V

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Другая «знаменитость», конечно, не имевшая европейской известности Лаврова, но составлявшая очень чтимый центр в русском эмигрантском и вообще революционном мире, это была так называемая Марина Никаноровна Полонская. Психологически это тип весьма интересный, и я как-нибудь постараюсь к ней возвратиться. Но в данный момент, то есть в 1886—1887 годах, она активной роли в революционных движениях не принимала. Весьма умная, она глубоко презирала ничтожный сброд, вертевшийся около нее и Лаврова. Когда мы еще не разошлись, она часто говорила: «Стыдно подумать, какими дураками окружены мы». Из этих окружающих один умел прельстить ее своим умом, которому, конечно, помогла красота. Это был Ельяш Рубинович. Лет на десять моложе Марины Никаноровны, красавец в хорошем еврейском типе, высокий, плотный, очень сильный и, несомненно, очень умен. Личность для меня более нежели проблематичная.

Рубинович (которого она, вообще не терпевшая евреев, для иллюзии называла Рубановичем) года с полтора был у нее на побегушках, молчаливым завсегдатаем и другом, которого она втирала в революционный мир. Потом он стал ее господином.

Непосредственно радикальными делами Марина Никаноровна не занималась; ей было противно серьезно участвовать в явной бестолочи мальчишеских словоупражнений. Но от убеждений старых она ни на волос не отказалась, а потому, отчасти от скуки, чтобы не быть одной, отчасти по принципу, поддерживала «священный огонь». Попросту говоря, она сохраняла живые сношения с эмигрантским миром, была своим человеком у Лаврова, сохраняла права хозяйки на Женевскую вольную типографию, принимала у себя как приезжих из России, так и эмигрантов, имела нечто вроде «салона» (ее мечта, жалкое осуществление которой ее самое смешило), где скрещивались все радикальные новости, сплетни, толки, споры. Здесь умному наблюдателю стоило только сидеть и слушать, чтобы знать досконально все замыслы, все дела, различия, фракции, союзы и раздоры эмиграции, отчасти же и русских революционеров.

Лавров, который, во-первых, был все-таки человеком в этом стаде Френкелей и Ко, конечно, оставался ее другом. Сам он ее очень ценил — по-старому, за ум, за практичность, наконец, и за знаменитость. Поэтому дома Лаврова и Марины Никаноровны оставались теснейше связаны, и старик едва ли имел от нее тайны, даже и не ему принадлежащие, хотя натурально сообщал их с заклятиями, под строжайшим секретом.

Около Марины Никаноровны и Лаврова одинаково (sic) стоял Тарасов [51] — pour le designer d'un nom. [52] Он имел репутацию умного и, сверх того, за неимением лучшего все же «старого» народовольца. О нем тоже пока не распространяюсь. Как литературная сила, он был предметом исканий всяких «новых» деятелей, но и только.

С Лавровым был в дурных отношениях, но с Мариной Никаноровной в близких Бах, Алексей Николаевич, как он назывался, хотя не знаю, его ли это имя.

По внешности это был своего рода знаменитость, но в чистой отставке. Он даже салонов никаких не держал, а просто себе жил, отказавшись от всякой деятельности. Личность также весьма курьезная, достойная внимания психолога и политического деятеля.

Собственно, Бах, родом еврей, но крещеный, говоривший по-русски великолепно, без тени акцента, был знаменитостью по той причине, что он с давних времен занимался революциями, и именно в качестве народовольца. Когда народовольцы исполнительного комитета вышли все в тираж, Бах, особенно во времена лопатинского исполнительного комитета, стал своего рода персоной. Что такое он был тогда в действительности, не знаю, но по разгроме Лопатина остался столпом и опорой разбитых, водворителем между ними порядка, спасителем разбитого войска. Так, по крайней мере, считалось и казалось. Я этого ничего лично не наблюдал и знаю по слухам. Во всяком случае, он и еще Иванов (Сергей Андреевич) с Яцевичем остались столпами, и все приехали за границу искать связей и помощи «старых» эмигрантов. Тут я их только и узнал.

Яцевич был совершенно глуп. Бездарность полнейшая, довольно пожилой, лет тридцати, и крайне самодовольный, хотя добродушный и по-своему честный. Иванов — весьма недалекий, но премилый, храбрый, веселый, прямая и открытая натура, прекрасный товарищ. Оба они обладали едва-едва средним образованием и развитостью наших интеллигентов.

Совершенно иного сорта человек Бах. Он был, во-первых, весьма образован, то есть далеко-далеко за средний уровень, знал несколько языков, очень много читал, вообще прямо-таки редко у нас образованный человек. Вместе с тем он был очень умен и развит. Его ум не отличался оригинальностью, но в известных пределах был весьма остер и тонок. Вообще, изо всей эмиграции, изо всех, кого только я ни видал за последние годы из России, это был единственный вполне умный человек, и рядом с ним по уму можно бы поставить только Марину Никаноровну и Лопатина. Но Бах был знающее обоих их и, сверх того, имел большой здравый смысл, ум практический.

Он приехал больной (чахоткой), очень злой, раздражительный. Вообще он был едок, желчен. Но — замечательно — весьма любил детей и с Сашей нянчился с нежностью даже. А это — примета. Сразу по приезде Бах начал ругать меня, что я им не помогаю, что они в России заброшены и тому подобное. Я ему объяснил, что это меня не касается, что я давно подал в отставку, никому из них не мешаю делать что угодно и никому не обещался помогать. Тогда он меня оставил в покое и со своей стороны разъяснил, что приехал в отставку же. Все ему надоело, все болваны, все в разгроме, а больше всего — «надоело лгать». «Буду жить, по крайней мере, никого не стану морочить». Эти «надоело лгать», «хочу жить без радикального вранья» составляли некоторое время его любимые фразы, как будто неудержимый, наболевший крик.

Так он и стал жить. Долго он жил на моей шее, у меня на квартире, потом скитался у того, у другого, наконец поселился с Ландезеном. За все время он действительно радикальными делами не занимался и даже не хотел дать Иванову адресов разных нужных тому лиц в России. Иванов называл это подлостью, но Бах мне объяснил, что «ведь провалит он их, я никого не хочу губить, не дам адресов, пусть сам ищет».

Так он и жил «в чистой отставке», но с эмигрантами познакомился, везде бывал, много бедствовал, пока не сошелся с Ландезеном.

Ландезен, то есть Геккельман, приехал в Париж и, подобно прочим, явился на поклон всем знаменитостям. Но его встретили худо. Дегаев его поместил категорически в списке полицейских агентов Судейкина, с ведома которого, по словам Дегаева, Геккельман устроил тайную типографию в Дерпте. Теперь же типография была обнаружена, товарищи Геккельмана арестованы, а сам он якобы бежал.

Дело было не то что подозрительно, а явно и ясно как день. Я и Бах, узнавши от Лаврова о приезде Геккельмана, переговорили с ним, заявив, что он, несомненно, шпион. Геккельман клялся и божился, что нет. Это был тоже жид, весьма красивый, с лицом бульварного гуляки, с резким жидовским акцентом, но франт и щеголь, с замашками богатого человека.

Я остался при убеждении, что Геккельман — агент. Но в конце концов, не занимаясь делами, я не имел никакой надобности особенно расследовать, тем более что Геккельман, который принял фамилию Ландезен, заявил, что если уж на него взведена такая клевета, то он покидает всякую политику, знать ничего не хочет и будет учиться во Франции. Ну, думаю, и черт с тобою, учись. Однако Бах заметил, что, на его взгляд, Геккельман искренен и что он, Бах, считает лучшим не разрывать с ним знакомства, чтобы окончательно уяснить себе Ландезена. Это уяснение через несколько месяцев кончилось тем, что Бах поселился с ним на одной квартире. Ландезен жил богато, учился, по словам Баха, усердно и был невиннейшим и даже простодушным мальчиком.

Деньги у него от отца-богача, который рад, дескать, поддержать сына, взявшегося за учение и бросившего конспирацию. Деньги Ландезен давал охотно направо и налево. Бах ввел его к Марине Никаноровне (и другим) и к Лаврову. Марина Никаноровна, вечно в нужде, всегда хваталась за мало-мальски богатеньких, с кого можно было что-нибудь сорвать. Ландезен скоро стал у нес своим, и вообще подозрения были безусловно отброшены.

Собственно, я и не думал о Ландезене. Шпионами я не интересовался; сверх того, я ясно видел, как подозрительны другие лица, столь близкие к «знаменитостям». Если бы Ландезен и был шпионом, то он бы ничего не прибавил к тем лицам. Но рекомендация Баха, жившего с ним, меня достаточно уверяла в личной добропорядочности Ландезена и в том, что он ничего общего с полицией не имеет. Самого Баха я тогда нимало не подозревал. Между прочим, он скоро сообщил, что получил выгодную работу у Ефрона. Тем лучше. Он попросил меня, чтобы я позволил ему привезти Ландезена в Ренси. Побывали, был и я у них. Ландезен мне понравился. Он имел вид самого банального студента французского типа, добродушного, веселого, не особенно развитого, но, пожалуй, неглупого. Относительно радикальности я с ним не говорил, а больше о французских делах да о его занятиях. Впоследствии, когда мне приходилось разорвать с эмигрантами, я по желанию Ландезена изложил ему свои взгляды на глупость революции; он мне поддакивал и предложил денег на издание моей брошюры.

Теперь я вижу, что он преловкий паренек. Мне, конечно, безразлично было и есть, но все же он надул меня. Я кончил подозрениями против Баха, но в Ландезене совершенно уверился, что он просто бурш и довольно милый, а с полицией ничего общего не имеет. Ловок. Меня в этом отношении никто, кажется, не обманывал за последние годы моей заговорщицкой жизни. Правда, тогда я уже не вникал и не интересовался. Но все-таки... молодец парень!

Что касается Баха, он мне очень нравился умом своим, а также, без. сомнения, подкупал тем, что выражал совершенно мои идеи, хотя и отставал от моего отрицания радикализма. И я даже теперь скажу, что он, конечно, не врал или не вполне врал. Я, конечно, не знаю, справедливы ли мои подозрения, явившиеся уже много позднее, но если даже да, если он был агент, то я уверен, что агент по убеждению, и в этом отношении это тип весьма любопытный. Прежде он был, несомненно, революционер. Но жизнь заговорщика так сходна с жизнью полицейского агента, та и другая составляют такую непрерывную цель нарушений нравственных правил во имя «службы», что с переменой убеждений род службы тоже легко может перемениться. Недаром же революционеры первые создали во Франции настоящий усовершенствованный тип тайной полиции.

Совершенно иной тип — так называемый Бланк (Э. А. Серебряков). Бывший лейтенант русского флота, он втянулся в революцию под влиянием известного Суханова и — через него — Желябова.

Лично ничего особенного не успел совершить. Но он состоял членом офицерского кружка «Народной воли», который строил всевозможные ужасные замыслы. После казни Суханова кружок остался некоторое время существующим, но затем разрушен. Кое-кто отстал заблаговременно, кое-кто попался (Штромберг — казнен). Серебряков имел удачу, узнавши заблаговременно о готовящемся ему аресте, убежать за границу.

Это был настоящий морской офицер. Нигилистического в нем, в сущности, ничего не было, кроме общего «передового» миросозерцания, которое, однако, не успело еще разрушить в нем даже понятия о святости присяги. Вопрос о том, что он изменил присяге, его весьма занимал. Конечно, он себя оправдывал; он и других убеждал, что во имя интересов России военный обязан изменить присяге Государю. Но уже присутствие в нем этого вопроса характерно. Для настоящего нигилиста что такое присяга? Станет ли он думать о таком «вздоре», станет ли себя «успокаивать»? Русский патриотизм у него также оставался очень жив. Попавши потом на службу к Баттенбергу в Болгарию, получивши даже орден в сербо-болгарской войне, он всегда говорил, что в случае войны с Россией выйдет в отставку. В случае европейской войны он даже хотел просить Государя принять его снова на службу. Все это, конечно, очень хорошо, но я только хочу сказать, что у него не было нигилистической закоренелости. Не пройдя печальной школы нелегальной жизни, он вообще тяготился веем, что входит в кровь настоящего заговорщика-нигилиста: все эти интриги, подвохи, вранье, хватание денег где попало и вообще всякая бессовестность ему были противны. Он сохранял открытость и честность офицера и в новой компании казался чем-то до наивности свежим и чистым. Ума среднего, образования самого заурядного, он, однако, имел положительный талант писателя, только писать не о чем было. Прибежав в Париж, он сначала очень бедствовал, потом уехал в Болгарию, предварительно «женившись», то есть сойдясь с еврейкой Катей Тетельман (добродушная дурочка, вполне, впрочем, обрадикаленная). По отречении Баттенберга снова приехал в Париж, живя на старые сбережения.

Со мной он был весьма дружен. Он во многом понимал мою новую работу мысли, а главное — только меня одного считал вполне порядочным человеком. Я был вполне уверен, что он останется со мной. К несчастью, больной чахоткой, он уехал лечиться в Швейцарию и был там во время моего разрыва с эмигрантами. Вообще бесхарактерный и болезненно увлекающийся, он поддался влиянию тех, кто был около.

Сестра Кати Тетельман Дора была столь же «вышедши замуж» (а впрочем, может быть, они и венчались в синагоге) за Иуду Когана, принявшего название Евгения Симоновского. Это тип в своем роде, ужасная дрянь и ничтожность.

В данный момент Симоновский вместе с Турским издавал в Швейцарии газету «Свобода». Глупее этой газеты еще не бывало за границей, но так как она давала деньги (пожертвованные), то Турскому с Симоновским ничего больше и не требовалось. Эмигранты покрупнее сторонились этой компании, хотя, кажется, кончили тем, что и их признали. Симоновского этого иные тоже называли шпионом, но я этого не думаю: едва ли ему это нужно было. Во всяком случае, через свою Дору, а затем Каро и Эспера он проникал в мир эмигрантов, куда бы его самого по себе не пустили по случаю его позорного поведения в Одессе. Коган был гимназистом в Одессе, когда туда явилась проповедовать революцию «знаменитая» Вера Фигнер. Фигнер сама по себе была очень милая и до мозга костей убежденная террористка. Увлекала она людей много, больше своей искренностью и красотой. Но, собственно, она ровно ничего не смыслила в людях, в голове ее был большой сумбур, и, как заговорщица, она хороша была только в руках умных людей (как А. Михайлов или Желябов). «Старые» деятели терроризма пришли бы в ужас от одной мысли, что Фигнер руководит делами.

Так вот, Коган на каком-то собрании произнес речь, которая восхитила Веру Фигнер, и она провозгласила его будущим великим человеком. Он был просто глуповат, хотя весьма красив и, как всякий еврей, все же достаточно умел быть шарлатаном. Превознесенный Верой Фигнер, он некоторое время первенствовал на сходках мальчишек, ею собранных. Затем наступил, конечно, поголовный арест деятелей, и вся эта дрянь, навербованная Фигнер, перетрусила, начала выдавать друг друга. Позорнее всех вел себя Коган, так что за чистосердечным раскаянием выпущен даже на поруки. Тогда он удрал за границу и, очутившись в безопасности, немедленно написал в Одессу прокурору крайне дерзкое письмо, полное выражения возвышенных революционных чувств. Говорят, оно очень позабавило прокурора: «Вишь, мерзавец, какой храбрый стал...» Так вот каков был герой и нынешний [53] издатель «Свободы».

Около меня он холуйствовал все время, буквально как лакей, так что противно было, и, между прочим, написал в честь мою стихотворение в «Общем деле»:

Нет, он не Герцен, он другой,

Еще неведомый избранник... —

и так далее, называя меня учителем и тому подобное. Это было так мерзко, что меня, а также М. Н. Полонскую просто тошнило.

Его компаньон Турский, когда-то действовавший с Ткачевым, личность тоже прегадкая. Его подозревали в шпионстве, и, во всяком случае, он был жулик. Во время турецкой войны он брал от английского правительства субсидию для возбуждения революционного движения в России. В 1885 году он (хотя я с ним никогда не хотел познакомиться) предлагал мне свое посредство для получения таковой же субсидии из Англии. Я, конечно, послал его к черту.

Из остальных русских: Лаврениус (И. С. Русанов) с семьей, Берг (Орлов), Александров. Студенты вообще и «студенты из России». Еврейское рабочее общество.

Поляки: Мендельсон, Янковская и К° (см. далее «Дополнение»).

Швейцарские эмигранты: Плеханов с К°. Slavia Verein. Народовольцы нового отпрыска (см. далее «Дополнение»).

NB. 1. Последний номер «Вестника „Народной воли“» составлял летом 1886 года (непомещение моей статьи), а вышел 15 декабря 1886 года. (Канальская штука Лаврова с якобы моим заявлением.)

2. Осенью 1887 года написано предисловие ко второму изданию «La Russie politique et sociale». Появилось в феврале 1888 года.

3. Брошюра [54] начата в марте 1888 года, окончена в мае 1888 года, выпущена в августе 1888 года.

4. Прошение Государю? (До 17 окт.). [55]

5. Высочайшее повеление, дающее мне амнистию, состоялось 10 ноября 1888 года.

Дополнение

Мендельсон, Янковская и К°.

Поляков разных фракций при мне за границей было много. Из них более всех деятельны были люди «Пролетариата», издававшие «Пшедсвет» и «Валка клясс». [56]

В этой компании особенно выдавались Мендельсон, Янковская, Дембский, Иодко и незадолго до того отравившийся Дикштейн. [57] А основателем ее нужно, в сущности, считать Варыньского (кажется, Людвига).

Варыньский для чистокровного поляка был очень славный малый, весьма неглупый, хотя легкомысленный, храбрый и в своем роде, опять хе по-польски, энергический. О нем скажу как-нибудь. В это время он был давно арестован в Варшаве. Но любопытно, собственно, вот что. Весь этот «Пролетариат», собственно говоря, вышел из Петербурга, под русским влиянием. Давным-давно, в середине 70-х годов, в Петербурге был огромный польский патриотический кружок. Его деятелей я не знал. Они держались вдалеке от русских и крайне несочувственно относились к тем из поляков, которые якшались с русскими, хотя бы и не отрываясь от своих.

А отрываться вполне они никогда не отрывались. Тем не менее и тогда бывали поляки, которые в Петербурге сходились с русскими радикалами (студентами), а через них и с революционерами. Они неизбежно немного «москалились», то есть проникались немножко космополитизмом и очень много социализмом. Некоторые из них считали разумным войти в союз, то есть в совместное действие, против «общего врага», каким являлось, конечно, прежде всего наше правительство. Большим деятелем этого сближения был в 1878 году Венцковский, почти одинокий тогда и притом скоро высланный в Сибирь. Однако же первые попытки не остались без некоторых результатов, и благодаря им вышла первая подпольная петербургская газета «Начало».

С тех пор как между русскими явились идеи террористические, в рядах русских революционеров стало попадаться все больше поляков. Думаю, это происходило оттого, что они, вообще бунтливые, просто увлекались, хотя, может быть, конечно, что и сами столпы польского патриотизма стали снисходительнее. Кто их знает! Как бы то ни было, в числе убийц Государя был Гриневицкий. Поляки упорно называли его Грюневецкий и причисляли к своим. Он сам, однако, называл себя литвином, а не поляком; по-русски говорил прекрасно, как и по-польски, и был вполне русский народник. Официально его, конечно, нужно считать поляком, потому что по вероисповеданию он был католик. Тем не менее Гриневицкий был поляк сильно «помоскаленный», и большая часть его студенческих друзей, с которыми он мечтал о поселениях «в народе», были кровные русские или «помоскаленные» поляки. Позднее, в 80-х годах, из такой же русифицированной среды выступает Варыньский, так же как и Куницкий и Дембский. Все они русского радикального воспитания, все сложились под русским влиянием, имели массу русских друзей, превосходно, без всякого признака акцента, говорили по-русски. Над Дембским его друзья смеялись, будто бы он разучился по-польски; на это он с самодовольной улыбкой отвечал: «Да, я таки совсем омоскалился». Конечно, этого не следует преувеличивать. Та же самая компания Мендельсона, которая при мне так шутила с Дембским и которая на словах отрицала всякую чисто польскую в себе тенденцию, а в отношении «Народной воли» не только признавала безусловное единство, но даже вступила к ней в якобы отчасти подчиненное отношение, почти как «местная» группа, — эта самая компания держала камень за пазухой. Они были поляки прежде всего, и я в этом неоднократно убеждался.

Я в свое революционное время пользовался репутацией «дипломата». Не знаю, насколько это было заслуженно (теперь, когда я христианин, — сохрани меня Господь от такого качества). Но, во всяком случае, мне действительно приходилось побуждать людей (право, сам не знаю чем и как — своего искусства я никогда не понимал) к разным конфиденциям, иногда для них крайне опасным. Так вот, приходилось кой-что узнавать и об этих господах поляках. В 1881 году один X, хитрейший хохол, задумал основать тайный центр всех тайных обществ, чтобы руководить ими неведомо для них. Этот план вполне разделял и Варыньский. В триумвират предложили вступить и мне, на чем и осеклись. Но Варыньский, который должен был войти, тут обнаружил, какова искренность поляков в отношении русских. Но это еще ничего. Позднее, когда «Пролетариат» вступил в формальный договор с русской «Народной волей», произошло следующее. Была в России одна ярая народоволка, кто — боюсь ошибиться, но кажется, это была та самая Гинсбург, которая была потом повешена. В то время я уже отстранился от революции, хорошо помню личность, но она носила выдуманную фамилию, и хотя мне открылась, но я не запомнил, не интересовался. Во всяком случае, она была родом из Керчи и жидовка. Это была особа весьма неглупая, страстной энергии, тип, способный много сделать. Я ее разубеждал в ее стремлениях, доказывал их тщетность, но совершенно без успеха. Когда она начинала говорить о революции, о том, будто бы в России жить невозможно, ее ноздри характерно раздувались, словно у горячей лошади. Все мои убеждения отскакивали от нее как горох от стены. Дело кончилось тем, что она перестала говорить со мной о «делах», и се «дел» я даже не захотел слушать. Но лично она мне понравилась, и я ей. Она продолжала посещать меня в Ле-Ренси и говорила иногда о вещах весьма интимных. Она сошлась «деловым» образом с Лавровым, водилась и с компанией Мендельсона. Так вот она мне рассказывала, что Мендельсон с товарищами настойчиво уговаривают ее оставить русских и войти в их компанию: «Ведь вы нерусская, как вы с ними связываетесь?» Эти изменнические факты ее крайне возмутили. Дело в том, что она, хотя родом и еврейка, была вполне русская по желаниям; она, конечно, не имела русских исторических инстинктов, но была вполне человеком русской революционной интеллигенции. Своего еврейства она в грош не ставила. Так вот она мне и рассказала свое огорчение: «Вот каковы поляки! Вот как нам, русским, можно верить их искренности».

Итак, повторяю, поляк всегда поляк. Как ни «москалились» Дембские с Куницкими, все же они остались поляками. Тем не менее несомненно идейное влияние русских.

«Пролетариат» родился под влиянием не чисто польских революционных традиций, не прямого западного социализма, но под влиянием «помоскаленных» петербургских поляков. Но засим он не был полным сколком русских революционных тенденций. Он усвоил себе традиционный польский якобинизм повстания 1863 года и гораздо полнее русских принял соседние немецкие социал-демократические идеи, спрятавшиеся в самих названиях: «Пролетариат» и «Валка клясс».

В 1887 году «Пролетариат» фактически был, безусловно, самостоятелен. Договор, заключенный при Куницком и Лопатине, в 1884 году, остался пустым звуком, потому что никакой «Народной воли» с гибелью Лопатина уже не было, кроме мальчишеских кружков, цену которым поляки прекрасно понимали. Формально договор, кажется, не разрывали, да и с кем было его разрывать. С «русскими товарищами» какого бы то ни было сорта, если только они были бунтовщики (а не плехановцы), пролетариатцы любезничали. Но фактически, и даже открыто заявляя это, они составляли вполне самостоятельное польское социалистическое общество. С русскими они сходились только как единомышленники, и больше ничего.

Какова была их внутренняя организация — Господь их ведает. По их идеям, она должна была быть централистическая, авторитарная. Думаю, однако, что у них никогда не было силы и последовательности, с которой развил свою централизацию русский исполнительный комитет, который не на словах лишь, а на деле, в действительности требовал слепого повиновения и держал свои подчиненные кружки в безусловном подчинении, причем они оставались в действительном неведении его планов и начинаний. Насколько мог я замечать, у «Пролетариата» ничего подобного в действительности не было. Его люди действовали весьма самостоятельно, в сущности, кто как хотел. Уж конечно в русском исполнительном комитете (старом, конечно) невозможно было, чтобы человек, да еще из-за женщины, позволил себе самоубийство, как сделал у поляков Дикштейн. Да и в делах что-то не заметно у них было особого принуждения.

Сверх того, и вообще центр «Пролетариата», как я уверен, не имел никакой обязательной власти над кружками, находившимися в Польше. У них даже сношения были плохи, и парижские «товарищи» часто долго не знали, что делается в Польше. Тамошние кружки находились с заграничным центром просто в некотором взаимодействии. За границей хранились «архивы», издавались газеты и журнал, заграница имела «представительство» — вот и все. Эта разница определялась и самими условиями. Русский исполнительный комитет воображал в два-три года довести монархию до «капитуляции», он пустился «на штурм». Поляки же ничуть не воображали уже подымать восстания, да без русских считали его даже невозможным. Они только подготовлялись к нему. Поэтому строгая подчиненность и дисциплина им были нужны лишь как принцип, на будущее время, а не как условие текущей борьбы. Как бы то ни было, действительной власти над польскими кружками парижско-швейцарский центр не имел. Не мог он их заставить что-нибудь сделать, не мог и удержать. Так я полагаю.

Но зато этот «центр» артистически играл в представительство. В этом отношении поляки весьма отличались от русских. Во-первых, старая «Народная воля» вообще пренебрегала Европой и европейским мнением. В России она тоже шарлатанила, но Европу не трогала, на помощь к себе не звала.

Поляки весьма заботились, напротив, о том, чтобы Европа знала об их существовании и относилась к ним сочувственно. Они тщательно и систематически «представляли» перед Европой свою «партию», даже тогда, когда находились в полном разобщении со своей «партией» и считали ее истребленной в Польше. Это им ничуть не мешало. Видимость необходима и полезна, аппарансы должны поддерживаться. Комитет Мендельсона никогда не забывал «сноситься» с европейскими социалистическими партиями, поднести свой венок на гроб умершего французского или иного «товарища» и тому подобное. Являлись они и на сходки, и на балы, давали и свои вечера, именно как «польские социалисты» или «Пролетариат». Что бы ни делалось «в крае» — «для Европы» они должны были существовать.

Это представительство брало у «Пролетариата» немного времени и им самим доставляло очевидное удовольствие.

Миссию представительства особенно охотно и удачно исполняли Янковская и Мендельсон.

Мария Янковская была старинная польская революционерка. Богатый муж, которого она бросила, давал ей хорошие средства до последнего времени, то есть пока был жив. Янковская была из русской Польши, но не знаю, действовала ли она в России. Знаю, что она была замешана в социалистической пропаганде в Пруссии, была арестована, сидела в тюрьме, которой осталась очень недовольна. «Даже в России никогда не позволяют себе быть такими грубыми, как пруссаки», — говорила она мне. Покончив с Пруссией (куда не смела уже возвратиться), она застряла в Париже. Ничего она, в сущности, не делала, только «украшала» собою партию. Жила она почти роскошно, наряжалась, кокетничала, училась. Она была весьма хорошенькая, почти красавица и с весьма нежным сердцем. На моей памяти у нее сначала был какой-то англичанин, который с партией не имел ничего общего. Потом она этого англичанина бросила и сошлась с Мендельсоном, давно по ней вздыхавшим. Эта перемена чувств совпала с переменой денежных обстоятельств. Когда муж умер, то родные перестали ей давать деньги, она осталась без ничего и тут оказалась разделяющей страсть Мендельсона, очень денежного. В последние годы моего знакомства Янковская уже очевидно белилась и румянилась, но была все же весьма пикантна. Говорили, что она умна, — не знаю, не замечал ничего особенного. Между прочим, она с большим акцентом и ошибками говорила по-русски.

Не думаю, чтобы она имела действительное значение для «партии», кроме приема французов, вроде Жакляра, и вообще «представительства». Да и сама она думала больше о нарядах и всяких житейских сластях, которыми даже на легкий взгляд весьма умела пользоваться.

Мендельсон — сын банкира, но не берлинского, а варшавского. Об этом «немецком социалисте» (он тоже действовал сначала в Германии) Бисмарк сострил, что «он ни по национальности, ни по профессии не имеет ничего общего с немецким пролетариатом». Однако Мендельсон — уроженец Царства Польского и сначала воспитывался в Варшаве. Попавшись в Пруссии, он был приговорен к изгнанию и вывезен на русскую границу. Но жандармы, его везшие, были подкуплены и не только не передали его русским властям (чего, впрочем, не обязаны были делать), но и не наблюдали за тем, чтобы он остался в России. Вопреки обязанности они привезли его к границе, оставили его там, а сами быстро удалились. Мендельсон же столь же быстро переступил на прусскую территорию, сел на железную дорогу и удрал во Францию, где и поселился.

Отец давал ему большие средства, и «Мендель» жил припеваючи.

Это был парень белый, краснощекий, сочный, почти толстяк, с румяными, чувственными губами, с живыми и искрящимися глазами. Усы носил а-ля Бисмарк, бороду брил, ходил щеголем. Вообще он имел вид viveur’а [58] и весельчака, да и был большой весельчак, впрочем, умный, развитый. Он много читал, учился, знал несколько языков, лучше всего немецкий, хуже всего русский, на котором говорил шибко и смело, не смущаясь ежеминутными ошибками. Хотя родом из русской Полыни, он не имел ничего русского, а совсем напоминал немецкого студента. Русскую литературу и журналистику знал весьма плохо. Часто я себя спрашивал: «Зачем он социалист? Что ему в социализме?» Вероятно, первоначально это была случайность, отчасти немецкая мода, особенно для жида. Евреи все склонны к социализму, да и правы, потому что это доктрина, при которой евреи будут господами мира. Но конечно, не из-за этого же этот сочный и так радостно живущий богач стал социалистом. Просто линия такая вышла. Уж раз попался и выслан — это оставалось ему своего рода карьерой, в которой он, ничего не теряя, весьма преуспевал. Он был как по еврейской бойкости, так и по деньгам настоящим центром, первым лицом в «Пролетариате». Собственно говоря, личность довольно противная, едва ли знавшая сердечные убеждения, от которых люди мучаются и за которые гибнут. Он просто играл роль, которая давала ему общественное положение, и хотя, конечно, был убежденный социалист, но умом, слегка, «для порядку».

Куницкий, тогда уже не существовавший, был мальчик, любовавшийся своей заговорщицкой ролью, но искренне веривший и не колеблющийся отдать голову за убеждения — как оно и вышло.

Иодко тоже мальчик, и честный, но без темперамента. Он был книжник, теоретик, ничего не знавший в жизни и веривший в социализм по книжкам. Его прославляли как «звезду» учености, пророчили учено-социалистическую будущность. Вероятно, это все пустяки. Конечно, засохнет в партийности. Фактически он ничего не делал, кроме того, что писал, что «старшие» указывали.

Цельнее всех был Дембский, очень похожий на русского. Весьма добродушный, храбрый хладнокровным мужеством, он имел то «мужицкое» сердце, при котором человек, не дрогнувши, зарежет «кого нужно». К резне он имел и большой вкус. Он оживлялся, вспоминая, как это мило и аккуратно было устроено в 1863 году у жонда народового, как, например, идет «жандарм-вешатель» в костюме рабочего, наставит сзади долото в голову «осужденного», хватит молотком — и готово. «Казненный» падает без крика, а «жандарм» не торопясь идет себе далее, так спокойно, что никто ничего даже не замечает.

Такие картины приводили Дембского в своего рода умиление. Но в сношениях со своими он был предобродушное существо. И при этом ни бахвальства, ни тщеславия, ни желания играть роль. Простая натура, в существе хорошая, но недоразвитая и дурно направленная. Этаких я много знавал между русскими. Самые, в сущности, опасные люди, без которых «организаторы» и фразеры, вроде Мендельсона, были бы вполне безвредными пустословами. К сожалению, Мендельсоны имеют всегда к своим услугам Дембских.