XII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Rue de la Glaciere — одна из самых захудалых, старых парижских улиц, узкая, кривая, грязная, дома на ней древней постройки, но нескладные, неживописные, грязные, давно не ремонтированные. На всей улице вряд ли живет хоть одна зажиточная семья, и всюду ютится беднота. Не увидишь тут магазинов, а если попадется где-нибудь лавочка, то тоже бедная, грязная, некрасивая... Наша авеню Рэй, хотя наполовину пустая, — улица будущего, проведена по струнке, широкая, дома новой конструкции. А на Гласьеру словно сама судьба махнула рукой: не стоит с ней возиться, пускай догнивает свой век как знает.

Вот тут-то по узенькой, крутой каменной лестнице была тесная, грязная и темная квартира в две маленькие комнаты с крошечной кухонькой. В первой комнате у маленького почерневшего камина, в котором еле теплится несколько горстей кокса, сидит сгорбившись худощавый молодой блондин и что-то усердно копается в своих рваных ботинках.

— Здравствуйте, Эспер Александрович, — говорю ему. — Как поживаете? Работаете? Бог помощь...

Он вскакивает, весь обшарпанный, одна нога в рваном ботинке, другая босиком. Он держит ботинок от нее в руке и изящнейшим образом раскланивается:

— Да вот совсем разваливаются, не знаю, как и скрепить их...

Ботинки действительно при последнем издыхании. Все они состоят из латок, но и латки разлезаются. Являются новые дыры. Пальцы высовываются наружу.

— Самое главное, — говорит он, — подошвы в дырах и отваливаются. Никак не умудришься привести их в порядок...

Этот оборванец был наш милейший и симпатичнейший Эспер Александрович Серебряков, несколько месяцев назад — изящный лейтенант русского флота. Он служил на каком-то броненосце, и перед ним раскрывалась блестящая карьера. Но он присоединился к народовольческому кружку Суханова и, когда полиция начала поголовные аресты членов кружка, бежал за границу.

Здесь он жил в величайшей бедности, по крайней мере на первое время. С собой, очевидно, захватил немного денег. Просить партийной помощи стыдился. Он знал, что мы очень небогаты и хотя оплачивали тех, кто что-нибудь работал, но Серебряков ничего и не работа;], кроме разных побегушек на частные надобности. Таким образом, если ему помогали, то также частным образом, из личных средств. Из дому ему сначала присылали какие-то гроши. Отец его, чуть ли не адмирал, во всяком случае, довольно важного чина, был не без средств, но серьезно сердился на сына за то, что тот эмигрировал. Старик, очевидно, совершенно не понимал поведения сына. Он ему писал, что бежать за границу было недостойным поступком. «Если что набедокурил — так и отвечай за свою вину». Ему представлялось, что действия сына схожи с нередкими шалостями и дерзостями морской молодежи, когда какой-нибудь мичман или гардемарин что-нибудь нагрубит начальству или самовольно сбежит с дежурства в театр. Старик, очевидно, долго не мог понять, что сын объявил себя врагом и начальства, и Царя и хотел их низвергнуть, а вовсе не «отвечать за свою вину», отдаваясь в их руки. Вероятно, глаза отца раскрылись на действительность только тогда, когда Суханов, Штромберг {125} и другие члены кружка были казнены, да и то он не мог примириться с мыслью, что сын — бутовщик. Нужно помнить, что царская идея при Александре III воскресала и зацветала с каждым месяцем сильнее и чувство монархической преданности поднялось до необычайной степени. Тем не менее Эсперу Александровичу позднее стали помогать — не знаю, отец ли или другие родственники, — и его положение улучшилось. Но первое время он бедствовал ужасно.

Эту нищету он выносил стоически: мерз, голодал, ходил в отрепьях и как будто не обращал на это никакого внимания. Как истинный лейтенант флота, он отличался утонченно светскими манерами и рыцарским ухаживанием за всеми знакомыми девицами и дамами. Иногда это производило невыразимо комический эффект. Идет с барышнями на гулянье, развязно болтает, одной предлагает руку, к другой изящно наклоняется и шепчет что-нибудь забавное — одним словом, кавалер, с которым не всякий француз сравнится. А у самого — в одном месте пола зияет белой дырой, в другом — рукав отпоролся, из пяти пуговиц четыре не застегиваются, большой палеи вылезает из сапога, а на другом сапоге мотается отрывающаяся заплатка. Прямо умора смотреть, а сам Эспер Александрович как будто и не замечает вопиющего несоответствия между своими изящными манерами и костюмом бродяги. Иногда, за неимением лучшего спорта, вздумает удивить барышень своим проворством. Они садятся в трамвай, а он говорит: «Хотите, я раньше вас приду пешком?» Те хохочут, а он пускается во всю прыть, не щадя своих еле дышащих сапог, и действительно, весь запотевший и запыхавшийся с торжеством выходит навстречу барышням, только еще вылезающим из вагона.

Он был всеобщим любимцем. Вежливый, любезный, веселый, он рад был услужить каждому, чем мог. Купить ли что-нибудь, разузнать что-нибудь — Эспер Александрович тут как тут: «Да давайте я сделаю». Сам разговор с ним действовал успокоительно, потому что ни уныния, ни жалобы не было у него, а всегда ровное, простое отношение к жизни. Не проявлял он ни нервности, ни раздражительности — и это при такой тяжелой жизни, которую долго пришлось ему вести. Вдобавок он был слабого здоровья, с видимой наклонностью к чахотке, но даже и это не выводило его из спокойного настроения. Только о России он очень тосковал и с увлечением рассказывал о флоте, о своей морской службе, о плаваниях, нравах наших матросов и т. п. Собственно говоря, он и тосковал не о России, а о флоте, о своей службе, и каждая мелочь пережитого вставала перед ним как живая.

Помню, как комично рассказывал он о своей первой вахте. Он был еще совсем неопытный мальчишка и с важностью шагал по мостику, наслаждаясь сознанием своей важной роли, но очень плохо понимая, что перед ним делается. Вот подходит старый боцман и докладывает: румб такой-то, ветер такой-то. Хорошо, отвечает он и продолжает расхаживать. А дело в том, что им угрожал удар шквала в бак, нужно переменить курс корабля... Но Эспер Александрович этого не соображает. Видя, что никаких распоряжений нет, боцман снова подходит: румб такой-то, ветер такой-то... Хорошо, отвечает он, и тут у него закрадывается мысль, что боцман неспроста повторяет доклад, что нужно что-то сделать, а что — он не понимает. Но пока он размышлял об этом, страшный шквал потряс и накренил корабль... Капитан как встрепанный выскакивает из каюты: «Эспер Александрович, да что же вы смотрите!» Он живо крикнул распоряжение рулевому в машину, и корабль выпрямился. Уж потом он ругал неопытного вахтенного на все корки.

— ...Вот наша служба, — заключал свой рассказ Серебряков. — Ведь и учился, и плавал, а пока на опыте не узнаешь, то самого пустяка не можешь сообразить. А вы думаете, легко отдавать приказания? У нас на броненосце как-то везли великого князя с супругой. Великая княгиня сидела на рубке. Между тем погода разыгралась не на шутку, нужно смотреть в оба, а на броненосце делается какая-то чепуха, приказания исполняются неточно, запоздало, капитан из сил выбился с командой. Наконец подходит к великому князю: «Ваше высочество, попросите ее высочество уйти в каюту. Иначе я не отвечаю за безопасность корабля...» Оказалось, что в присутствии великой княгини он стеснялся ругаться, а когда он не ругался — матросы не понимали и не принимали всерьез его команды. Пришлось великой княгине убраться с мостика, и тогда все пошло как по маслу.

Таких анекдотов у него было множество, и воспоминания о службе постоянно наполняли его. Правду сказать, он был больше моряк, чем революционер. Его, несомненно, мучило сознание, что он дезертир, покинул свой пост. Душа его раздваивалась: с одной стороны, он как будто был прав, выступив против правительства, но прав ли он в отношении флота? Ведь он покинул пост защитника России, сделался дезертиром. Однажды в минуту интимного разговора он сказал мне, что в случае войны будет просить русское правительство принять его снова на службу. Мечта нелепая. Правительство могло простить ему дезертирство, но отдало бы его под суд как государственного преступника именно за то, за что совесть его не тревожила.

Эта мысль о флоте и о своем дезертирстве была единственным темным облачком, омрачавшим его светлое, ровное настроение. Но не всегда же этот червяк точил его. Он начинал извиваться в его сердце только по временам, да и то Эспер Александрович не выдавал другим своих ощущений.

Он был для нас превосходным товарищем и в известном смысле приносил большую пользу, так как во всякое время и на всяком месте проповедовал народовольческую идею и защищал нас и всех ее служителей. А голос его раздавался далеко кругом. Он был очень общителен и завел обширные знакомства по всему эмигрантскому Парижу, бывая во всех местах его скоплений. Главные места были Русская библиотека и так называемая «эмигрантская кухмистерская Динера». Эта кухмистерская, в сущности, не была эмигрантской, а просто личное предприятие Динера — еврея, не знаю почему попавшего в эмиграцию. Но кажется, разная утварь досталась ему от какой-то прежней эмигрантской кухмистерской, да и столовались у него исключительно эмигранты и та часть студенчества, которая находилась в тесной связи с ними. Что касается библиотеки, то она была действительно эмигрантская, то есть находилась в их заведовании. Это было учреждение старое и очень порядочно обставленное. Библиотека получила при своем основании большие пожертвования книгами и продолжала их получать понемногу от сочувствующих. Журналы и газеты присылались ей бесплатно из русских редакций. Учреждение было, несомненно, очень полезное, и, кажется, заведующие его вели свое дело довольно сносно и книги не очень рас-пропадали. Я лично в ней не бывал, не помню, платили ли за чтение и как она была организована. Да и вообще мы, то есть кружок «Вестника „Народной воли“», с массой эмигрантов имели мало сношений. Но Эспер Александрович бывал повсюду и перезнакомился с множеством лиц этого слоя. Французских знакомств у него не было, и, само собою разумеется, он совершенно не был вхож в легальное русское общество, очень многочисленное в Париже.

Мало-помалу Серебряков особенно сблизился с семейством Тетельман. Это были две сестры, одесские еврейки, Катя и Дора, и кажется, не эмигрантки, но народоволки. Дора состояла женой (кажется, без всякого венчания) Симоновского или Семеновского — не помню, как он переименовал себя из Когана. Он был эмигрант. В Одессе он пользовался большим значением в народовольческих кружках и считался блестящей восходящей звездой, но принужден был бежать от преследований полиции. Я совершенно не замечал в нем блестящих способностей, о которых гласила молва, но он был неглуп, образован, совершенно русифицирован, говорил без малейшего акцента, умел хорошо держать себя. Вдобавок он был очень красив, с правильным, выразительным лицом. Дора была положительно хорошенькая, Катя — так себе, но зато добрая, чудной души. Обе они также были хорошо воспитаны, приличных манер и говорили без акцента. Ближайшим другом их семьи был Френкель. Вот к ним-то приютился и наш Эспер Александрович. Как я упомянул, Тетельманы стали и нашими близкими друзьями, точно так же, как Френкель. Семеновский мне не нравился, но это, как говорится, дело вкуса, потому что ничего худого я не сумел бы у него указать. Мы бывали у Тетельманов запросто, как и они у нас. Мне нравилась та чисто семейная обстановка, в которой они жили. У Доры было уже двое маленьких детей, мальчик и девочка. Приходилось заботиться о хозяйстве, вечно быть в хлопотах. Около Тетельманов вертелось несколько близких знакомых или, может быть, родных: молоденькая Роза Моргулис, потом Эсфирь (забыл фамилию), которые чему-то учились и не имели никакого отношения к политике. Сама Катя Тетельман была очень веселого характера. В этой семье я погружался в чисто житейскую обстановку, к которой меня тянуло сердце несмотря на то, что я был снова прикован судьбой к политике. Вероятно, так же легко чувствовал себя у них и Серебряков, который вдобавок начал все серьезнее ухаживать за Катей.

Эспер Александрович всей душой принадлежал к нашему центральному народовольческому кружку , и помогал ему усердно во всяких мелочах, но в его серьезной работе не мог принимать участия. В «Вестнике „Народной воли“» ему нечего было делать; в подготовке нового исполнительного комитета, который мы намеревались отправить в Россию, когда Дегаев покончит с Судейкиным, Серебряков тоже не участвовал, и мы даже не сообщали ему об этом плане. Почему? Потому что он лично для заговорщицкого дела, по своему характеру, очевидно не годился, а говорить о своих планах с теми, которые в них не могли принять участия, мы считали бесполезной и вредной болтовней. Да Серебряков не обнаруживал даже и никакого желания ехать в Россию для возобновления революционной деятельности. В эти планы были посвящены только Галина Чернявская, Караулов, Герман Лопатин, Салова и еще молодой человек, которого фамилию я позабыл. Серебряков, таким образом, стоял в стороне от самой сущности наших задач. Никакой крупной общественной деятельности он не имел все время нашего знакомства. Поэтому я могу без ущерба для рассказа о заграничных делах докончить повествование об Эспере Александровиче в его личном биографическом порядке, насколько его жизнь мне известна.

Как сказано выше, его ухаживание за Катей Тетельман принимало все более серьезный характер, он ей тоже нравился, и наконец они сошлись как муж и жена, конечно, тоже ни по какому обряду не венчанные. Когда это случилось, моя память колеблется. Кажется, дело было так, что около лета 1885 года Тетельманы и Серебряков уехали в Швейцарию, в Кларан, — по всей вероятности, для поправления здоровья, в чем и Катя, и Серебряков одинаково нуждались. От самого Эспера Александровича я слыхал, как он катал Катю на лодке под парусом по Женевскому озеру, щеголяя своей ловкостью моряка. Она приходила в ужас, а он, не обращая внимания на ее просьбы высадиться, забирался в даль озера, проделывая самые блестящие эволюции. По-моему, Катя была права, потому что шквалы Женевского озера чрезвычайно капризны, но понятно, что его смелость и ловкость не могли не покорять ее трепещущего сердца. Тут-то, на берегу Женевского озера, и произошло, как мне кажется, их окончательное сближение.

Здесь же произошло и другое важное событие его жизни — поступление на службу в Болгарский военный флот.

Это были времена княжения Александра Батгенбергского. {126} Как известно, единство Болгарии не было достигнуто русско-турецкой войной и болгарская земля осталась разорванной на две части. На севере от Балкан образовалась Болгария с князем Александром; на юге от Балкан образована Восточная Румелия с другим князем (кажется, его звали Алеко Паша). Но понятно, что и сами болгары только и мечтали о соединении этих двух частей, и в общественном мнении Европы почему-то господствовало мнение, что русское правительство также желает скорейшего объединения Болгарии. В это время в Болгарию потянулось несколько человек русских эмигрантов из числа тех, которые тосковали о России и в душе, в сущности, примирились с русским правительством, так что работа в Болгарии была для них как бы суррогатом работы в России.

Таким был, помню, Судзиловский. {127} Он давно эмигрировал в Соединенные Штаты и очень хорошо там устроился, сделавшись даже гражданином Калифорнийского штата. Но его грызла тоска по России, и он перебрался из Америки в Болгарию. Надо помнить, что правительство Александра III с каждым годом не скажу — приобретало симпатии, но покоряло сердца множества людей в Европе. При Александре II Россия была какой-то приниженной страной, и, конечно, никому не могло прийти в голову гордиться тем, что он русский. При Александре III произошло превращение. Россия стала вставать в вице какой-то громадной национальной силы. Это производило огромное впечатление даже на эмиграцию. Прежде быть врагом правительства нимало не значило быть врагом России. Теперь правительство начало все больше отождествляться с Россией, так что, враждуя с ним, человек в глубине души начинал спрашивать себя, не враждует ли он и со своим народом. И вот, говорю я, кое-кто стал перебираться в Болгарию, которая казалась чем-то сродным и дружественным России. В этом числе был Судзиловский, в это число попал и Серебряков.

Какими путями, с помощью каких связей, каких рекомендаций Эспер Александрович мог поступить на службу в Болгарский флот, я совершенно не знаю. Но по-видимому, эти связи он нашел не в Париже, а в Швейцарии и, как бы то ни было, отправился оттуда в Болгарию с Катей как уже своей женой. Тут наступило новое, светлое время его жизни. Он возвратился к своей любимой морской службе, сделался легальным человеком, получил прекрасное материальное обеспечение, так как ему дали место капитана парохода. По надобностям болгарского правительства Серебряков совершал постоянные рейсы по Дунаю. Его Катя была в полном восторге, она сделалась в своем роде важной особой, живя в прекрасной каюте с мужем. Для обоих пребывание в теплом климате — если не на море, то на такой великой реке — было чрезвычайно полезно и в смысле здоровья. Одним словом, всем было хорошо это существование, одним только плохо — что оказалось весьма кратковременным.

В 1886 году произошел переворот в Восточной Румелии. Кто его устраивал — я не знаю. Во всяком случае, там действовали болгарские патриоты, были и кое-кто из русских авантюристов, по всей вероятности, помогал перевороту и Александр Баттенбергский. В публике существовала ошибочная, как оказалось, уверенность, что и русское правительство одобряло заговорщиков. Сам переворот был произведен очень ловко, в двадцать четыре часа, Алеко Паша не оказал никакого сопротивления, и заговорщики провозгласили соединение Восточной Румелии с Болгарией.

Я помню, как в Ле-Ренси ко мне пришел Бах, весь сияющий, каким я его никогда ни раньше, ни позже не видел: «Читали о румелийском перевороте?.. Но знаете, у русского правительства есть что-то крупное, революционное! Ведь как обделано! И без всяких конгрессов, без дипломатов. Просто по шапке Алеко Пашу, и Берлинский трактат торжественно идет к черту».

Это образчик того, как тогда верили в причастность русского правительства к перевороту. Но в действительности именно этого и не оказалось. Напротив, Александр III проявил крайнее неудовольствие совершившимся фактом и настолько рассердился на Александра Баттенберга, что не захотел иметь с ним никаких сношений. Как кажется, Александр Баттенбергский обещал Александру III, что соединение двух разорванных половин Болгарии не произойдет иначе как по инициативе России. Выходило, стало быть, что он обманул русского Императора. Александр же III никогда не прощал таких обманов. Напрасно Баттенберг предлагал ему решить, что он должен делать, заявляя, что поступит так, как скажет Император. В ответ на это ему сухо было сказано, что он может поступать как ему угодно. Ввиду такой ссоры с Россией горсть болгарских патриотов свергла Баттенберга с престола и отправила на пароходе в ближайший русский порт (Рени на Дунае) с заявлением местным властям, что Россия может делать с низвергнутым князем что ей угодно. Напрасно Баттенберг искал переговоров с Императором. Ему не позволено было остаться в России, и он уехал в Австрию. Между тем в Болгарии произошел новый переворот в его пользу. Его просили возвратиться на княжение, но он не пожелал новых авантюр и отказался от предложения.

Таковы вкратце были болгарские события. Понятно, что с падением Баттенберга Серебрякову пришлось также убегать, и он снова превратился в эмигранта.

Его жизнь в Париже потекла так же, как до болгарских приключений, с той разницей, что он привез со службы некоторые скопленные суммы. Жил он, по крайней мере некоторое время, с Тетельманами без нужды, значительно поправившись здоровьем и гораздо более веселый, чем прежде. Вероятно, семейная жизнь дала ему лучшее настроение. Я с ним виделся по-прежнему. Но в революционных делах он, кажется, окончательно перестал принимать участие, даже такое отдаленное, как прежде.

Что с ним было дальше, чем он стал жить, сколько прожил и если умер, то когда — ничего больше не знаю. Что сталось с Тетельманами, тоже не знаю. Но в 1922 году было в газетах известие о смерти в Париже «известного вожака народовольцев Семеновского». Очевидно, что это относится к мужу Доры Тетельман.