IV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Итак, мы из нашего тихого казанского убежища перенеслись снова в московский революционно-полицейский котел. Он волновался и шумел. Молодежь бегала по своим конспиративным собраниям, шпионы бегали за молодежью. Там и сям происходили обыски и аресты, после которых революционная беготня каждый раз еще более оживлялась. Среди молодежи шла усердная пропаганда, организовывались кружки и т. д. Сферы либеральные в это время уже стали отшатываться от революционеров, так что все движение очень поюнело.

Комитет занимался тем, что давал толчки этому движению. Более серьезным его предприятием была организация тайной типографии. Не помню, успела ли она выпустить хоть какие-нибудь листки, но, во всяком случае, прожила недолго и 18 июня (1882 года) была захвачена полицией. Из ее устроителей Зеге фон Лауренберг был арестован, а Галина Чернявская успела как-то бежать и эмигрировала за границу вместе (или одновременно) с Марией Николаевной Оловениковой, которая, как я выше говорил, держала штаб-квартиру нового исполнительного комитета вместе с Юрием Богдановичем. Когда оказалось, что штаб-квартира находится под слежкой полиции, Мария Николаевна сбежала с нее, а Богданович был арестован.

Из новых комитетских деятелей Зеге фон Лауренберг был самый предприимчивый и — относительно говоря — ловкий. Он, между прочим, очень мечтал о том, чтобы провести в охранное отделение какого-нибудь своего контршпиона, на манер Клеточникова, но его контршпионы оказывались один хуже другого и, вероятно, просто делались настоящими полицейскими агентами. Из других новых лиц крупнее всех были д-р Мартынов и Лебедев, оба очень хорошие и умные люди, но совсем непригодные для конспирации и совершенно не революционного темперамента. Из внемосковских деятелей стал быстро выдвигаться Сергей (кажется, Васильевич) Дегаев, {100} артиллерийский офицер, кончивший курс в Петербурге. Этот был уже по всему складу характера действительно революционер — умный, с большой волей, с сильным воображением и глубочайше проникнутый убеждением, что цель оправдывает всякие средства. В лучшее время он мог бы разыграть крупную революционную роль, но ничтожество окружающей среды и неистовое самомнение толкнули его на иную дорогу и привели к тому же страшному предательству, которым раньше запятнал себя такой же самомнительный, хотя и глуповатый Гольденберг.

Из комитетских членов наибольшую деятельность тогда развивала Вера Николаевна Фигнер, которая разъезжала по всей России, повсюду агитируя и организовывая кружки. Она была незаменимая агитаторша. В полном смысле красавица, обворожительных, кокетливых манер, она увлекала всех, с кем сталкивалась. Между прочим, она принимала большое участие в создании петербургской военной организации. Но у нее было полное отсутствие конспиративных способностей. Страстная, увлекающаяся, она не имела понятия об осторожности. Ее близким другом сделался Дегаев, который впоследствии выдал ее самым бессовестным образом.

Как я упомянул, Мария Николаевна Оловеникова эмигрировала за границу. Она об этом мечтала еще и раньше, когда держала штаб-квартиру, отчасти потому, что действительно страдала какой-то серьезной болезнью желудка, отчасти потому, что ей было тошно смотреть на русские дела. Надо сказать, что это была личность очень выдающаяся. Я ее считаю в числе четырех самых крупных людей старого исполнительного комитета. [32] Очень умная, с огромным характером, с чрезвычайно отчетливыми убеждениями, она и к старому комитету относилась довольно критически из-за того, что он по уши ушел в террор. Оловеникова отличалась неженским мужеством, хладнокровным и не поддающимся никакому колебанию. Она доказала это в боевых предприятиях, в которых ей случалось принимать участие. Но она была яркая «якобинка» — стояла за переворот и захват государственной власти в руки заговорщиков.

Программа исполнительного комитета тоже говорила, но только говорила. На деле все силы комитета ушли в террор, в цареубийство, на котором он и надорвался. Теперь Мария Николаевна мечтала уйти за границу, чтобы там попробовать более систематично подбирать людей своих взглядов. Ей, кстати, нашлось и очень подходящее дело. Во время моего отсутствия в комитете по почину, кажется, ее же и еще Веры Фигнер и Златопольского явилась мысль организовать большой журнал — «Вестник „Народной воли“» и привлечь к редактированию его звезду эмиграции — Петра Лавровича Лаврова, {101} бывшего редактора «Вестей». Мысль была, конечно, очень умная. Такой журнал мог бы служить большой рекламой для партии, а имя Лаврова должно было привлечь к ней симпатии множества так называемых либералов в России и Европе.

Петр Лаврович был, во-первых, серьезный ученый, во-вторых, справедливо пользовался репутацией человека безукоризненно честного и чистого, а в-третьих, имел огромные знакомства в высших образованных сферах России и Европы. Во Франции к нему были дружески близки такие люди, как Клемансо. Он был хорошо знаком с Карлом Марксом и с рядом профессоров во Франции. Иметь на своей стороне гласную поддержку Лаврова значило очень много. Но привлечь его было очень нелегко. Он с удовольствием смотрел, как русские террористы истребляли министров и сразили самого Императора. Но подать руку людям, обрызганным кровью, Лавров ни за что не хотел. Он отрицал такие средства действия. Сверх того, он был теоретический социалист, страшно неопределенный, но зато очень упорный. А народовольцы стремились к политическому перевороту и конституции.

Петр Лаврович ничего не имел против того, чтобы другие действовали на политической почве. Но сам он не мог принимать участия в политической деятельности. Он был социалист и мог заниматься только социалистическим делом. И вот Мария Николаевна взяла на себя миссию уломать старика и привлечь его к журналу с фирмой «Народной воли».

Правду сказать, если кто был способен к этому, то именно она. Нужно было поладить с Петром Лавровичем, привлечь сто симпатии, сдипломатничать, затушевать разногласия, подчеркнуть общность идей, наконец, польстить старику, заманив его крупной ролью и надеждой, что он поможет дать новые идеи народовольчеству. Все это она могла сделать и действительно сделала.

Она не была красавицей, как Фигнер, но отличалась чрезвычайной привлекательностью. Ее умное, выразительное лицо, не лишенное и красоты, но особенно изящное, производило на всех большое впечатление. Ее прекрасные светские манеры, умение себя держать, вовремя сказать что нужно, вовремя промолчать, устроить так, чтобы внушить собеседнику свою мысль как будто его собственную, перейти, когда нужно, на дружескую короткость отношений — все это привлекало к ней мужчин. Она умела им и головы кружить. Петру Лавровичу голову кружить, конечно, не приходилось, но Мария Николаевна успела понравиться ему, войти с ним в дружбу, заслужить его уважение. Года через два она могла из него, как говорится, веревки вить, и слово «Марины Никаноровны» [33] получило для него очень авторитетное значение.

Не знаю с точностью, когда она уехала за границу. Во всяком случае, на несколько месяцев раньше меня, и уже больше не возвращалась на родину, а умерла там же, в Париже, лег через десяток.

Сам я по приезде в Москву сразу стал в стороне от тамошней политической сутолоки, не бывал ни в кружках, ни на собраниях и думал только о том, чтобы, очистившись так удачно от слежки, не попасть снова на глаз шпионам. Несомненно, что, проученные моим исчезновением, они бы на этот раз немедленно заарестовали меня, если бы где-нибудь встретили. А для меня арест был совсем не то что для громадного большинства шумящих и мятущихся революционеров. Для них арест был приключением, не лишенным даже интереса, с выпуском обратно на волю после нескольких дней или недель пребывания в «кутузке». В худшем случае могла угрожать административная ссылка и в совершенно, исключительно неблагоприятном исходе — предание суду с разными, более или менее тяжелыми, последствиями. Для меня же арест означал несомненную виселицу. Это разница! Но и, помимо того, я был весь в мысли о загранице и не хотел подвергать своих планов риску из-за пустяков и даже из-за важного дела. Итак, посреди окружающего шума я сидел в полном уединении, выходя на свет только по поводу чего-либо, касающего отъезда за границу.

Прежде всего мне необходимо было получить разрешение на отъезд. Как ни пренебрежительно относился я в глубине души к новым товарищам, партийная дисциплина не позволяла покидать дела самовольно. Не помню, с кем я по этому поводу сносился и кто стоял тогда во главе комитета. Во всяком случае, разрешение мне было дано. Опасность моего положения была слишком явная, и, раз комитет не мог, как бываю прежде, охранить меня, мое пребывание в России становилось даже совершенно бесполезным. Между тем для организации и ведения «Вестника „Народной воли“» я мог быть весьма нужен. Положим, лично мне это вовсе не улыбалось. Я хотел уйти за границу вовсе не для того, чтобы снова погружаться в революционную публицистику. Заранее я решил, что не стану входить в это дело. Но тем не менее мне все-таки даны были полномочия принять на себя редакторство предположенного издания вместе с Лавровым и Плехановым. Этим правом впоследствии мне и пришлось воспользоваться в противность всякому своему желанию. А Плеханов, мимоходом сказать, начисто отказался от предложения. Он вел свои издания и не хотел себя связывать участием в чужих.

Второе, о чем я должен был подумать, — это раздобыть заграничные паспорта себе и жене. В прежнее время переправа через границу совершалась очень часто совсем без паспортов, а просто через евреев-контрабандистов и за весьма умеренную цену. Но новый исполнительный комитет ничего не имел, даже и связей с евреями. Следовательно, приходилось искать людей, которые согласились бы взять для себя заграничные паспорта и отдать их нам. Комитет и в этом не мог нам помочь, потому что связи с обществом также очень ослабли. Наступали времена, когда либеральное общество стало бояться сношений с революционерами. Но у жены была в Харькове приятельница, Настасья Осинская, которая пообещала нам достать паспорта. С этой стороны мы успокоились. Затем оставался только денежный вопрос, с которым пришлось повозиться.

У меня в Москве был брат Владимир, с которым мы были очень дружны. А уж он меня особенно любил. Но хотя он был присяжным поверенным, и очень дельным, однако денег никогда не имел, не умел их выторговывать. Пришлось все-таки обратиться к нему. Единственный его способ добыть мне более или менее крупную сумму — это было занять у приятелей, которых, к счастью, у него было немало. Но быстро этого нельзя было достигнуть, и я должен был ждать.

Вместе с тем я обратился к Шелгунову, написал, что у меня есть и статьи почти готовые, другие задуманные, и просил аванса. Как я и не сомневался, добрейший Николай Васильевич дал денег и самым сердечным образом написал, что «Дело» всегда к моим услугам. «Редакция, — писал он, — высоко ценит Ваши работы и напечатает все, что бы Вы ни написали». Он даже предложил мне высылать сто рублей ежемесячно и потом сосчитаться, высылая дополнительно все, что я напишу сверх этой суммы. Предложение Шелгунова было для меня очень ценно, обеспечивая меня небольшим постоянным жалованьем. Впоследствии, за границей, мне это очень пригодилось. В общем, я через несколько времени был достаточно снабжен капиталами. Жена тоже где-то что-то добыла, и мы могли двинуться в дальнейший путь. В этот раз я уже на много лет распрощался с Москвой, распрощался без сожаления, с радостным чувством узника, вырывающегося из опостылевшей тюрьмы. Да простит мне это старая Москва, хотя бы ради радостного чувства, с которым я впоследствии снова явился под ее гостеприимный кров.

Мы поехали в Харьков, твердо веруя в обещание Осинской. Она была сестра знаменитого Валериана Осинского, первого создателя русского терроризма. Это был человек хорошего общественного положения, занимал видное положение в земстве и всем пожертвовал для своей идеи — кровавой борьбы с правительством. Очень умный, хорошо образованный, с большими знакомствами по всему Югу, он своим примером спустил с цепи революционные страсти, всюду назревавшие, но не находившие себе до того времени исхода. Пример Осинского указал, что нечего бесконечно ждать революции, а нужно ее начинать в свою голову, своими единоличными силами. Он изобрел фирму «Исполнительный комитет социально-революционной партии», вырезал печать этого комитета — скрещенные револьвер и кинжал — и начал действовать. Его сотоварищи совершили несколько политических убийств, но более всего наделали шуму и глубоко врезали идею террора в умы революционеров, сначала на Юге, а потом она просочилась и на Север. Сам Валериан Осинский продержался недолго, был заарестован и погиб на виселице.

Настасья Осинская принадлежала, таким образом, к революционной аристократии и со времен брата сохранила большие знакомства и связи в разных слоях южного общества. Оказалось, однако, что и для нее нелегко добыть нам паспорта. И мне, и жене нужны были паспорта каких-нибудь не запятнанных политически людей, и притом довольно солидных, подходивших нам по возрасту. Это составляло большое усложнение. Среди студентов и курсисток нашлось бы немало лиц, согласных оказать такое одолжение для нелегальных, спасающихся бегством. Но их паспорта нам не подходили. А в среде солидных либеральных людей в те времена уже становилось гораздо труднее найти человека, готового взять заграничный паспорт для того, чтобы отдать его эмигрирующему революционеру. Это одолжение действительно далеко не безопасное. Во-первых, эмигрант мог быть все-таки арестован, и тогда лицо, снабдившее его видом, само было бы привлечено к ответственности. Во-вторых, взятый паспорт можно было возвратить в Россию только двумя путями: или по почте, и тогда он не будет отмечен на границе, или же с каким-нибудь возвращающимся на родину эмигрантом, и тогда являлась опасность его ареста и преследования против хозяина паспорта. И вот наше дело затягивалось. Осинская была твердо уверена, что раздобудет нам. Она знала, что жена беременна и что ее необходимо спровадить из России своевременно, чтобы она ко времени родов была уже в спокойной заграничной обстановке. Но дело все-таки затягивалось, и являлся вопрос: сколько же придется нам ждать в Харькове?

Я очень любил Харьков, в котором несколько раз проводил приятные дни и недели. Но жить в нем в данное время, прячась и боясь каждой встречи со знакомыми, было совсем не весело. Притом Харьков был тогда небольшой город. В нем нельзя было, как в Петербурге, затеряться ото всех взоров в массе населения. А надзор полиции за этим бойким и очень революционным центром был очень бдителен. Приходилось жить затворниками, и до такой степени, что о данном пребывании в Харькове у меня не сохранилось ни малейших воспоминаний. Я даже не знаю, сколько времени мы в нем пробыли. Во всяком случае, мы решили, что лучше подождать исполнения обещаний Осинской в более спокойном Ростове-на-Дону, и переехали туда.