иди. Шел, улыбался и думал: наверное, это и есть восточная мудрость. Еще погулял с Лексенкой, побродил в окрестностях. Ходили автобусы в горные районы, в Пятигорск. С удовольствием бы поездил, так деньги оставались только на обратный путь. Важничал Аржанков: за столом, заложив одну салфетку за воротник, другую разложив на коленях, священнодействовал, разговаривая, снисходил, хотя, как и раньше, мямлил и мэкал. Было противно, и я уезжаю. Сегодня последний раз пойду в столовую. Мама говорит, чтобы я в книге отзывов написал благодарность за хорошие обеды.

— Хорошо готовить — это их обязанность. Им за это деньги платят.

— Хорошую работу надо поощрять. Можно было бы и поблагодарить, но, неожиданно для себя самого, я заупрямился:

— Это не в моих правилах.

— Благодарность не в твоих правилах?

— Смотря за что. Вот буду брать билет на поезд — кассира тоже надо благодарить? За то, что не перепутал номер вагона?

— Вот как ты рассуждаешь! Ну, что ж, придется самой написать благодарность. Все приходится делать самой.

Возвращаемся с Лексенкой с последней прогулки. Она спрашивает:

— Ты приедешь?

— Приеду.

— А когда?

— Когда – не знаю, но приеду. Обязательно.

Не помню, сколько я уже прожил дома, когда в мое отсутствие на Сирохинской нежданно-негаданно проездом из Одессы появился Алексен. Как это было понять? Раз я гостил у мамы, значит она считает себя вправе направить сына в семью, которую всю жизнь поносила как могла? Все еще не хочет иметь никаких контактов со своими сестрами? Дома мне ничего не говорят, но меня бросает в жар от мысли: могут подумать, что это я пригласил Алексена. Сказать, что я тут ни при чем? Нет, об этом можно будет сказать только после его отъезда. Я чувствую себя неловко, как будто в чем-то виноват. Но мальчик, — ему тринадцатый год, — не виноват ни в чем, и у нас к нему относились доброжелательно, заботливо и, когда я пришел домой, его расспрашивали о пионерском лагере.

Галя дала денег, и в тот же вечер я повел Алека в театр. Попали не помню на какой балет. На другой день в клубе связи тоже попали на балет, на этот раз специально для детей — «Волшебную флейту» на музыку Моцарта. Как будто в Харькове кроме балетов больше нечего посмотреть!.. Алек пожаловался, что жмут ботинки и попросил купить новые. Если бы для этого я попросил дома деньги, я знаю — мне бы сразу дали без каких-либо разговоров, но стыдно было просить. Не мог, и все! Сказал Алеку, что у меня денег нет.

— А мама говорила, что ты купишь.

— Когда она говорила?

— Когда мы ехали в Одессу, А с кем ты ехал?

— С ребятами и вожатыми.

— А обратно тоже с ними ехал?

— Да. Только дальше они поехали без меня.

— Купить, Алек, я не смогу — у меня нет денег. Ты столько в них ходил, походишь еще немного, а дома купят.

Да, дома говорили, что я куплю, я говорю, что дома купят — скверная история! В тот же день после обеда с продуктами на дорогу отвез Алексена на вокзал, в комнате для пассажиров с детьми закомпостировал его билет на проходящий поезд, доплатив за плацкарту и скорость, усадил в вагон, дал деньги на дорогу, попросил пассажиров присмотреть за мальчиком и отправил срочную телеграмму в Нальчик — когда поезд приходит на станцию Прохладная. Встретили его там или нет — не знаю.

Перед началом учебного года зашел к Кунцевичам, застал Наташу и прижившуюся у них домработницу. Вера была в Курске. Она уже заведовала в тамошнем медицинском институте кафедрой патологической анатомии, но не оставила свою научную работу в Харькове, и жила то там, то здесь. Наташа окончила рабфак и поступила в Харьковский медицинский. Она побывала в Курске у матери и застала там Катю с Митей, приехавших после ареста Бориса Лесного — ему дали десять лет без права переписки. Теперь Митя, — ему тринадцать лет, — живет в Куйбышеве у Куреневских — Катя отвезла к ним сына и вернулась к себе в Днепропетровск.