7.

7.

В выходные дни, когда позволяла погода, по пустынной степи вдоль безлюдного шоссе ходил в Сталино. Редко по дороге встретишь пару-другую пешеходов, еще реже — подводу, совсем редко — грузовую машину. Шоссе под острым углом подходило к городу, спускавшемуся к нему с длинного хребта одноэтажными домиками, и круто поворачивало на широкую улицу, поднимающуюся на хребет и упирающуюся в новое здание театра. Вокруг театра застраивалась площадь. По хребту мимо театра пролегли длиннее, чем хребет, главная улица имени Артема, бывшая первая линия. Если стать к театру лицом и взглянуть налево, то застройка и благоустройство этой улицы, от театра до металлургического завода имени Сталина, являла собою аванс будущего приличного города: трех-пятиэтажные дома, с витринами магазинов, современные корпуса индустриального института, новые здания гостиницы и кинотеатра, асфальт. Здесь приятно пройтись и всегда многолюдно. Но на остальном протяжении главной улицы и за любым ее углом — та же Макеевка со всеми ее атрибутами и пейзажем, только побольше. Сложился ритуал посещения Сталино: прогулка по главной улице в ее лучшей части, кино, вкусный обед без выпивки в ресторане, книжный магазин и — домой. На это уходил почти весь день.

В кинотеатре попал на премьеру — комедию «Цирк», в которой впервые прозвучала песня «Широка страна моя родная». И фильм и песня — тогдашние шедевры социалистического реализма. И хотя слова «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек» воспринимались как наглое издевательство над нами, а может быть именно поэтому, у меня не было никаких сомнений: эта песня отвечает требованиям, ныне предъявляемым к искусству, ее будут настойчиво навязывать, она станет обязательной для хоровых коллективов и, возможно, даже вторым, неофициальным, гимном.

Не знаю такого периода, когда бы не жаловались на хулиганство. Да ведь и меня в Харькове отвели в милицию! Правда, то, в чем меня обвинили, правильнее было бы квалифицировать как самосуд. Но как бы там ни было, плохо пришлось бы мне в Донбассе, если бы я не владел приемами джиу-джитсу. Когда нападали один-двое, я справлялся, когда же нападали компаниями, крепко доставалось и мне. Так случилось днем на окраине Сталино, когда я возвращался домой, так было вечером в центре Макеевки, возле кинотеатра, и тогда нас, дравшихся, забрала милиция, прихватив, к счастью для меня, и свидетелей. В милиции разобрались, меня, как потерпевшего, отпустили, предупредив, что вызовут в суд, но так и не вызвали.

Возвращаемся из шахты. В коридоре, разговаривая и улыбаясь, стоят Каслинский и мастер, из открытой двери обмоточной доносятся голоса и смех.

— Был нормировщик, — покручивая ус, говорит мне мастер, и в его прищуренных глазах — веселые искорки. — Только что ушел. Ничего не заметил, ни черта не понял, даже не стал делать хронометраж. Значит, расценки не тронет.

— А заработок больше?

— А чего бы это он приходил! Почему это заработки увеличились? Мы ему: поднаторели бабоньки, приспособились, набрались опыта, вот и увеличилась... это самое... производительность. Похлопал ушами и пошел. Доложит начальству. Считай — пронесло. Твоя заслуга, Григорьич.

— Ведь что произошло? — говорит Каслинский. — Увеличилась выработка, естественно, и заработок. При той же себестоимости. За счет чего? Да всего лишь — за счет увеличения интенсивности. Я их спрашивал: «Больше стали уставать?» «Ничего, зато больше зарабатываем». Значит, нет оснований пересматривать расценки. А у нас как? Чуть увеличится заработок — так и норовят срезать.

Позднее в своей конторке Каслинский сказал мне:

— Деликатный разговор, Петр Григорьевич. Мы теперь стали больше ремонтировать моторов, и вы имеете право на премию за рацпредложение — не Бог весть какие деньги, а на улице не валяются. Но подать заявку на такую премию — это показать, чем вызвано повышение производительности труда, — ваша вертушка ускоряет обмотку, — и тогда не сможем отбиться от пересмотра расценок. Вот в чем вопрос.

Я усомнился в своем праве на премию: я всего лишь рассказал Каслинскому как были организованы рабочие места на ХЭМЗе и, рассказывая, нарисовал эскиз, а никакого участия в оборудовании рабочих мест не принимал, но не стал об этом говорить — он мог бы подумать, что я ломаюсь. Как бы там ни было, имею я право на премию или нет, я не мог допустить, чтобы из-за нее обмотчицы потеряли в заработке, и сказал:

— Да не претендую я ни на какую премию! И, пожалуйста, не будем об этом говорить.

— Я так и думал. Хотя по отношению к вам это несправедливо. Да что поделаешь? Ну, спасибо.

Не обзавелся я здесь такими друзьями, как в Харькове, но и не испытывал такого одиночества, как в Челябинске. На заводе бывали, конечно, и недоразумения, и споры, и даже неприятности — атрибуты работы в любом коллективе, но они не колебали взаимно доброжелательных и уважительных отношений с Каслинским, Аней, мастерами и рабочими, а со слесарями, с которыми выезжал на шахты, установились очень теплые отношения, даже без намека на эти, казалось бы, неизбежные атрибуты, и понемногу распространились и за пределы работы.

— Григорьич, что ты в выходной будешь делать?

— Если погода будет хорошая, пойду в Сталино.

— А что ты там не видел?

— А что я в Макеевке не видел?

— А ты приходи к нам. Гуменюки и Колещенки будут. Приходи, хоть домашней еды поешь, а то все столовая да столовая. Да ты не стесняйся. Мы уж так порешили — в выходной собраться и тебя позвать.

Я избегал пьянок и поэтому побаивался к ним идти. Но пьянок у них не устраивали, выпивали, но немного — для разговору, как они говорили, меня пить не принуждали — я за компанию выпивал не более двух рюмок. Эти люди были, по моим тогдашним представлениям, пожилыми: двоим — за сорок, третьему — под сорок. Они жили в своих домиках, по тому времени не бедно или не очень бедно. У каждого — огород, несколько фруктовых деревьев, куры, погреб, из сарая слышно хрюканье, маленькая мастерская, у кого — в доме, у кого — в сарае, с верстаком, тисками, слесарным и плотницким инструментом. Семьи большие: мать слесаря или жены, а у одного и отец, двое-трое детей. И, конечно, бесконечная работа, по дому и по хозяйству.

Говорили они не по-украински и не по-русски, а на широко распространенной смеси этих языков — говiрцi, но изредка, хотя и с некоторым напряжением, — на почти правильном украинском или почти правильном русском. На работе, — к слову пришлось, — я спросил об этом.

— Так нам легше. Та хiба вона вже така неприятна?

Бывать у них приятно и интересно. Взрослые охотно говорят на отвлеченные темы, детвора рада моему приходу. А их разговоры, особенно — застольные, открывали мне такие стороны жизни, и хорошие, и страшные, о которых я иногда даже не догадывался, и удивляли интересными суждениями.

— Не пропадешь, пока у людей есть совесть. А переведутся люди с совестью — то и будет конец света.

Никакой натянутости или скованности. Но бывал у них не часто — не хотелось злоупотреблять гостеприимством.

В лабораторию зашел мастер обмоточной мастерской:

— Аня, пойди погуляй. У меня разговор к Григорьичу.

— А у меня срочное оформление документов.

— Ничего, подождут.

— Никуда я не пойду. Какие секреты на работе?

— Григорьич, ты ей начальник или как? Скажи свое слово.

— Так ведь за моторами приехали, ждут. Если что-то очень срочное, давайте выйдем.

— Петр Григорьевич, не уходите, — говорит Аня. — Вам скоро подписывать.

— А я вернусь к тому времени.

В безлюдном уголке двора он пытается вручить мне пачку денег и объясняет: это моя премия за рацпредложение — бабоньки собрали. Я отказался наотрез, он уговаривает: они знают, что это я придумал усовершенствование...

— Откуда знают?

— А это не секрет. Знают, что за такое положена премия и почему ты ее не получаешь. А совесть-то у них есть, вот и скинулись. Это ж не побор какой, не хабар, — это от души, это... это...

— Магарыч.

— Верно! Именно — магарыч. Что тут плохого? Возьми, Григорьич, не обижай людей своей гордостью.

Ясно: отказ не поймет. Что же делать? Ага!

— При чем тут гордость? Рассудите спокойно. Бабоньки есть бабоньки, кто-нибудь обязательно проговорится. А потом что? Сначала — слухи, потом — расследование. Вы думаете — ваша хата с краю? А кто деньги собирал?

— Да не собирал я, только взялся передать.

— Но все равно — участник этого дела. Каслинский знает?

— Что ты! Не знает. Ты уж, Григорьич, ему не говори. Что ж теперь делать? Неужто вернуть?

— Что хотите, то и делайте, только я денег не возьму — не хочу рисковать. Ведь и бабоньки погорят — расценки им тогда срежут. Вот и объясните им, чтобы молчали.

Подписывал документы, приготовленные Аней.

— Ну, что — не взяли?

— Что не взял?

— Да деньги. Вы думаете — я не знаю? Ну, конечно: у Ани подруга — обмотчица.

— Не взял. А вы сомневались?

— Так и знала, что не возьмете. И правильно!