VII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Кажется, в ноябре 1882 года и получил от Марины Никаноровны (то есть Оловениковой) известие, что в Париж едет для свидания со мной Николай Яковлевич Николадзе, {110} имеющий важные предложения исполнительному комитету со стороны влиятельных правительственных лиц. Так ей писала из России Вера Фигнер, к которой по этому предмету приезжал Николай Константинович Михайловский. {111} Должно сказать, что в своем «Запечатленном труде» Вера Фигнер передает предложения этого влиятельного лица (графа Воронцова-Дашкова) {112} не вполне так, как передавал мне потом Николадзе. Может быть, ей изменяет память, может быть, Михайловский излагал дело не совсем так, как Николадзе. Но это не важно. Сущность, во всяком случае, одинакова, и, сверх того, предложения Воронцова-Дашкова были только примерными.

Дело состояло в следующем. После цареубийства 1 марта, как известно, образовалась так называемая Священная дружина, поставившая своей задачей борьбу с террористами для охраны безопасности Императора. Среди лиц этой дружины явилась мысль, нельзя ли добиться от исполнительного комитета прекращения террористических действий хотя бы до коронации ценой каких-либо уступок со стороны правительства. Этим был озабочен в особенности граф Воронцов-Дашков, который через посредство некоего Бороздина разыскал Николадзе как человека, способного войти в эту идею и разыскать деятелей исполнительного комитета, чтобы войти с ними в соответственные переговоры. Николадзе сообщил о предложении Михайловскому, а Михайловский — Вере Фигнер. Но Фигнер не верила в искренность Воронцова-Дашкова и даже подозревала в этой затее простую ловушку — просто желание разыскать членов комитета для захвата их, и вести переговоры в России отказалась. Но она предложила мне и Марине Никаноровне взять переговоры на себя и посмотреть, можно ли из них извлечь что-либо выгодное. С этими известиями она послала за границу Салову (Неонилу Михайловну); {113} Михайловский же заявил Николадзе, что он должен ехать за границу ко мне как представителю исполнительного комитета. Николадзе так и сделал.

Должен сделать некоторую поправку к повествованию Фигнер об этом эпизоде. Она говорит, будто бы поручила нам заявить Николадзе, что ни при каком исходе переговоров исполнительный комитет не лишает себя права на террористические действия. Такой оговорки мы с Мариной Никаноровной ни письменно, ни устно через Салову не получали, и я полагаю, что Вера Фигнер ее не делала. Это было бы слишком нелепо. Воронцов-Дашков и его единомышленники предлагали вопрос: ценой каких уступок правительства исполнительный комитет может обещать не производить террористических действий? Если комитет ни при каких уступках не соглашался дать такого обещания, то очевидно, переговариваться не о чем, незачем Николадзе ездить за границу, незачем беспокоить меня и Марину Никаноровну. Такой ответ Вера Фигнер могла послать сразу через Михайловского. Но у нее теперь явилась просто некоторая аберрация памяти, в действительности же такого нелепого заявления она нам не посылала.

Имя Николадзе очень меня заинтриговало. Еще раньше, до моего приезда за границу, какие-то политические аферисты, может быть с примесью шпионства, связанные, кажется, с Добровольной охраной, тогда возникшей, приезжали к Лаврову с аналогичными предложениями, и на разговорах с ними присутствовала и Марина Никаноровна. Но это была явная пустопорожность, так что Марина Никаноровна даже не рассказывала мне о ней серьезно. В настоящем же случае дело получало иной вид.

Я до тех пор не знал лично Николадзе. Но он пользовался крупной репутацией в русском радикальном мире. Жизнь его также была мне известна. Грузин по племени, он обладал пылким южным темпераментом, но вместе с тем был очень умен, с университетским образованием и прошел такую житейскую школу, которая могла научить побольше, чем университет. Имея очень яркие радикальные убеждения, он подвергался и политическим преследованиям, был эмигрантом, издавал за границей газету, завел обширные знакомства с французскими радикалами. Между прочим, он близко сошелся со знаменитым тогда Рошфором, которого считал гениальным публицистом. По возвращении в Россию он участвовал и в городском самоуправлении, и в промышленных предприятиях и приобрел особенную известность как редактор-издатель тифлисской газеты «Обзор». Он поставил ее на высоту лучших петербургских изданий и вел ее так резко, что можно было только удивляться, как ему позволяют так свободно писать в провинции. Скоро потом воспоследовавший литературный процесс «Обзора» обнаружил, какими крайними средствами он добивался свободы слова. Цензор жаловался, что он вымогал у него разрешения статей почти прямым насилием. Припоминаю одну сцену такого рода. Разъяренный запрещением статьи, Николадзе однажды как буря налетел на квартиру цензора. Тот, испуганный, заперся на ключ, а Николадзе кричал на всю улицу, требуя, чтобы он его впустил. Цензор вышел на балкон и объявил, что не может впустить его в таком возбужденном состоянии. Николадзе долго бесновался, но наконец утих. «Ну, — крикнул он цензору, — вы видите, что я совершенно хладнокровен. Пустите же меня. Ведь надо же нам как-нибудь столковаться». Цензор впустил его, но, когда они начали столковываться, Николадзе постепенно опять пришел в раж, и цензор был принужден разрешить ему все, что он требовал... Человек был с темпераментом! Однако «Обзор» в конце концов все-таки запретили, хотя процесс свой он и выиграл.

Трудно было сомневаться в том, что Николадзе имеет какие-либо серьезные основания верить в пользу переговоров, и я отправился в Париж немедленно по получении известия о его приезде туда. Это было около половины декабря 1882 года. В воспоминаниях об этом эпизоде, данных Николадзе Бурцеву {114} в «Былое», он говорил, будто бы предварительно приезжал ко мне в Женеву и беседовал, а потом отправился в Париж, где его ждал Бороздин, бывший посредником между ним и графом Воронцовым-Дашковым. Это неверно. У меня память неплохая, а я решительно не помню, чтобы он заезжал ко мне в Женеву. Я его впервые увидел в Париже. Но как мог сделать Николадзе такую странную ошибку? Вероятно, причина этого именно в Бороздине. Этот господин, о котором Николадзе говорит почти с отвращением, настаивал, чтобы Николадзе вступил в переговоры чуть не с целым конгрессом народовольцев, и в то же время видно, что он был приставлен Воронцовым для контроля Николадзе и о ходе дела посылал правильные доклады Воронцову. Возможно, что Николадзе и сказал ему, будто заезжал ко мне и я будто бы обещал снестись с широкими кругами партии.

Возможно, что он даже и приезжал в Женеву, чтобы сбить с толку Бороздина, но у меня он не был, и я даже весьма сомневаюсь, чтобы он мог найти меня в Морне, потому что ни адреса моего, ни псевдонима ему неоткуда было узнать. Но, раз обманувши Бороздина, Николадзе, давая свои воспоминания, может быть, не находил удобным отречься от своих слов... Как бы то ни было, по моим воспоминаниям, я прямо отправился в Париж и только там с ним лично познакомился.

Тут я впервые увидал за границей и Марину Никанороопу. Она занимала на rue Flatters небольшую квартирку, в три комнаты с кухней, светлую и уютную, недурно меблированную. Мебель, помнится, у нее была своя, но в Париже можно было очень задешево обзавестись мебелью. Впоследствии с ней поселилась и Гатина Чернявская. Разумеется, мы встретились с Мариной Никаноровной с великой радостью, как родные, и сразу перешли на «ты». Оказалось, что Николадзе уже в Париже и был у Лаврова, познакомился и с Мариной Никаноровной.

Я отправился к нему незамедлительно. Он жил в какой-то весьма приличной гостинице. Никого другого я у него не видал, хотя в той же гостинице жил какой-то русский, с которым он был в сношениях. В своих воспоминаниях Николадзе говорит, что Бороздин жил не с ним, а в Grand Hotel. Мне же он тогда вовсе не упоминал о Бороздине. А теперь мне странно, что Бороздин, который, в сущности, был навязан Николадзе в какие-то надзиратели, поселился в другой гостинице... Вообще, правду сказать, воспоминания Николадзе мне кажутся очень сомнительной искренности.

На меня он произвел тогда очень хорошее впечатление. Ум и энергия его обнаруживались сразу. К своей миссии он относился очень серьезно, не ожидая от правительства слишком добросовестного исполнения обещаний, но находя, что эти обещания, даже и с урезками, должны дать достаточно для того, чтобы стоило похлопотать о достижении некоторого соглашения между правительством и исполнительным комитетом. Таково же было мнение Михайловского и Кривенко, и тем более мое — человека, знавшего жалкое ничтожество сил партии. О своих доверителях Николадзе не распространялся. Ему, вероятно, не хотелось говорить, что он связался со Священной дружиной, да и говорить об этом было излишне, потому что раз произносилось имя Воронцова-Дашкова, то само собою понятно было, что в дело замешана Священная дружина. Он ставил дело так, что приносит предложения группы очень влиятельных лиц, от имени которых выступал Воронцов-Дашков.

Само собою подразумевалось, что Воронцов-Дашков не мог вступить в переговоры без ведома и согласия Императора. Но Николадзе ручался мне за нечто большее. Он был совершенно уверен, что Император по крайней мере один раз самолично, хотя и невидимо, присутствовал при переговорах, слушая их из другой комнаты, скрытый за портьерой. Николадзе подмечал, что в более интересных местах разговора портьера шевелилась, и утверждал, что, по его сведениям, там был именно Император. Откуда шли сведения, он не говорил. Он вообще, казалось мне, умел держать язык за зубами... Но я имею некоторое косвенное основание думать, что Император был очень хорошо ознакомлен с переговорами Воронцова. Когда я подавал на Высочайшее Имя прошение об амнистии, то должен был перечислить вкратце все революционные мои дела, конечно, не говоря ни о каких моих сообщниках. Дойдя до эпизода переговоров с Воронцовым, я постеснялся говорить о нем в бумаге, которая будет прочитана, конечно, не одним Императором. Поэтому я упомянул об этом деле очень глухо, с замечанием, что оно, мне кажется, известно Государю и что поэтому я расскажу эпизод подробно лишь в том случае, если он это мне прикажет... И однако такого приказа не воспоследовало. Это ясно указывает, что в моих объяснениях нет надобности, что Император и без них все знает, а осведомлять комиссию о принятии прошений в такой момент, когда он готов был вступать в соглашение с цареубийцами, вовсе нежелательно.

Николадзе имел с Воронцовым несколько свиданий. На них выяснилось, что высшие сферы считают исполнительный комитет таинственной грозной силой, справиться с которой они потеряли надежду. Между тем, не говоря уже о правлении вообще, необходимо было совершить коронацию нового Царя. Письмо исполнительного комитета к Императору Александру III было свидетельством, что комитет соглашался прекратить террор на известных условиях, но они были неприемлемы, потому что требовали, в сущности, отречения от самодержавия. Воронцов ставил вопрос: нельзя ли получить от комитета обязательства прекратить террор, хотя бы до коронации, на каких-либо других, более исполнимых условиях? Николадзе выражал свое мнение, что это действительно возможно. Весь вопрос в условиях, в тех уступках, какие сочтет возможным сделать власть. По поводу террора Николадзе заметил, что политические убийства иногда составляют только акт самозащиты от полицейских агентов. Воронцов отвечал, что шпионы не идут в счет, пусть берегутся сами. Требуется только прекращение террора в отношении Царской фамилии и правительственных лиц.

Но что же можно предложить комитету за эту уступку? Об этом Николадзе и должен был переговорить с народовольческим центром. В разговоре с Воронцовым правительственные уступки могли быть намечены только примерно. Воронцов находил возможным дать общую политическую амнистию, свободу печати, свободу организации обществ, свободу мирной пропаганды, расширение земского и городского самоуправления. Обо всем этом требовалось, так сказать, поторговаться с комитетом. Сверх того, являлся другой вопрос. Переговоры вело не само правительство, а некоторая таинственная группа влиятельных лиц. Не само правительство давало обязательства, а эта группа обязывалась выхлопотать в коронационном манифесте объявление уступок, которые будут условлены при переговорах. Но где же гарантия не только добросовестности этой группы, но даже силы се в правительстве? Нужны были,, стало быть, какие-то немедленные уступки.

Входить обо всем этом в подробные условия Воронцов с Николадзе не могли до переговоров с исполнительным комитетом. Условия набрасывались только примерно. Окончательный проект договора мог быть составлен только при переговорах с исполнительным комитетом, да и этот проект должен был быть подвергнут на решение обеих сторон, причем снова возможно было представить себе какие-либо его видоизменения. И вот почему лица, пишущие об этом предполагавшемся договоре, далеко не одинаково излагают его пункты, а каждый помнит только то, что ему хотелось. Наиболее точное изложение мы находим теперь в меморандуме, составленном, по-видимому, Бороздиным со слов Николадзе, но со множеством произвольных прибавок. [36]

Нужно сказать, что повествование самого Николадзе о переговорах со мной в воспоминаниях его в высшей степени неточно, и эти неточности так велики, что не могут быть объяснены простым обманом памяти. Он говорит, будто бы я привез ему от имени конгресса русской социал-революционной партии заявление, что если правительство дозволит в русском обществе мирную пропаганду социальных (?!) воззрений хотя бы в той скромной мере и в тех узких границах, в каких это дозволительно в современной Германии, и если, кроме того, оно дарует амнистию и некоторое облегчение общественной деятельности для интеллигенции в печати, земстве и т. п., то революционная партия обяжется прекратить террористическую деятельность и упразднить себя как партию противоправительственную. Если же сверх того правительство пожелает взять в свои руки проведение и осуществление реформ, улучшающих аграрный и экономический быт народа, то названная партия от всей души искренне пойдет за правительством... Что касается обязательства не производить никакого покушения до и во время коронации, то оно обусловливалось двумя предложениями:

1) чтобы Государь послал доверенное лицо для расследования вопиющих несправедливостей, причиненных в Каре политическим ссыльным;

2) чтобы освобожден и возвращен был на родину писатель Н. Г. Чернышевский.

В этом изложении все неверно. Ни о каком «конгрессе» я не говорил, а явился просто уполномоченным исполнительного комитета «Народной воли», и не с предложениями, а для переговоров. Уступки, требуемые от правительства, Николадзе излагаются в самом жалком виде. Понятно, что об упразднении партии не было и слова. О том, что при каких бы то ни было условиях партия пойдет за правительством, не мог бы заикнуться даже самый последний идиот. Нагородивши эту кучу вздора, Николадзе прибавляет: «Собственноручную записку Л. А. Тихомирова, резюмировавшую эти предложения и обязательства, я лично передал графу Воронцову-Дашкову по возвращении в Петербург в последних числах декабря 1882 года».

Не знаю, какую записку передал он Воронцову, мы отмечали у себя, может быть, десяток записочек для памяти при разговорах, но, во-первых, ни в одной не было и не могло быть того, что выше понаписал Николадзе, во-вторых, переговоры были прерваны внезапно и никакого итога ни в каких записках им не было подведено.

Для меня теперь является вопрос: почему Николадзе в воспоминаниях пишет ряд этих заведомо ложных заявлений? Думаю, что причины заключаются в том, что он обманывал Воронцова. Бороздин, явно неразборчивый в средствах, чуть не сразу советовал и Николадзе не стесняться правдой. На месте Николадзе, говорил он, он бы «не постеснялся сразу покончить со всеми колебаниями графа (Воронцова), заявив ему, что он уже виделся с революционерами, условился с ними и удостоверился в осуществимости своих предложений. Успокоив графа этим способом, можно будет придать ему большую решимость по отношению к Государю, а себе — больший вес в глазах графа». Чем же можно было успокоить графа? Ему хотелось, чтобы переговоры велись с целым конгрессом революционеров и чтобы революционеры оказались возможно более склонны примириться с правительством. Николадзе ответил Бороздину в тоне высокого благородства. «Я ответил, — говорит он, — что тут обман, вообще гнусный во всяком деле, в подобных случаях еще и глуп, так как на нем далеко не уедешь. Я прямо отказался вводить графа Воронцова в заблуждение на этот или на какой бы то ни было другой счет». [37]

Так он ответил, может быть, не желая вступать с Бороздиным в союз обмана. Однако для меня ясно, что он вполне усвоил совет Бороздина, но только начал обманывать графа не вместе с Бороздиным, а посредством него, то есть обманывал его самого, зная, что он в донесениях графу тотчас изложит все, что скажет Николадзе о переговорах со мной. Но, раз наговоривши выдумок Бороздину и запечатлевши их в документах письменных, Николадзе уже находит теперь неудобным сознаваться в обмане, так как подобные прецеденты могут подорвать к нему доверие и на будущее время. И вот он поддерживает в воспоминаниях те выдумки, которые позволил себе в 1882 году. Так я понимаю это дело.

Можно спросить: зачем же он пишет о том, о чем не может говорить искренне? Но ведь Бурцев буквально вымогал воспоминания для своего «Былого», от него отделаться было очень трудно, почти невозможно. Я это знаю по опыту, он мог найти способы заставить Николадзе писать вопреки всякого своего желания.

Но что же было при переговорах в действительности? В этих переговорах мы с Николадзе остановились лишь в общих чертах на следующих пунктах:

1) общая политическая амнистия;

2) свобода печати, мирной социалистической пропаганды, свобода обществ;

3) расширение земского и городского самоуправления.

Этой ценой исполнительный комитет должен дать обязательство не производить террористических покушений до и во время коронации. Мы оба прекрасно понимали, что выторговываемые нами свободы при законодательном определении могут быть и расширяемы, и суживаемы, а потому и не пытались определить их с точностью.

Что касается, так сказать, «залога» со стороны «влиятельных лиц», мы остановились:

1) на немедленном освобождении какого-нибудь важного политического преступника;

2) на внесении «влиятельными лицами» какой-либо крупной суммы, например миллиона рублей, какому-либо благонадежному третьему лицу в Париже с тем, чтобы эти деньги возвращались «влиятельным лицам» по исполнении ими обещаний или передавались исполнительному комитету в случае неисполнения обещаний.

Мы с Николадзе несколько раз переговаривались об этих условиях, переделывали их, дополняли. Он записывал наши разговоры, но кто сочинял упомянутый меморандум — не знаю. Я, конечно, говорил ему, что мне необходимо перетолковать с товарищами, но в действительности мне не с кем было и толковать, кроме Марины Никаноровны. Мнения наши были совершенно одинаковы. Мы твердо решили приложить все усилия, чтобы уговорить русские толпы народовольцев и тамошний жалкий «центр» Веры Фигнер принять предлагаемые условия. Нам прямо валился с неба подарок. От чего мы должны отказаться? От террора, на который все равно не было сил. А взамен этой фиктивной уступки мы получали ряд реальных ценностей, и каких!

Мы с Мариной Никаноровной не были террористами и даже не без удовольствия думали, что партия хоть временно откажется от этой системы убийств. Но со всех точек зрения амнистия, возвращение к жизни десятков и сотен испытанных бойцов, была такой ценностью, из-за которой даже террористы могли бы временно пожертвовать террором. Для меня лично мысль послужить орудием освобождения товарищей была невыразимо отрадна. Ну и прочие уступки — самоуправление, свободы, — в каком бы урезанном виде ни явились они фактически, все же были полезны для развития страны.

В конце концов мы столковались с Николадзе на вышепомеченных условиях. Относительно суммы залога он мог сделать изменения, если нужно. Относительно человека, которого требовалось освободить немедленно, я предоставил ему выбор по усмотрению, и он хотел требовать Чернышевского. Я обязался добиваться от партии ратификации условий, а он — добиваться ратификации от Воронцова с К°. Он извещал Воронцова о ходе переговоров с «представителем исполнительного комитета», но делал ли это лично или через Бороздина — не знаю. Оба мы были чрезвычайно довольны и вместе мечтали о будущем, которому оказали такую услугу своими переговорами. Николадзе в душе верил, что множество революционеров при новых условиях перейдут на почву легальной деятельности, да так, вероятно, и было бы. Я же в душе надеялся, что после этой последней работы буду в состоянии совсем отойти от политики и заняться серьезно проверкой своего миросозерцания. Мы с Николадзе с каждым днем сдружались, оба веселые и довольные.

Но только наши прекрасные дни Аранжуенца оказались очень непродолжительны. Не знаю, протянулись ли они с неделю.

Однажды прихожу я к Николадзе и застаю его мрачным и встревоженным. Он сообщил, что произошло нечто непонятное и, очевидно, очень скверное. Какой-то единомышленник извещал его из России: «Прекрати переговоры и немедленно возвращайся, иначе угрожают большие неприятности». Оба мы ломали голову, что может означать такой переворот, но мне только месяца через два пришлось узнать печальную разгадку тайны. Что касается Николадзе, он поспешил уложить свои чемоданы, и мы только на прощание условились, что если окажется возможным продолжать переговоры, то известит меня, и тогда мы начнем хлопотать о согласии своих российских товарищей, а он снова приедет для, так сказать, окончательного обмена ратификаций. Но ничему подобному не суждено было случиться.

Разгадка же тайны состояла в предательстве Дегаева. Арестованный 20 декабря 1882 года, он вступил в переговоры с Судейкиным, сделался его единомышленником и выдал ему всех и вся, раскрыв подробно все жалкое положение партии. Выпущенный под видом побега, он стал главой партии, оставаясь агентом охранной полиции, которая посредством него держала в руках все злополучное народовольчество.

Вот какое происшествие перевернуло вверх дном все хитроумные планы Николадзе.

Правительство боялось комитета и потому готово было идти на уступки. Но вот глаза его раскрылись, и оно увидело, на краю какой колоссальной глупости оно чуть-чуть не очутилось. Моментально ударили отбой — «прекратить переговоры», и Николадзе мог легко попасть под подозрение, что он дурачил правительство и сознательно вовлекал его в такую невыгодную сделку.

Все это объяснилось нам лишь в марте 1883 года. Пока мне, в сущности, можно было бы убраться в свое Морне. Но мы все еще думали, что, может быть, дела у Николадзе изменятся. Сверх того — раз уж я был в Париже, следовало хоть из приличия похлопотать о «Вестнике „Народной воли“», к редакторству в котором Марина Никаноровна уже привлекла Лаврова. Другим редактором числился я. В случае возобновления переговоров с Николадзе издание «Вестника», усиливающее наше влияние на Россию, сделалось бы очень важным делом.

Итак, я еще остался некоторое время в Париже, в многочисленных разговорах с Лавровым.