Генерал Богданович

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я называю его «генерал» Богданович, потому что так его обыкновенно именовали сотни его знакомых, как будто он был какой-нибудь генерал par excellence. «Будете ли у генерала Богдановича?», «У генерала Богдановича слышал то-то...» Может быть, это установилось в полушутку, ввиду того что этот добрейший, и доступнейший человек любил представлять из себя сторонника чинопочитания доброго старого времени. Очень близкие знакомые уже с нескрываемой шуточностью тона называли его в лицо «ваше высокопревосходительство», и старик выслушивал с забавной серьезностью, как будто это так и должно было быть.

Я говорю о Евгении Васильевиче Богдановиче, одном из известнейших людей в Петербурге и даже в России в течение долгого ряда лет. Мое с ним знакомство относится только к концу его жизни, примерно с 1907 года по 1914-й, когда он и скончался. Но за эти годы я с ним очень сошелся, как и с его женой, Александрой Викторовной.

Евгений Васильевич был действительно генерал, даже и «полный», кажется, от инфантерии, хотя, в. сущности, никакой серьезной военной службы, полагаю, никогда не нес. Начал же он службу с флота, о чем потом говорил с усмешкой, потому что совсем не годился в моряки: его укачивало при малейшей волне. Однако, шутя рассказывал он, морская служба «дала мне случай войти в личные сношения с самим Нахимовым».

Этот анекдот произошел в Севастополе. Молодой гардемарин Богданович ухаживал за какой-то барышней и однажды провожал ее куда-то. Было жарко, и он взял на руки ее накидку (не знаю, какие тогда носили). Так он шел со своей дамой, чувствуя себя на седьмом небе... Вдруг на повороте угла на них наталкивается адмирал Нахимов... Богданович растерялся и неловко стал во фрунт с руками, окутанными накидкой. Адмирал грозно взглянул на него: «Гардемарин! Дрянь-с...» «Дрянь» — это было его излюбленное ругательное слово. Тогда к отданию чести относились очень строго, и Нахимов, не ограничиваясь «дрянью», отправил его под арест.

В морскую службу Евгений Васильевич пошел по семейным преданиям: в их роду (хотя и не по прямой линии) был Богданович, отличившийся в Наваринской битве. Но по своей непригодности к морю Евгений Васильевич скоро перешел в сухопутную службу. О ней, как и о всей его деятельности до самого моего с ним знакомства, я ничего не знаю, кроме отрывочных фактов и слухов, на которые обращал очень мало внимания. Всем известно, что он был старостой Исаакиевского собора и издавал «Кафедру Исаакиевского собора», то есть слова и речи, в нем произносимые. Эти издания он очень усердно распространял. Знаю также, что он участвовал в железнодорожном строительстве на Урале. Он даже сам говорил, что считает себя первым, начавшим соединять Россию с Великим океаном. Знаю, что Богданович вошел в близкие связи со двором, но не знаю, давно ли и как это произошло. Все это для меня туманно и малоизвестно. Подробно и ясно я стал узнавать о генерале Богдановиче лишь после 1900 года, а лично познакомился или в 1906-м, или в 1907 году.

В это время он был уже очень стар, свыше 75 лет (он родился, кажется, в 1829 году), и притом слепой. Уже несколько лет назад я начал слышать, что старик слепнет; он лечился, доктора поддерживали в нем надежду, будто он выздоровеет, но эти надежды не исполнились, хотя даже еще при мне он не терял их года два. Но в остальных отношениях Евгений Васильевич был совсем молодец. Высокий, даже величественный, когда приосанится, он сохранил всю свежесть ума, сохранил все политические интересы, неуклонно продолжал свою деятельность, вел установленный у него образ жизни, деловой и светский, и, как однажды выразился мне их швейцар: «Если бы не слепота, так генерал был бы помоложе нас с вами».

Ангелом-хранителем его была его жена, Александра Викторовна. Весьма тучная, она была значительно моложе его, на вид лет пятидесяти, и ухаживала за ним с неистощимой добротой и терпением, с неослабевающими силами даже и тогда, когда старик стал все больше «рассыпаться» и за ним потребовался непрерывный сложный уход, бравший много времени (тут были и клизмы, и ванны, и переодевания, и т. п.). Я удивлялся этой женщине, ее самоотверженности и кротости, тем более что он, слепой, относился очень нервно к тому, чтобы оставаться одиноким.

А кроме ухода за мужем, на ней лежали еще большие хозяйственные и светские обязанности. У Богдановичей был своеобразный «салон», давно и твердо установившийся: это именно знаменитые «завтраки». Желающие посетить генерала должны были являться к завтраку. Иногда приглашали на обед. Генерал терпеть не мог, чтобы знакомые приходили в какое-нибудь другое время, и иногда очень резко высказывал свое неудовольствие за это. Для свидания в другое время требовалось уговориться особо, и другое время принадлежало врачам, всяким операциям по режиму старика и лицам, являющимся с какими-нибудь просьбами, делами и т. п. Но все, признанные в качестве «знакомых», могли без всяких церемоний являться к завтраку. К этому времени Евгений Васильевич уже обязан был являться в роли радушного хозяина, точно так же, как и Александра Викторовна, встречать гостей. Гости обычно сходились в гостиную, где в кресле восседал Богданович. Он уже с трудом мог подыматься, и Александра Викторовна или подводила гостя к нему, или говорила громко через дверь, кто пришел. В этих светских обязанностях им часто помогали знакомые барышни и молодые барыни. В гостиной и столовой Богдановича строжайше соблюдалось правило знакомить гостей между собой. Это делалось в предупреждение недоразумений, так как могло случиться, что кто-нибудь вздумал бы говорить что-либо резкое или неприятное о человеке, не зная, что он находится тут же. Точно так же генерал, представляя гостей друг другу, имел привычку пояснять, где каждый из них служит. Это опять для того, чтобы гость по незнанию не вздумал ругать какое-нибудь ведомство и разоблачать его тайны или просто сплетничать о нем. За принятием таких предохранительных мер хозяева предоставляли гостям полную свободу слова. Впрочем, нельзя было бранить лично начальника самого Богдановича, то есть министра внутренних дел: генерал состоял в его Совете, хотя, конечно, по слепоте своей совершенно фиктивно. Затем гости переходили в столовую. Опоздавшие прямо проходили туда.

Эти завтраки Богдановича очень привлекали служебных и деловых людей, которые старались получить приглашение «бывать» у генерала. Причин на это было много. Во-первых, Богдановичи жили в весьма центральном пункте — на Исаакиевской площади, дом № 9. Заходить к ним было удобно. Во-вторых, у Богдановича бывали на завтраках разные влиятельные его приятели из высших учреждений, иногда даже министры. Гости сами собой создавали интересный круг, который привлекал каждого из них. Можно было встретить нужного человека, закинуть словечко просьбы в удобной обстановке, разузнать кучу новостей во всех ведомствах. Сам Богданович, в высшей степени осведомленный, мог многое сказать, посоветовать и даже помочь рекомендацией. Наконец, в-третьих, завтраки его были очень хороши. Это был целый обед. Прежде всего, прекрасная, разнообразнейшая закуска, потом горячее, жаркое, рыба, десерт, после завтрака — кофе в гостиной. За завтраком были всегда превосходные вина; некоторые Богданович выписывал прямо из Франции. Часто у него бывали и редкости, которые ему присылали приятели, например какая-нибудь горная коза и тому подобная дичь. Сам Богданович любил покушать, и при его слепоте что-нибудь лакомое составляло для него более утешения, чем для кого другого. Вообще стол Богдановичей мог удовлетворить даже весьма изысканный вкус. Забота об этой стороне хозяйства лежала опять-таки на Александре Викторовне.

Эти завтраки, без сомнения, стоили очень недешево, потому что гостей было много, человек десять, двадцать и больше. Иногда у Богдановича были специальные приглашенные, и тогда их набиралось по несколько десятков человек, так что приходилось накрывать особый стол. Так, помню у него целую толпу членов Государственной Думы, помню депутации, подносившие что-нибудь Императору или даже самому Евгению Васильевичу. Ему как-то подносили образ из какого-то провинциального города; была, помнится, депутация из Одессы, в которой он состоял Почетным гражданином. Он это звание имел в нескольких городах и очень им гордился.

Он вообще любил себя считать общественным, даже народным деятелем. Он очень охотно входил в сношения с народом, крестьянами и рабочими, что особенно имело место при распространении его многочисленных изданий. К партиям он не принадлежал, программ их не знал. Но понятно, что в общем по образу мыслей его можно было отнести только к так называемым «правым». Он был религиозен, был всей душой предан Царю и династии, был горячий патриот. Но в программах и фракциях не разбирался, так что у него бывали и люди либеральные. На Государственную Думу он смотрел так: учредил ее Государь — значит, и должна она быть. Захотел бы уничтожить — значит, будем без Думы. Понятно, что он был против всяких революций, против социализма, которого он и не знал ясно. Вообще в политике он был очень прост: нужен Царь, заботящийся о народе; народ честный, трудолюбивый, религиозный, любящий Царя; нужен порядок, нужно уважать власть; но нужно также заботиться о благе народа. Вот и все его взгляды, прибавив еще, что Россия должна жить в чести и славе. Иностранную политику он знал хорошо и следил за нею.

Лично он очень любил народ и считал, что это народ хороший, добропорядочный. Он умел и ладить с народом; его тоже любили. Впрочем, он вообще во всех людях возбуждал симпатию: был человек хороший и добрый, готовый всякому помочь.

Одно из дел, бравших у него много времени и сил, — это были его издания, всегда в духе патриотическом и религиозном. Пока он был зрячим, он смотрел в своих брошюрах за всякой мелочью. Брошюры его должны быть, по программе его, нравственны, патриотичны, возбуждать добрые чувства и непременно должны быть изящны. Это иногда и были просто картинки с текстом; если же брошюры, то всегда с изящными картинками. Когда он ослеп, следить за изданиями стало трудно, но он все же прилагал к этому все усилия. Он говорил, что должно быть изображено и в каких красках, показывал картинки, не говоря уже об Александре Викторовне, людям, которым доверял, спрашивал о впечатлении, о том, что следует изменить или поправить. И его издания действительно были всегда очень чистенькие, красивые, иногда очень изящные. Часто в них была идея, о которой непосвященный не мог бы и догадаться.

Так, например, была картинка, изображающая царское семейство. На ней нарисованы были обе Царицы, то есть царствующая и вдовствующая, с детьми. Обе молодые, красивые, сидели рядом, очевидно, в самой дружеской беседе. Дети ласкались к ним. Такой сцены в действительности не могло быть. Но генерал потому-то и пустил свою картинку. По всей России был слух о неладах между Царицами, и Богданович хотел своей картинкой опровергнуть этот слух. Вдовствующую же Императрицу страшно подмолодил, для того чтобы сравнение с молодой Царицей не возбуждало в ней горькой мысли об исчезающей молодости. Все это было очень наивно, но генерал был в восторге от своей идеи сблизить Императриц в глазах народа.

В другой раз картинка изображала крестный ход в Москве; в нем был представлен на первом плане и сам Царь. Император Николай II, улыбаясь, заметил о картинке, что в ней художественная правда, но не действительная, так как он, конечно, должен был участвовать в крестном ходе, но на самом деле не был. Но Богданович потому-то и выпустил свою картинку, чтобы загладить во мнении народа толки об отсутствии Царя на крестном ходе.

Свои издания Богданович раздавал бесплатно, рассылал по разным городам, где имел уже знаковых распространителей. Расходились издания в десятках тысяч экземпляров. Случалось, генерала и надували при этом. Так, одна компания рабочих брала у него большое количество изданий, уверяя, что народ расхватывает их, как пряники. Генерал радовался и старался исполнять всякие просьбы этих неутомимых распространителей, когда им нужна была его протекция, выручал иногда и из денежной нужды. Но однажды у этих рабочих полиция по каким-то подозрениям своим сделала обыск и нашла целые залежи изданий Богдановича: их совсем не распространяли. Полиция сообщила о своем открытии генералу, и он был страшно разогорчен коварством своих рабочих друзей.

Эти издания стоили больших денег. Богданович, кроме жалованья, имел некоторое состояние, но я слыхал, что на свои издания он получает будто бы субсидии непосредственно от Императора. Вполне возможно, хотя наверное не знаю.

Император Николай II его очень любил и, так сказать, баловал. Время от времени старик получал награды, ордена, хотя уже нелегко было и придумать, чем его награждать. Император ему иногда оказывал и другие знаки внимания: дарил картины, изящные веши и т. п. С тех пор как Богданович ослеп, он уже не мог бывать при дворе, но он писал Царю о чем угодно, и тот очень ценил его письма. В мое время дворцовый комендант Дедюлин и его жена, очень милая, были частыми посетителями Богдановича и находились в числе лучших друзей его и Александры Викторовны. Мимоходом скажу, что как Владимир Александрович Дедюлин, так и жена его производили на меня прекрасное впечатление. Владимир Александрович имел репутацию безусловно честного человека, в обращении был прост и добродушен. Политикой он не занимался, но Царю был предан до последней капли крови. Нет сомнения, что он поддерживал сношения Богдановича с Императором. Через Богдановича и я познакомился с Дедюлиным. Жил он в Царском Селе (Садовая, д. I), хотя у него, как дворцового коменданта, была квартира и в Петербурге.

Знакомства и связи Богдановича были какие-то всеобъемлющие. Он знал весь правительственный мир и имел среди него множество друзей. Все это он, конечно, запас еще в прежние голы, когда не ослеп и мог всюду бывать, но этот капитал связей был так велик, что не мог скоро истощиться. Конечно, в последние годы явилось много новых людей, с которыми он лично не мог познакомиться, но заочно он их все-таки прекрасно знал через своих приятелей-чиновников, ставших товарищами министров и т. п. За всей ведомственной политикой, за всеми внутренними отношениями, ссорами, союзами и т. д. он следил тщательно и держал в голове целый склад сведений по этой части. Он был большой дипломат, сведений своих зря не разбалтывал. Но если нужно было дать хорошему человеку совет и указание, как избежать междуведомственных подводных камней, никто не мог сделать это лучше, чем Евгений Васильевич.

Своими сведениями и связями он охотно пользовался для того, чтобы делать добро. Множество лиц получали через него места, перемену мест, разную помощь в хлопотах по делам. Особенно любил он покровительствовать разной молодежи. Не раз приходилось мне видеть у него какого-нибудь молодого офицерика, пришедшего благодарить за оказанную услугу.

Молодой человек, очевидно, уже предупрежденный о привычках генерала, вытягивался в струнку перед слепым стариком и громким голосом начинал: «Честь имею представиться вашему высоко-превосходительству. Подпоручик такой-то. Счел долгом явиться, чтобы выразить...» и т. д. Выслушав эту «форменную» часть речи, Евгений Васильевич притягивал молодого человека рукой, усаживал на кресло возле себя и начинал дружески расспрашивать, как у него устроилось дело, и давать советы на будущее время.

Евгений Васильевич, случалось, протежировал и людей в совсем другом роде. Однажды он вытягивал в люди какого-то молодого музыканта (забыл его имя), который сделал замечательное, говорят, усовершенствование балалайки, начавшей тогда входить в моду. Он пригласил его к себе с компанией других балалаечников, и в его гостиной устроился маленький концерт, на котором и я присутствовал. Меня Богданович заставил слушать все объяснения, чтобы написать в газетах. Другие присутствовавшие должны были разнести по Петербургу известие о новом усовершенствовании.

Короче, у него вечно была куча дел по всяким претензиям. Время этого слепого старика было все разобрано, и в доме постоянно толклась разнообразнейшая публика. В гостиной и за столом являлся интереснейшим собеседником. Он был остроумен, знал кучу анекдотов, любезничал с барышнями, которые охотно кормили его, потому что он по слепоте не мог ничего взять себе и ему нужно было все вкладывать в руки, да еще смотреть, чтобы он не обронил тарелки или рюмки вина. Барыни и барышни положительно любили старика, и, сказать правду, он был гораздо интереснее молодых, сидевших вокруг.

Он часто рассказывал разные анекдоты из своей жизни. Любил при случае сообщить какие-нибудь новости из придворной жизни. Тогда пришлось мне услышать несколько рассказов о маленьком Наследнике, который проявлял ранние способности, но также чрезвычайную требовательность почтения к себе. Говорят, что дядька, матрос Деревенько, приставленный к нему и умевший привязать к себе мальчика, внушал ему мысли о царском величии и самовластии. Однажды маленького Алексея несли, завернутого в простыню, из ванны, и по дороге с ним встретился какой-то министр, который не обратил на него внимания. Ребенок запротестовал, почему тот ему не поклонился, и министр должен был извиниться. Другой раз Наследник сидел, кажется, с учительницей за столом, и проходивший министр также не заметил его. После этого через комнату проходил Николай II, и ребенок тотчас пожаловался ему на невежливость министра. Когда Император вышел к ожидавшему его министру, то первым делом спросил его: «Что это у вас вышло с Цесаревичем?» Министр не понимал, в чем дело, и когда Царь сказал ему о жалобе Наследника, тот, конечно, мог только рассыпаться в извинениях, уверяя, что не поклонился только потому, что совершенно его не заметил. А Царь произнес: «Да, он вам будет не я!» Еще раз маленький Алексей обратил внимание на какого-то придворного, который ходил во дворце постоянно с палкой. Ему объяснили, что тот страдает подагрой, у него болят ноги Мальчик задумался и сказал: «А у нас тоже есть палка: Петра Великого... Я ее видел в его комнатах». Кто его знает, что у него роилось в голове при таком размышлении.

Не ручаюсь, чтобы все это я слышал именно от Богдановича. Но помню, что именно он рассказывал еще один случай. Однажды Наследнику вместо его любимца Деревенько дали почему-то другого дядьку, и мальчик был этим очень недоволен. Он дулся на нового приставника. Тот, однако, успел угодить ему и развеселить его. К вечеру мальчик уже подружился с ним и, идя спать, важно заявил ему: «Ну, я жалую тебя в Деревенько».

Многие из таких рассказов я уже и позабыл. Все они рисовали в маленьком ребенке какую-то властную натуру. Не вовремя он родился, опоздал на доброе столетие.

Об остальных обитателях Царскосельского дворца мало разговаривали в те времена. Там жили тихо и незаметно. Придворная жизнь как-то стушевалась и совершенно перестала быть средоточием даже великосветского мира, как, по преданиям, было в старину. А когда о дворце заговорили, то стало уже совсем нехорошо, и преданным Царю пришлось помалкивать о царскосельских делах. Начала все более развиваться история Гришки, то есть, иначе, Григория Ефимовича Распутина-Новых. Природная фамилия этого мерзкого существа была Распутин, и недовольный такой кличкой по шерсти он ее официально переменил на Новых. Однако публика не приняла этого новшества, и он остался для всех тем, чем был, — Распутиным.

Он был представлен Царице, говорят, епископом Феофаном (бывшим инспектором Петербургской Духовной академии). Феофан был личностью чрезвычайно чистой нравственно и в некоторых отношениях очень учен. Он был также глубоко религиозен, и именно на мистической почве. В академии он отстаивал перед профессорами учение Григория Паламы о Фаворском свете, стремился к единению с Божеством, жил строжайшим аскетом, и о нем говорили, что он непрестанно творит Иисусову молитву. Я его видел только раз в академии, желая ознакомиться с этим человеком, которого называли чуть не святым. Но я увидел только человека непобедимо молчаливого. Не на минуту, а на несколько минут погружался он в молчание при моих стараниях втянуть его в разговор. Казалось, он готов был просидеть молча хоть целый час, и я ушел наконец с чувством полного недоумения. Как он попал к Царице — не знаю. Знаю, что это не нравилось митрополиту Антонию, который добивался от Феофана узнать, о чем он беседует с Царицей, но Феофан отказался начисто отвечать, как бы зачисляя свою беседу в тайну исповеди или старчества.

Гришку же Распутина Феофан узнал, кажется, в Казанской академии, где этот безграмотный авантюрист, говорят, из хлыстовской секты, умел как-то выставлять себя необычной мистической силой. По-видимому, он и обладал большими способностями гипнотизера и магнетизера. Имея свою главную квартиру в Сибири, в своем родном селе, Гришка шлялся по многим местам России, в том числе в Петербурге. Феофан, говорят, и провел его к Царице.

Что Распутин был весьма развращенный распутник — это для меня не подлежит никакому сомнению: на это существует целый ряд свидетельств соблазненных им женщин. Он их раздражал всякими способами, разными прикосновениями, объятиями, поцелуями, совместным мытьем в бане, заставлял себя раздевать и т. п. И доводил до исступления. Все это, однако, для того, чтобы бороться с плотью и побеждать ее. Но плоть брала свое и сама побеждала. Происходило паление. Но Распутин успокаивал падшую, что это не беда. Нужно продолжать бороться, то есть по-прежнему раздражать себя, и снова падать и «восставать». В Сибири у него, говорят, был целый гарем таких «спасающихся». Он, при почти отвратительной (судя по карточке, ибо я его в натуре не видал ни разу) наружности, имел для женщин какую-то притягательную силу, магнетизировал их. Думаю, что теоретически он не знал гипнотизации, но, по рассказам некоторых знакомых, пускал и против мужчин обычные приемы гипнотизации. Они практически известны во многих сектах раньше, чем их узнали наши ученые.

Царица, очевидно больная психически, на гистерической почве, еще и до Распутина попадала в руки шарлатанов-гипнотизеров. Таких называли двух, оба заезжие из-за границы шарлатаны: сначала был некто Папюс, потом Филипп. Филипп, которого к ней провела черногорская княжна, уверял, что своим гипнотическим влиянием может достигнуть того, что она родит наконец мальчика, чего она страстно хотела. Таким образом, Царица добровольно подвергла себя его гипнотическим экспериментам. Мальчика, однако, у нее не родилось, хотя она и воображала себя беременной и у нее было нечто вроде выкидыша. Но это не была беременность, а что-то такое болезненное, о чем лучше знают акушеры, я же только слыхал по толкам публики, Филипп этот остался неизвестен широким кругам, а в конце концов был выслан за границу вследствие увещательного письма отца Иоанна Кронштадтского Николаю II. Тогда Император не был еще так беспредельно порабощен своей женой.

Итак, Царица себя психически испортила еще до Распутина и еще раньше стала впадать в какой-то гистерический лжемистицизм. Пришлось мне слышать историю в этом роле. Я ее плохо помню и не знаю, что в ней верного. Будто бы Царица и Анна Вырубова были обе влюблены в Орлова, который, однако, умер, и они обе ездили на его могилу и там погружались в мистическое совместное общение с духом умершего. Может быть, я что-нибудь тут и путаю, но история мне вспоминается именно с этим характером, психопатически-мистическим.

Распутин явился на готовую почву. На Царицу он повлиял очень быстро и вытеснил влияние Феофана. Но от Царя он сначала прятался, хотя тот, конечно, и знал, что новоявленный «святой» шляется к его супруге. Для публики он тоже оставался неизвестен. Но мало-помалу он стал на более прочную ногу, начал приучать к себе и Императора; начала замечать кое-что и публика. Вероятно, раньше многих стал узнавать о Распутине Богданович, и на душе его явилась язва, отравлявшая целый ряд последних годов его жизни.

Богданович любил царей той преданной, безграничной любовью, какую уже перестали понимать новые поколения моего времени. Но это не было холопство. В царе он любил свой идеал, и когда носитель идеала начинал его позорить, это причиняло жестокие муки старому генералу, он с этим не мирился и шел на протест и борьбу. Именно с этот времени я только и понял душу этого представителя старого времени и начал проникаться уважением к нему.

Я не стану здесь излагать моих предположений об истинном характере отношений Царицы и Распутина. Во-первых, и все-таки могу говорить лишь гадательно; во-вторых, тут нужно бы пуститься в очень сложный психологический анализ, который отвлек бы меня далеко от генерала Богдановича. Во всяком случае, во дворце развивалось нечто скандальное. Распорядителем царской семейной жизни делался грязный нравственно Распутин. Царица была послушна каждому его слову; жизнь детей шла по его указаниям и под его надзором. Он входил к ним в спальни, благословлял на сон грядущий. Его фамильярно-«отеческое» отношение, доходившее до обниманий, возмущало даже прислугу. Фрейлина Тютчева, не хотевшая допустить Распутина в спальню к принцессам, должна была оставить свое место. Ту же судьбу испытала фрейлина Озерова, хотя ушедшая без скандала. Царица за малейшее противодействие кого-нибудь Распутину приходила в ярость бешеной тигрицы и не останавливалась ни перед какими скандалами. Ими она терроризировала и своего мужа. На замечания преданных ему люлей о неуместности такого распутинского фавора Николай II отвечал сначала: «Ах, оставьте, пожалуйста, мне легче стерпеть двадцать Распутиных, чем ее нервные приладки». Когда ее сестра, Елизавета Федоровна, {194} попробовала урезонить Императрицу, та ей устроила такой скандал с самыми непристойными криками, что обе сестры надолго прекратили сношения. Сам Царь, сначала только издали терпевший присутствие Распутина, потом принужден был войти с ним в сношения и до некоторой степени стал подпадать его влиянию. Распутин, грубо безграмотный, обладал, однако, по-видимому, большим умом и, кажется, влиял на Царя, выставляя себя выразителем души русского мужика.

Богданович сначала старался молчать о Распутине, хотя уже по Петербургу ходили о нем всякие сплетни в связи с двором. Он молчал даже наедине со мной. А я скоро получил такую благосклонность генерала, что меня просили заходить «когда угодно», и я действительно, случалось, заходил, когда и никого не было. Но мука, которую испытывал старик при мысли о Распутине, стала наконец невыносима, требовала облегчить сердце. И вот однажды, когда я зашел в неурочное время, Александра Викторовна сказала:

— Евгений Васильевич нездоров, в спальне... Но не уходите. Я спрошу, может быть, он захочет вас видеть.

Старик действительно попросил меня в спальню. Он лежал на кровати, но, когда я вошел, присел на кровати с ногами; он был в халате, а ноги под одеялом. Я присел на стуле около него.

— Ах, как я рад вас видеть. У меня невыносимо тяжело на душе.

— Что такое?

Он заговорил о Распутине, не называя этого ненавистного имени:

— Да как же... Тот, негодяй, дрянной развратник... Ведь что это делается! Подумайте...

Оказалось, что его рану разбередил какой-то дворцовый служитель, зашедший к нему и рассказавший, что у них делается. У Богдановича были знакомые среди дворцовой прислуги. Они заходили поздравить с праздником, получали, конечно, солидные «на чай», любили и поговорить с генералом; он умел привлечь их сердца. На сей раз служитель пришел к генералу просто облегчить душу, спросить, что же это делается и неужто никакого конца не будет. Он говорил о владычестве Гришки и его деяниях в Царском семействе. Это-то и уложило в кровать беднягу Евгения Васильевича.

Он начал рассказывать хриплым, прерывающимся голосом:

— Что делается! Это все мерзкая Анютка (Вырубова) устроила. Гришка у них господин, или что он такое? Она (Царица) сидит с ним, запершись на ключ. Государь приходит, стучится, она его не пускает... Сидит с Гришкой... Она Царя и ночью к себе не пускает. А Гришка детей укладывает, одеялами закутывает. Что это такое! — Старик упал головой мне на шею, охватил руками. Из его слепых глаз лились слезы, грудь вздрагивала. — Подумайте, ведь это престол, Русский Царь, величие, чистота, святость... И что же делается? Где высота, где величие? Грязь. Гадость, гнусный Гришка царствует...

Эта сцена меня потрясла. Несчастный старик! Погибала его святыня, величие и чистота престола. Его слезы меня мучили. Я никогда в жизни не видал таких горьких слез у такого старика, выдержанного, постоянно владеющего собой. А что было ему сказать? Чем его утешить?

Уж не помню, что я ему говорил. Должно быть, ничего путного. Да и сказать нечего... А он потом, немного успокоившись, воскликнул со злобой:

— О, если бы у меня глаза были! Я бы знал, что мне делать!..

Мне кажется, у него была мысль, что Гришку следовало бы просто убить. Это мне потом подтвердили слова, раз вырвавшиеся у Александры Викторовны.

Что делать? Как вырвать Царскую семью из позора? Эта мысль стала постоянно занимать Евгения Васильевича, и в частностях он даже кое-что пытался делать. Конечно, он говорил об этом со своими друзьями — Дедюлиным, а в Ялте с Думбадзе: это видно по их действиям. Но скажу лишь о том, что знаю непосредственно.

Тогда Столыпин понемножку начал «вывозить Царя», как выражались остряки. Долго после революции Царская семья никуда не выезжала, и народ отвыкал видеть своего монарха. Потом стали выезжать. Было назначено посещение Москвы. А Распутин уже так приклеился к Царской семье и начал так афишировать свою близость к ней, что, по общим слухам, готовился тоже ехать в Москву. По сведениям Богдановича, так действительно и предполагалось. И вот он однажды сказал мне: «Выслушайте это письмо, которое сегодня поедет в шхеры». (Царская семья пребывала в шхерах.)

Это было его письмо Царю. Евгений Васильевич со всякими выражениями почтения писал, что, по слухам, Григорий Распутин предполагает сопровождать Государя в Москву, но что это будет очень неблагоразумно. Отношение народа к Распутину — самое плохое, и если он окажется в Москве, то настроение чувств первопрестольной столицы может принять весьма нежелательные оттенки. Пребывание Царя и Царицы должно быть встречено восторгом населения. Появление же Григория Распутина может не только охладить чувства, но вызвать даже какие-нибудь демонстрации.

Письмо было написано почтительно, но твердо и без всяких уверток.

«Я хочу, чтобы вы знали, что я не сижу сложа руки, — сказал мне Богданович. — Вы многого не знаете, что я делаю. Когда я умру, Александра Викторовна передаст вам кипу моих бумаг. Рассмотрите их и тогда сделайте из них какое захотите употребление».

Но никаких бумаг я от Александры Викторовны не получил, может быть, потому, что не успел с нею повидаться по смерти Богдановича. Тем более записываю теперь то, что знаю о его действиях.

Письмо его на этот раз оказало влияние. Царь настоял, чтобы Гришка не ездил в Москву. Но это была лишь уступка общественному мнению. Положение же Распутина осталось непоколебленным.

Другой раз я видел у генерала попытку гораздо более грозного похода против Гришки.

Зашел я к Богдановичам несколько позднее их завтрака. Александра Викторовна меня встретила в первой комнате (перед гостиной) и несколько смущенно сообщила, что у них сегодня особый день, специальные гости. Я ее успокоил насчет завтрака; мы уже были в таких простых отношениях, что она бы меня накормила и особо, но я действительно уж завтракал и спросил, могу ли просто тут посидеть. «Да, пожалуйста, конечно. А гости особые. Завтракают за большим столом. Евгений Васильевич с ними хочет говорить...» Она убежала и возвратилась ко мне после завтрака, предложив даже войти в гостиную взглянуть на гостей. Если бы я знал, в чем дело, то не пошел бы, но я думал, что какие-нибудь пустяки, и вошел в гостиную. Богданович провозгласил мою фамилию, прибавив, что я человек благонадежный, его друг. Представлять же мне гостей было довольно трудно, потому что их было множество. Кое-кого я и знал. Было несколько человек из Государственной Думы, из Государственного Совета, были (как мне потом объяснила Александра Викторовна) несколько человек из провинции; предводители дворянства, городские головы; собрались целые Etate Generaux (генеральные штаты). Было их несколько десятков, думаю, и, по-видимому, они не знали, зачем их созвал генерал.

Евгений Васильевич это немедленно объяснил. Он громким голосом начал форменную речь о тяжелом бедствии, обрушившемся на Россию, то есть о том, что известный Григорий Распутин охватил своими путами всю царскую семью. Он очертил, как это роняет престиж трона в глазах всего народа и какими бедствиями через это угрожает всей России. В заключение он сказал, что им, представителям народа и общества, надлежит обсудить, какие меры должно принять для спасения России от этой опасности.

Гости были, очевидно, захвачены предложением Богдановича совершенно врасплох: выходило некоторое политическое, даже заговорщицкое выступление. Горячего отклика в публике речь Богдановича видимо не вызвала. Время было не такое, чтобы люди боялись заговоров, но казалось, никто не представлял себе, что бы тут можно было сделать. Кое-кто из присутствовавших начал немножко говорить, но весьма неопределенно. Мое же положение оказывалось очень странное: я был не их круга, а чиновник, мое присутствие могло просто стеснять их, да и мне тоже предстал вопрос: а что, если Бельгард (начальник Главного управления по делам печати), прослышавши об этом инциденте, спросит меня: «Что же они там такое толковали?» Крайне неудобное положение. Я поэтому пошел взять чашку кофе — и улизнул, сначала в другую комнату, а потом совсем домой. Однако ко мне еще выбегала Александра Викторовна, крайне взволнованная, и, прощаясь, проговорила: «Какое ужасное положение! Уж хоть бы кто-нибудь убил этого Гришку!»

Я не знаю, что говорилось в совещании, созванном Богдановичем, но никаких решений в нем принято не было. Да и какие решения могли быть? Запрос в Думе? Земские городские представления? Все это хорошо только для скандала, а образумить не могло бы.

Богданович все-таки не смирился. Он еще раз попытался свалить Гришку в Крыму.

Богдановичи проводили лето в Ялте. За границей при мне они уже не бывали. Расписание жизни Евгения Васильевича было такое. На Страстной неделе он приезжал в Москву и останавливался непременно в гостинице «Дрезден» на генерал-губернаторской площади. В «Дрездене» он принимал московских знакомых, причем у него считали долгом побывать и высшие представители власти. Когда я бывал в Москве, то и я неизбежно должен был зайти: иначе он обижался. При этом непременно угощал меня завтраком и заставлял приводить дочь, которую очень полюбил и обыкновенно дарил либо конфетами, либо фруктами. К завтраку любил заказать что-нибудь необыкновенное у Тестова, вроде паштета и т. п. К концу недели уезжал в Сергиеву лавру, где кратко говел и приобщался непременно в Светлое Христово Воскресение. Затем отъезжал в Санкт-Петербург.

Второй приезд его в Москву с остановкой в «Дрездене» был на пути в Крым. Третий приезд — на обратном пути в Петербург. Так у него шло из года в год.

В Ялте он останавливался на даче, на окраине Ливадии, около дома Думбадзе, с которым очень подружился. Молоденькую дочь Думбадзе, тонкую, высокую, яркого закавказского типа, я встречал у Богдановичей, когда она зачем-то приезжала в Петербург. В Ялте Думбадзе часто навещал Богдановича, и оба вместе рассыпались в проклятиях Гришке Распутину. Думбадзе громогласно объявлял, что если Гришка осмелится приехать в Ялту, он его утопит в море. Вероятно, это Богданович подзадорил ялтинского пашу, ибо Распутин раньше бывал на Южном берегу. Несмотря на такие угрозы, он, конечно, не устрашился прибыть и на сей раз, вместе с Царским семейством, и расположился в гостинице близ дома Думбадзе.

Здесь Распутину, еще до его приезда, Вырубова сняла две комнаты и сама там же расположилась. Остальные комнаты нанимали обыкновенные приезжие. Они, конечно, интересовались Распутиным и наблюдали всю его жизнь. А он не только не скрывал своих связей с соседней Ливадией, а тщеславно выставлял их на вид. Приходит к нему Вырубова и кричит: «Гриша, угости-ка чайком». Гриша угощал. И через открытую дверь жители гостиницы слышали его рассказы о том, что он сегодня делал во дворце. Один раз он провожал по коридору какого-то своего поклонника и шел в туфлях. «Посмотри-ка туфли, — сказал Распутин. — Знаешь, кто вышивал? Сама Царица». Другой раз громко и радостно возвестил Вырубовой или, может быть, кому-то другому из своей братии: «Ну, я сегодня обделал хорошее дельце — такой-то назначен Царем в экзархи». Все это слушала вся гостиница, и Ялта гудела рассказами о дружбе и силе Распутина в Ливадии, о власти его над Царицей и влиянии на Царя.

Скандал был ужасный. Это был момент, когда Распутин начал сам всюду выставлять свое владычество во дворце, правильно рассчитывая таким путем привлечь к себе и подчинить себе и лиц административных, и всех, ищущих что-нибудь приобрести через столь влиятельную особу. Если оставались в администрации люди честные, которые негодовали на роль Гришки, если масса публики возмущалась этим, то известно, что целые толпы разной дряни действительно окружили Распутина своим преклонением и искательством.

Евгений Васильевич не выдержал. Вероятно, по взаимному соглашению они с Дедюлиным сделали натиск на Царя. Богданович написал письмо, которого я точно не знаю и о содержании которого сам он мне не говорил. Но другие передавали, что он снова предупреждал Царя об опасностях от Распутина.

Исход этой попытки вышел, однако, очень печальный. От Императора явился к Богдановичу адъютант и передал от него ответ: что ему 46 лет и ни в каких менторах он не нуждается.

Попытка Дедюлина окончилась еще хуже. Он доложил Государю, что не отвечает за спокойствие гарнизона, если Распутин не будет удален. Император отвечал, что не он держит Распутина и что Дедюлин должен объясняться с Императрицей. Владимир Александрович и пошел к ней. Но она сделала ему такую сцену и так накричала на него, что с ним по возвращении домой сделался удар, от которого он и скончался. Это передавал мне не Богданович, а другие ялтинцы Богданович, крайне разогорченный, тотчас уехал из Ялты, раньше срока.

В том же 1914 году он и скончался в Петербурге. Числа не помню, но приблизительно одновременно с А. С. Сувориным. {195} Воображаю, как тяжко он страдал от такого грубого ответа Царя и сознания бессилия очистить Царскую семью от Гришки. Но зато ему Бог дал утешение умереть в такое время, когда боевая слава русской армии засверкала на весь мир и еще не успела померкнуть.

При кончине Евгения Васильевича Богдановича ярко сказалось, что его любило и почитало множество людей. Я не был на его похоронах, но присутствовавшие рассказывали, что на последнее прощание пришли бесконечные толпы народа, гораздо больше, чем на похороны Суворина. А ведь Суворин был знаменитостью более чем всероссийской; Богданович же ничего знаменитого не совершил. Но можно сказать, что он ни одному человеку не сделал зла и множеству людей делал добро. Это и привлекло ко гробу его толпы народа.

Я мог лишь письменно выразить Александре Викторовне мое соболезнование и говорил в письме, что очень бы желал знать о настроении, в котором скончался Евгений Васильевич. Она отвечала письмом, в котором говорила, что все мне расскажет при личном свидании.

Но этому свиданию не суждено было состояться. Она лишь немногими месяцами пережила мужа, как будто существовала только для него и с его смертью жизнь ее уже потеряла цель.

Не знаю, что сталось с бумагами, которые Богданович хотел мне передать после своей смерти.