IX

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я сказал, что отец после зимнего Адагумского похода получил назначение в военный госпиталь Константиновского укрепления, иначе сказать, в Новороссийск. Нашей темрюкской жизни наступил конец, и, когда отец подготовил в Новороссийске кое-какое помещение для семьи, нам нужно было снова перекочевывать на иное место. Ехать из Темрюка в Новороссийск прямее всего было бы сухим путем на станицу Варенниковскую и Анапу. Но тогда об этом нельзя было и подумать вследствие ожесточенной борьбы с горцами, которая кипела во всех этих местах до самого Новороссийска и дальше за ним. Единственный возможный путь вел сухопуткой до Тамани, оттуда через пролив в Керчь, а из Керчи на пароходе в Новороссийск. Так и повез нас отец. На этот раз у нас уже не было Аграфены, потому что Алексей Гайдученко получил отставку и водворился с семьей, кажется, в какой-то станице. Прислуга, то есть денщики, явились новые, так что я даже и не помню, кто именно был тогда.

На этот раз мы ехали на почтовых, но не на перекладных тележках, а в каких-то крытых экипажах, вероятно, специально для нас нанятых.

Нам пришлось пересечь весь Таманский полуостров, местность очень любопытную в геологическом отношении. Не знаю, насколько эти места исследованы теперь, но исследовать в них есть что. Под самым Темрюком, как я уже упоминал, находились лечебные грязи. Отец мне показывал их. Вся площадь их имеет какую-то странную почву беловатой глины с самой скудной растительностью, но с большой примесью каких-то необычных минералов. Я, помню, заинтересовался какими-то красно-бурыми камешками, которые очень хорошо писали красными чертами на грифельной доске. Отец мой говорил, что это такое, да я уже позабыл. Самая грязь находилась в ямах, жидкая, и из нее постоянно булькали крупные пузыри каких-то газов. К этим ямам, помню, неприятно было даже подходить: того гляди, провалишься в эту густую грязь, кто ее знает, какой глубины. Из них черпали грязь, когда была здесь лечебница.

Почва на пути из Темрюка до Тамани представляет отчасти несомненные следы кубанских наносов. Одна станция, называемая Пересыпной, проходит сплошь по зыбучим пескам. Колеса глубоко вгрузали в песок, лошади едва могли тащить экипаж и всю дорогу шли шагом. Но в некоторых местах полуострова в подпочве находятся нефтяные источники; нефть, просачиваясь кверху, пропитывает почву настолько, что она способна загораться. Однажды, рассказывал отец, земля загорелась здесь на огромных пространствах и горела что-то очень долго, не помню — неделю или две. От этого моря огня некуда было спасаться, и жители в ужасе думали, что уже настал конец света, когда, по Писанию, земля и все дела на ней сгорят. С истощением горючих материалов бедствие, однако, прекратилось.

По этой же дороге находятся грязевые сопки. Я видел только одну, находящуюся совсем близко от дороги. Это довольно высокая гора конической формы, футов, насколько помню, двести-триста вышиной. На вершине конуса находится кратер, из которого извергаются потоки грязи. Эта грязь пробила одну сторону кратера и изливалась широким потоком до самого подножия сопки, постепенно отвердевая, так что у подножия уже переставала двигаться. Какая сила производила эти извержения, я не знаю. Но жители утверждают, что сопка имеет подземное сообщение с морем. Они рассказывают, что однажды в кратер упала корова и была поглощена им, а потом труп этой коровы нашли в море. Я не знаю, далеко ли отстоит сопка от моря, но уж конечно не менее десяти верст, а может быть, и вдвое, и втрое дальше.

В Черном море у кавказских берегов случаются извержения каких-то газов, которые задушают подчас неисчислимые массы рыбы. В моей молодости однажды массы этой задохнувшейся рыбы покрыли берега моря толстенным слоем, почти в пол-аршина толщиной, на огромных пространствах. Разлагающаяся рыба заражала зловонием воздух во всем городе Новороссийске, и администрация не знала, как и справиться с таким бедствием. Кончили тем, что прибегли к помощи всех прибрежных землевладельцев и начали закапывать эти массы рыбы в землю. Но она настолько пропитала берега своим прогорклым жиром, что отвратительный запах отравлял воздух еще очень долгое время.

Если грязевая сопка действительно соединяется под землей с морем, то возможно, что эти взрывы газов в глубине моря прорываются в сопку и производят извержения грязи.

Сама Тамань была в это время чрезвычайно пустынна, не оправившись еще от Крымской кампании. На иных улицах стояли только полуразрушенные дома, почти без всякого населения. Таким же пустынным был и огромный Таманский залив, на горизонте которого слегка виднеются крымские берега. Его не могли, конечно, оживить три-четыре каботажки, разбросанные там и сям по обширному водному пространству. Море тут вообще некрасивое, мутное, мелкое, с дном, заросшим морской травой, толстые слои которой, выброшенные волнами, устилают берега. Но зато рыбы здесь множество, и нередко можно видеть, как за ней охотятся дельфины. Они устраивают нечто вроде облавы, выстроившись длинным рядом, и загоняют рыбу на мелкое место к берегу, где и хватают ее.

Мы остановились в Тамани на почтовой станции, помнится, на очень возвышенном месте, совсем на берегу, круто обрывающемся в море. Местность совсем напоминала лермонтовское описание его жилища в «Тамани». Нам приходилось дождаться парохода в Керчь, так что мы ночевали в Тамани, а может быть, прожили в ней и больше чем один день. Но ходить куда-нибудь или смотреть что-нибудь на этом пустопорожнем месте было некуда и нечего, так что город оставил во мне скучнейшее воспоминание. А жители рассказывают, что во времена турецкого владычества Тамань была богатым городом. В наше время в ней была площадь, покрытая толстым слоем мельчайшего желтого песка. Проезжие часто брали его для песочниц в письменных приборах, так как он был очень хорош для посыпания чернил. Тогда бюварной бумаги не было, и чернила посыпали песком. Это песчаное пространство, рассказывали жители, составляло дно когда-то бывшего здесь пруда, который был весь обделан мрамором, а на берегу его стоял дворец турецкого паши. В мое время тут уже не было ни следа дворцовых развалин, ни один кусочек мрамора не напоминал роскошного пруда. Вероятно, все порастаскали на постройку русских домов.

Переправа через пролив на пароходе до Керчи, каких-нибудь верст тридцать, берет не более двух-трех часов. В те времена пароходные рейсы совершались не столько для пассажиров, которых было мало, как для переправы гуртов черноморского скота в Крым. Незадолго до нас произошел целый скандал. Капитан что-то долго задержал отход парохода из-за того, что не успел вовремя погрузить скот. Пассажиры стали требовать, чтобы пароход отчаливал, а капитан грубо ответил, что для него быки все равно что пассажиры 1-го класса. Он хотел сказать, что с головы скота за переправу платят столько же, как за билет 1-го класса. Пассажиры страшно обиделись, подняли шум, подали на капитана жалобу. Не знаю, чем кончилась эта история. В наш переезд ничего подобного не случилось. Напротив, капитаном оказался старый геленджикский знакомец Спицын, который узнал наших, был очень любезен и вспоминал добрые старые времена Береговой линии. К общему удовольствию, мы наконец расстались с Таманью, в которой я был и впоследствии, всегда видя ее такой же пустынной и скучной.

Керченский залив так же очень мелок и так же заросший морской травой, как и Таманский. Большие морские пароходы разгружаются в нескольких верстах от города, сдавая и груз, и пассажиров на барки, которые буксируются до пристани. Иногда пассажиров отправляют с парохода и на баркасах. Но средней величины пароходы подходят к самой пристани. Помнится, она и называется пристанью Русского общества пароходства и торговли. Здесь же, у пристани, находится агентство общества и обширные его амбары для грузов. Такой крошечный пароход, какой ходил в Тамань, разумеется, причаливает прямо к пристани. Здесь нас уже ожидали Савицкие на своей просторной линейке и отвезли нас к себе, а свой багаж мы оставили в агентстве для погрузки на пароход, который должен был идти в Новороссийск. Не помню, сколько раз в неделю совершался этот рейс, но, во всяком случае, нам пришлось несколько дней перебыть у Савицких.

Насколько помню, Андрей Павлович в то время уже купил свой дом у Корчевских и уже выписал к себе из Москвы тетю Настеньку, то есть Настасью Николаевну Каратаеву. Впрочем, может быть, все это произошло только к следующему моему приезду в Керчь. Во всяком случае, Андрей Павлович, по своей практичности и деловитости, устраивался в Керчи очень хорошо и становился постепенно богатым человеком. Дом и весь его огромный участок он приобрел за грош. Собственно, дома было два, по обе стороны двора, с флигелями и сараями. Собственницы их, старые девицы Корчевские, могли бы тут век свековать, но одна из них влюбилась на склоне лет в молодого офицера Солдаткина и вышла за него замуж. Но офицер, конечно, не имел надобности в доме, потому что полк его переходил с места на место, и Корчевские продали свою недвижимость Андрею Павловичу, помнится, за пять тысяч рублей — цена даже и по тому времени ничтожная. После того дядя за такую же ничтожную сумму приобрел в нескольких верстах от города имение Темешу, около тысячи десятин. Правда, имение представляло голую землю, притом же плотно убитую ногами овечьих стад, но, понятно, могла быть приведена в порядок, да и земля могла быть постепенно оживлена вспашкой. Через несколько лет имение стало очень ценным, и по смерти Андрея Павловича давало его многочисленному семейству около десяти тысяч, кажется, годового дохода.

Что касается Настасьи Николаевны, она кончила курс Московского Николаевского института и в нем же осталась классной дамой. Детям Савицких уже пора было учиться, и Андрей Павлович выписал тетю Настеньку к себе. Не знаю, что он ей за это платил, но она так и вошла членом в его семью и занималась с детьми, готовя их в институт. Тогда у Савицких недавно родился второй сын, Коля, так что тете Варваре Николаевне трудно было возиться с прочими детьми. Но хозяйство семьи взяла в свои руки Александра Павловна, а занятия с детьми — тетя Настенька. Дом Савицких стал многолюден, и помещения у них были обширные.

В Новороссийск мы вышли, помнится, на пароходе «Ласточка». Средний по величине, он считался тогда самым быстроходным во флоте Русского общества. Он делал что-то около двенадцати узлов, по-нынешнему — быстрота почти ничтожная. По тогда счет был иной. «Ласточка» была также очень устойчива, так что ее мало качало, и наш переезд протекал вполне благополучно. Только против Бугаса, то есть против устьев Кубани, нас порядочно покачало. Но это уж такое место. Врываясь в море, Кубань сталкивается здесь с морским круговым течением, и на этом пространстве всегда бывает беспорядочная «толчея» волн, даже и тогда, когда остальное море зеркально спокойно. По распорядку рейсов берега кавказские показываются всегда рано утром, и пароход от Анапы идет совсем близко от земли. Замечательно красивы эти берега. Кавказский хребет погружается здесь в море боком, так что все время вертикальные обрывы гор сменяются узкими ущельями и широкими долинами. Не успеешь насмотреться на обрыв, точно ножом срезанный, открывающий зрителю все внутреннее строение горных слоев, напластованных друг на друга, как гигантские страницы геологической книги, — как вдруг они прорезываются ущельем или длинной полосой низменной зеленеющей долины. Так чередуются Цуко, Дюрсо, Озерейка (или, по-черкесски, Хозрек), Сус-Хобель, пока впереди не открывается мыс Доби, у входа в Новороссийскую бухту. Бухта также очень красива. Справа, после широкой Кабардинской долины, тянутся такие же чередующиеся обрывы и узкие ущелья хребта Маркотх, слева низменное пространство, бывшее дно моря, несколько возвышающееся только в самом Новороссийске. А зеленоватая вода бухты в те времена была чиста как кристалл, так что дно моря, камни, водоросли, плавающая рыба были прекрасно видны на глубине нескольких десятков саженей. Такой чистой воды я не видал даже на Женевском озере, и только воды самой Роны могли бы сравниться по цвету и прозрачности с водой тогдашней еще ничем не загрязненной Новороссийской бухты.

Несмотря на глубину залива, пароход все-таки не мог подходить к самому берегу по отсутствию пристаней, и пассажиров высаживали на лодках. Помнится, тогда это дело обслуживалось военными матросами. Высаживались в адмиралтействе, где была коротенькая пристань для казенных баркасов и гичек.

Наша новая квартира в Новороссийске находилась в здании госпиталя, на горе, около церкви Святого Николая. В это время города Новороссийска не существовало, он лежал в развалинах и не был еще восстановлен даже по имени. Возродилась только часть его, на горе, в виде Константиновского укрепления. Внизу, на самом берегу бухты, построено было адмиралтейство — четвероугольный двор, обнесенный каменными стенами с бойницами, внутри которого были пакгаузы, казармы для матросов и несколько домов для морских офицеров. Там же на берегу были вытащены большие баркасы. Около адмиралтейства находились прекрасные колодцы, оставшиеся еще со старых времен: несколько каменных бассейнов с прекрасной родниковой водой. Кроме того, между крепостью и берегом, начиная от самого берега, раскинулось несколько десятков домиков, составлявших так называемый форштат. Это были частные дома разных мастеровых, вроде кузнецов, жилища солдатских семейств, двор ратного хозяйства с жилищами и сараями и т. п. Такие форштаты обыкновенно возникали при всех кавказских укреплениях, обслуживая различные потребности военного населения. Но в Кон-стантиновском укреплении, помимо того, находился и особый гостиный двор с двумя-тремя десятками лавок и складами товара внутри двора, где жили также и торгующие.

Кроме всего этого, в версте или полуторе от укрепления, в направлении к развалинам Суджук-Кале, на самом берегу бухты была поставлена Новороссийская станица. Она одна только получила название, напоминающее былой Новороссийск. Это были казаки, только год назад переселенные сюда, жившие с семьями в сотне хат, еще совсем бедных и неустроенных. Станица была обнесена двумя высокими плетнями аршин пять вышиной, с аршинным пустым между ними пространством. Не знаю смысла этой кавказской фортификации. Для того ли это сделано, чтобы плетень не так скоро горел, если черкесы начнут поджигать, или предполагалось в случае надобности засыпать пространство между плетнями землей — не знаю. В двух местах в плетне были проделаны ворога, через которые в станицу въезжали и входили.

Константиновское укрепление представляло приблизительно четвероугольник, на всех углах которого находились бастионы, способные обстреливать как подступы к укреплению, так и продольным огнем стены его. Кроме того, были две отдельные батареи, из которых на одной стояло только одно орудие — единорог, направленный прямо на сатовку, куда черкесы приносили свои продукты. Отдельно стоявшая на горе двухэтажная каменная башня была также снабжена на втором этаже орудиями, стрелявшими из амбразур, а в нижнем этаже были проделаны бойницы для ружейного огня. Это был некоторый наблюдательно-защитный форпост. Вся крепостная стена была пронизана бойницами, в том числе и в казармах, пристроенных прямо к стене укрепления. Бойницы пронизывали и стены адмиралтейства — «миритичества», как звали его солдаты. Входами в крепость служили большие ворота около бастиона и калитки у батарей. Все эти входы закрывались после того, как били вечернюю «зарю», и ночью в крепость входить было нельзя. В крепости находились казармы гарнизона, дома начальства, госпиталь, гостиный двор, церковь и пороховой погреб. Вся ее середина была пуста — чистое гладкое место, на котором могли в случае опасности найти место все обитатели форштата.

Наша квартира находилась в самом здании госпиталя. Это был длинный двухэтажный дом, понятно, каменный (в Новороссийске все постройки возводились исключительно из камня, большей частью из местного плитняка). Со стороны моря дом опоясывался широкой стеклянной галереей. Наша квартира была кое-как переделана из госпитальной палаты, кое-какими перегородочками, а то и занавесками, была в высшей степени неуютна и неудобна, без малейшего дворика, так что даже кур держали в подполье. Нам принадлежала и часть галереи, неуклюжая, с продувающимися полами и стеклянными рамами, которые были одинарные. Но из нее открывался дивный вид на море с зюйд-остовой и зюйдовой стороны. Широко расстилалась половина бухты до Кабардинки и Доби, виднелись развалины Суджук-Кале, полоска Турецкого озера, отделявшегося от моря серенькой полоской валунов, а далее — беспредельное водное пространство. Редки были проходящие суда, но ни одно из них не ускользало от глаза. Они становились видны с такой дали, на какой даже корпус корабля еще не заметен, а над водой выдается только рангоут. Мы наблюдали отсюда за приходящими и отходящими пароходами. Большая часть из них были военные. В Новороссийске тогда всегда стояли какие-нибудь военные суда. При недостатке пароходов Русского общества военные суда поддерживали и пассажирское движение, кажется, не по обязанности, а по любезности начальства и по традициям Береговой линии. Все это были суда мелкие, разные шхуны, вроде таких, как «Дон», «Псезудан», «Киласури», транспорт «Новороссийск». Сильного флота на Черном море по Парижскому трактату не позволялось иметь. Величайшим судном, которое к нам приходило, был корвет «Львица». Некоторые из упомянутых пароходов были, впрочем, кажется, бриги, не упомню хорошенько. Все они уже были винтовые, но со слабыми машинами, так что развивали ход в каких-нибудь пять-шесть узлов. Самая быстроходная — «Львица» — делала, помнится, восемь узлов. Собственно, для тогдашних судов машины были даны только в пособие парусам, но в действительности моряки прибегали к парусам только в пособие машинам и чрезвычайно редко. Я не помню на них ничего, кроме кливера. Удивляюсь, как их с такими машинами ни разу не выбрасывало на берег при сильном норд-осте. Правда, они в этих случаях предпочитали уходить в море. Но это не всегда было возможно, если не сделано заблаговременно. Они любили держаться на мертвом якоре, то есть на цепи, наглухо прикрепленной ко дну, а на поверхности воды — к бочке, вечно плавающей. Но мертвых якорей было немного — один или два. Остальным судам приходилось изворачиваться как Бог даст. Помню, как «Дон», застигнутый сильным норд-остом, с каждым днем становился все яснее видимым с берега. Его дрейфовало несмотря на то, что он бросил два якоря и на всех парах день и ночь шел против ветра. Если бы норд-ост не стих еще несколько дней или запас угля истощился, «Дон» был бы выброшен на берег.

Эти военные суда очень оживляли бухту — их щеголеватые, белые, как чайки, гички поминутно шныряли на пристань и с пристани. В воздухе разносился тихий звон «стклянок», узнавать по которым часы я, впрочем, так и не выучился.

В полдень старшее судно давало орудийный выстрел. Это у нас называлось адмиральским часом. «Адмиральский час, — говорили обыватели, — пора пропустить рюмочку и закусить». Очень красиво было смотреть, когда суда салютовали в торжественные дни. Из орудия выкатывается сначала клубок густого серого дыма, постепенно развертываясь в крутящуюся ленту, через несколько секунд раздается гулкое «бум», и при сто первом выстреле судно наконец мало-помалу совсем закутывалось дымом.

В тихий летний день и еще более любил слушать, как на пароходе выпускали пары, которые плавно звенят, в сочетании каких-то тонких гармонических звуков. Лежа где-нибудь на земле, смотря бесцельно в синее небо, я готов был целый час слушать эту симфонию, которая погружала душу в неясную мечту, без содержания, но со сладостным чувством довольства и покоя.

Однако первое время нашего пребывания в крепости несколько походило на жизнь в тюрьме. Перед глазами, по ту сторону бухты, стояли разнообразные вершины гор с глубокими ущельями, поднимающиеся над морем на две тысячи футов, с другой стороны — ярко-зеленые плавни Цемеса, за которыми, кажется, совсем близко так и манит к себе чудный лес с громадными стволами деревьев. Но все это недоступно. Ни выйти, ни поехать нельзя никуда. Нас, детей, одних не пускали даже на форпост. Мы с сестрой Маней могли гулять только по крепостной площади и облюбовали себе церковный двор, где росло несколько крохотных деревцев и местами пробивалась жидкая травка. Вся почва крепости состояла из мелких камешков, жесткая, сухая, на ней и трава не росла. Около церкви мы проводили часы, собирая камешки, и особенно радовались, если находили кусочки мрамора, вероятно, оставшиеся после постройки церкви. Можно было прогуляться и к гостиному двору, но и там нечего было делать.

Лавки в Новороссийске, впрочем, были очень недурны Там можно было достать что угодно: съестные припасы, всякого рода материи, галантерею, мыло, духи, нечего уже и говорить о превосходном табаке и всевозможных винах и ликерах. Военное общество, моряки, чиновничество составляли многочисленный слой покупателей, отчасти даже зажиточных, желавших жить хорошо и очень склонных бросать деньги не жалея. Военные дамы были большие щеголихи, хотели и умели одеваться. А товар легко шел отовсюду — га России и из-за границы. Таможенный надзор несколько лет фактически не существовал. В лавках было все, что угодно, и торговцы Константиновского укрепления — Яни, Кристи, Бубленников и прочие, разбогатевши, составили потом главный контингент купечества восстановленного Новороссийска. С этой стороны в крепости жилось хорошо. Но в первое время нашего поселения приходилось сидеть взаперти. Даже и гулянье крепостного общества происходило только внутри. Бывало, каждый вечер, после того как пробьют «зарю», выползают все дамы, кавалеры и прохаживаются от крепостных ворот к дому воинского начальника взад и вперед, дыша свежим воздухом, болтая, сплетничая, ухаживая, — и так до поздней ночи. Это было нечто вроде бульвара, очень оживленного. Но уж вечеров негде было устраивать, и у иных собирались играть только в карты. Для вечеров и пикников время наступило несколько позднее.

Мы приехали в Новороссийск в момент наиболее ожесточенной войны. Черкесы, видя перед собой одну погибель, дрались отчаянно и переходили даже в наступление.

Перед самым нашим приездом Новороссийск пережил большую тревогу. Большие скопища горцев сделали набег на только что поселенные станицы по реке Бакану, собираясь, переваливши через Маркотх, ринуться на Новороссийск. Перевал через Маркотх был облегчен для них тем, что совсем незадолго до того мы провели через него дорогу, хотя и неудачную, но все же более удобную, чем черкесские тропы. Это так называемая Старая Крымская дорога, идущая по совершенно голой горе. Маркотх вообще был лесист, но когда проводили дорогу, генерал Бабич приказал вырубить весь лес на этой горе до последнего кустика, чтобы черкесам решительно нигде нельзя было делать засад. Так она и стоит с тех пор обнаженная и безжизненная. Но на самой вершине хребта, как только перевалить за него из Новороссийска, лежит живописная долинка Липки. Здесь находился казачий пост, укрепленный только плетнем. Пока главные силы горцев двигались на станицы по Бакану, один отряд пошел вперед на Липки, чтобы оттуда спуститься в Новороссийск. В народе, то есть между солдатами и казаками, говорили, что этой партией командует русский изменник Пирожок. В литературе мне не попадалось указаний на него, но народных рассказов о нем я наслушался много еще в Темрюке. В них он является личностью легендарной. Родом он был черноморский казак, имел и семью, но вел жизнь разбойничью и, избегая преследования, передался горцам, у которых приобрел большую славу как джигит. Часто он их водил на грабежи, часто попадал в совершенно по-видимому безвыходное положение, но всегда успевал благополучно ускользнуть. Казаки, считавшие его не то волшебником, не то связавшимся с нечистой силой, много раз старались его изловить, но безуспешно. «Стоит ему, — рассказывали они, — добежать хоть до одного куста, и уже его не поймаешь. Окружим, случалось, это место, обшарим всю землю, каждую веточку — нет его, исчез, как сквозь землю провалился».

Вот этот-то заклятый Пирожок будто бы вел горцев на Липки, и пост этот был взят, выжжен, казаки все перебиты. В Новороссийске поднялась тревога. Ничтожное количество наличных сил гарнизона не позволяло выслать отряда навстречу горцам. Приняты были только энергические меры к самозащите, всем жителям было роздано оружие. Все силы были привлечены к обороне укрепления... Но грозовая туча рассеялась благополучно.

Главная партия черкесов успела захватить врасплох станицу Нижне-Баканскую, но казаки отчаянно сопротивлялись по своим хатам, выскакивали и на улицу, и по всей станице шла резня среди пожаров зажженных горцами домов. Об этой кровавой истории я знаю от очевидца, хотя, к удивлению моему, не могу припомнить, от кого именно. Был у нас знакомый паренек Миша, сын черкешенки Наташи, и другой еще лучше знакомый, Яшка, то есть Яков Гайдученко. Вот один из них, служивший у какого-то торговца, кажется, в Крымской станице, поехал отвезти разный товар в Нижне-Баканскую и был там застигнут внезапным набегом черкесов. В перепуге он спрятался куда попало, под низенький мостик через овраг. Там уже сидело несколько других жителей. Черкесы мимоходом подскакивали к мостику, заглядывали под него, старались шашками зарубить прятавшихся, но те отпихивались дрючками и грозили ружьями, бывшими у двух-трех, и черкесы отбегали, бросаясь в свалку на улицах. Дело это кончилось бы такой же гибелью Нижне-Баканской, как поста на Липках, если бы некоторые казаки не догадались броситься за помощью в Крымскую, кое-как пробившись сквозь ряды черкесов В Крымской в это время стоял драгунский полк. Услышав о бедствии Баканской, драгуны марш-марш помчались на выручку. Проскакав в карьер верст двадцать, отделявших от станицы, они неудержимой лавиной обрушились на черкесов, а станичные казаки, ободрившись, с новой силой напали на них с другой стороны. Черкесы бросились врассыпную, и тут была уже не битва, а избиение бегущих. Вся партия была истреблена и рассеяна без остатка. Услыхав об этом разгроме, партия, сжегшая Липки, также рассеялась. Так окончилась попытка горцев уничтожить вновь поставленные станицы и укрепления.

При нас опасность уже прошла, черкесы ничего серьезного не затевали, гарнизон был усилен, и только раз ночью тревога всех поставила на ноги. Это уже и я сам помню. Ночью неожиданно раздался выстрел, и вслед за ним барабан затрещал тревогу. Снаружи послышался топот рот, бегущих по назначенным пунктам, шум, командные крики. У нас,’ конечно, все в испуге проснулись, поспешно оделись; отец бросился разузнать, в чем дело... История, однако, быстро разъяснилась и оказалась просто комической. В крепости отхожее место казарм выходило под стеной наружу, куда и изливались избытки нечистот. Пленный черкес, содержавшийся на гауптвахте, подсмотрел это. Ночью он попросился в отхожее место, куда с ним пошел и часовой, простоватый хохол, новичок в службе. Черкес, пользуясь темнотой, опустился в отхожее место, чуть не по горло в нечистоты, и пробрался в них под стеной на волю. Солдатик заметил его исчезновение только тогда, когда он зашумел под стеной. Страшно перепуганный тем, что упустил арестанта, он дал выстрел в воздух и выскочил с криками: «Ой, лишечко! Ой, лишечко!» Услыхав выстрел и крики, барабанщик ударил тревогу, и вот поднялась суматоха... Когда история разъяснилась, все, смеясь и ругаясь, разошлись спать. Что постигло солдата, упустившего черкеса, — не знаю. За самим черкесом была послана погоня для проформы, потому что, понятно, догнать его было невозможно. Но один знакомый офицер, кажется Винклер, попал на гауптвахту за то, что его команда лишь с опозданием явилась на свой пункт, назначенный ей по расписанию, а именно на батарею.

Но если черкесы не предпринимали ничего серьезного, то разбойничали повсюду и били русских, где только они попадались. А все горы были еще полны аулов. Местность была густо заселена горцами. Поэтому выходить из пределов своих караулов было очень опасно. Нарубить дров, накосить сена — все приходилось делать с вооруженной охраной. Сообщения с внешним миром производились с «оказией». Мы сидели как бы в некоторой блокаде. Самые далекие прогулки, которые мы делали с отцом, — это были форштат, адмиралтейство, сатовка и огороды, разведенные среди развалин старого Новороссийска.

Только, кажется, уже на следующий год удалось мне побывать в лесу. Дело вышло так. У нас пропала корова, содержавшаяся на ротном дворе и выгоняемая к лесу на пастбище. Денщик, посланный поискать ее, уверял, что она валяется убитая в лесу. Отец этому не верил и думал, что денщик просто участвовал в покраже ее ротными солдатами. Там, на ротном дворе, на форштате, уже была якобы украдена превосходная наша лошадь, иноходец, в действительности проданный солдатами куда-то на сторону. Итак, отец решил сам отправиться в лес посмотреть корову и взял меня с собой. Поехали мы на дрогах. В это время в лесу уже были прорублены дороги в разных направлениях. С любопытством и со страхом въезжал я в таинственное лесное царство, осматриваясь, нет ли где черкесов, о которых наслушался столько ужасов. Даже присутствие отца меня не успокаивало. А он, как нарочно, производил расследование самым настойчивым образом. Коровы не оказалось на том месте, где она будто бы валялась. «То, мабуть, я сбився, — отговаривался денщик, — мабуть, то на иншей дорози». «Ступай на другую», — отвечал отец. И вот мы начинаем кружить по лесу... Красота была неописуемая. Высокие, под небеса, деревья — дубы, ясени, клены — стеной стояли по обе стороны узкого коридора дороги. Заросшие кустами, обвитые диким виноградом, они шумели своими вершинами, а внизу все было тихо, не шелохнется... Свежий, ясный воздух, пропитанный благоуханиями, обдавал нас как будто волнами волшебной ванны. Но где мы? Далеко ли заехали? Где выход обратно в Новороссийск? А вдруг как выскочат из засады горцы? Я не мог ничем унять своей тревоги и успокоился только тогда, когда отец крикнул: «Ну, поворачивай назад!» Коровы, разумеется, нигде не оказалось...