Верующая Франция

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мои наблюдения Франции относятся к очень давнему времени (1882–1887 годы), и с тех пор, конечно, многое в ней изменилось. Но в то время Францию трудно было назвать не только атеистической, но даже антикатолической. Огромная сила католической Церкви и значительное число верующих сказывались повсюду. В 1882 году я с семьей проживал в Савойе, в селении Морне, близ Аннемаса, и скоро увидел, что без местных католических учреждений во многих отношениях нельзя было ступить и шагу. Так, например, медицинская помощь вся была в руках церковных учреждений. Там была прекрасно поставленная община сестер милосердия, в которой были и прекрасная аптека, и амбулатория, и лазарет. Они обслуживали население очень хорошо, и помимо этой общины никто не получал медицинской помощи. Точно гак же огромна была роль Церкви и в школьном деле.

Но Савойя — страна отсталая. Однако скоро под Парижем и в Париже я с удивлением увидел в населении множество верующих католиков — как в верхних, интеллигентных слоях, так и в массе народа. Достаточно было походить по парижским церквам, чтобы заметить это. Куда ни заходил я, везде находил огромное количество молящихся, иногда даже до тесноты. В Notre Dame de Paris я был во внебогослужебное время. Этот храм открыт и в течение дня вообще. И я видел молящихся в часовенках, занимающих боковые части церкви. Но лучше всего было наблюдать в своем приходе, на avenue du Maine, в церкви Saint Pierre, куда я заходил очень часто.

Наш дом находился в каких-нибудь двухстах шагах от церкви, и окна квартиры — приблизительно на высоте колокольни. После первого же ночлега утром на меня повеяло чем-то русским: заслышался благовест, конечно, не наш, но все-таки благовест. Притом колокол в церкви был большой, с хорошим звуком. Скоро он меня заманил пойти посмотреть храм. Наша русская церковь была от нас очень далеко, на rue Daru, ехать и идти туда составляло целое путешествие, и я любил заходить в католические церкви. Конечно, с «раскольниками» молиться не полагается, но я вспоминал слова Филарета Черниговского, что перегородки, сделанные нами между исповеданиями, вряд ли доходят до неба.

Церковь оказалась посвященной святому Петру. Это было огромное готическое здание, довольно некрасивое снаружи, с высокой остроконечной колокольней. Внутри — высокое пустое пространство, стрельчато сводящееся длинной острой линией вверху. Сознаюсь, не по сердцу мне эта готика. В ней, конечно, выражается стремление кверху, к небесам, но она как-то холоднее, не согрета задушевностью. Храмы все обставлены контрфорсами, как будто не могут держаться и грозят падением. Сверху из-под крыши всюду высовываются какие-то длинные безобразные чудовища. Я спрашивал, зачем вокруг храма делается эта гадость. Мне объясняли, что это адские силы, бегущие от храма Божия. Уж не знаю, только это некрасиво и напоминает тех чудовищ, которые в церкви Хомы Брута (у Гоголя в «Вие») позастряли в окнах, торопясь удрать из храма после пения петухов. Да и внутри храма католического какая-то пустота. Бесчисленные украшения православных церквей, множество образов и стенная живопись производят впечатление, что здесь на каждой квадратной сажени живет и действует мысль о Боге, о святых, о церковной жизни с Божеством. У католиков даже при образцовой архитектуре все же чувствуется пустота. Только алтарь в своем роде хорош и привлекает мысль и чувство к Богу. Наш же Saint Pierre вдобавок был довольно некрасивой архитектуры — вроде огромного сарая. Вся его середина была, конечно, уставлена скамейками вроде школьных парт, с нижней стороны которых у каждого места приделана особая ступенька, для того чтобы становиться на колени. При входе в церковь и вдоль обеих стен, справа и слева, — широкие пустые пространства, где могли находиться молящиеся стоя. Тут же тянулось два ряда чугунных трисвещных газовых фонарей для освещения храма. Справа, близ алтаря, наискось к молящимся, — очень высокая кафедра. На хорах — орган. Впрочем, к нам в чрезвычайных случаях приглашался и хор певчих из оперы. Впереди, в глубине церкви, на высокой эстраде, виднелся очень высокий, конечно, открытый алтарь.

В этом храме я часто бывал и на простых службах, и на торжественных, конечно, стоя сзади и не забираясь на скамейки. Народа всегда было много, в торжественных случаях он заполонял все скамейки, и некоторое количество молящихся даже стояло вокруг меня. Молитва происходила в величайшем порядке. Никакого шума, никаких разговоров. Между двумя рядами скамеек стоит какой-то распорядитель, вроде швейцара, весь в галунах и, кажется, даже в шляпе с плюмажем, а в руках его огромная булава. Ею он дает команду богомольцам: стукнет — и все подымаются с мест, стукнет на другой манер — становятся на колени. Все взоры обращались к алтарю, который в этом огромном, пустом пространстве и сам по себе не может не привлекать к себе внимания.

Он светится огнями — свечи, лампады. Около него духовенство в своих ярких, раззолоченных одеяниях. Там же видны группы мальчиков в цветных стихарях. Там, у алтаря, движутся, светятся, оттуда среди всеобщей тишины разносятся по храму слова молитвы. Здесь мне пришлось слышать и проповедь.

Особенно раз она на меня произвела сильное впечатление. Дело происходило перед каким-то праздником, на котором должен был совершаться крестный ход. В церкви нашей шла торжественная служба с оперным хором, и на произнесение слова был приглашен какой-то знаменитый проповедник. Говорил он действительно прекрасно, не только по искусству чисто ораторскому, но и по самому содержанию речи. В это время французская республика уже воспретила оказательство религии в публичных местах. Даже на похоронной процессии нельзя было петь молитв или служить литии. Священник ехал за гробом в закрытой карете и там, не видимый никому, потихоньку читал свой требник. Только на самом кладбище он получал право публично молиться. Крестные ходы на улицах были воспрещены и могли совершаться только домашним образом, то есть внутри храма или во дворе, если при церкви был двор. Проповедник, приглашенный к нам, упомянув о предстоящем крестном ходе, очертил яркую картину этого торжества, как оно происходило прежде. «Увы, — воскликнул он, — мы теперь уже не можем увидеть ничего подобного, а как хорошо и величественно должно было быть это зрелище. Но что делать! Мы не можем восхвалить Бога так, как делали отцы наши. Постараемся сделать это так, как разрешает закон, сделаем что можем». Нельзя не сказать, что при этом сопоставлении слушателя охватывало глубокое негодование против религиозной нетерпимости республики, имеющей своим лозунгом «свободу».

Я видел этот крестный ход в нашем Saint Pierre’е. У церкви был сносный двор, но на некотором пространстве около колокольни он суживался в тесный проход, чуть не в аршин шириной, отделяясь от улицы железной решеткой. Тут можно было проходить гуськом только по одному человеку. Конечно, крестный ход терял даже подобие какой-нибудь величественности.

Но в это же время в Notre Dame de Paris происходил крестный ход внутри храма, по разным его переходам, и я читал тогда в газетах, что в нем участвовало семь тысяч человек. Это значит, что в крестном ходе был полный комплект людей, так как, судя по глазомеру, в Notre Dame едва ли может поместиться более 7000 человек.

Другой приход, который мне приходилось близко наблюдать, — это в Ле-Ренси, небольшом хорошеньком городке или огромной деревне верстах в сорока от Парижа. Я прожил в Ле-Ренси тогда два года. Это бывшее имение Орлеанов, конфискованное при Наполеоне III и распроданное небольшими участками, чтобы навсегда оторвать эту местность от прежних связей с Орлеаном. И действительно, при мне это была местность в партийном смысле радикальная. Церковь — прежняя, выстроенная при Орлеанах, насколько могу судить, романского стиля, очень красивая и уютная, была набита народом, который не умещался на скамейках и стоя наполнял храм, так что получалось совершенно русское впечатление. А между тем местность не какая-нибудь реакционная, а радикальная.

Неподалеку от Ле-Ренси, верстах в десяти от него, мне пришлось видеть весьма любопытное богомолье. В тех местах и теперь находится довольно большой лес Бонди, остатки некогда громадного бондийского леса, знаменитого в легендах вроде наших брянских лесов. В этом лесу Бонди со стародавних времен находится часовня Божией Матери — Notre Dame des Anges. Когда-то лес был наполнен разбойниками, и в руки их однажды попался купец, который чудом Божией Матери, пославшей ему на помощь ангелов, был спасен от неизбежной смерти. Подробностей этого происшествия я не знаю, не помню, но благодарный купец поставил на месте своего спасения часовню Notre Dame des Anges. Эта часовня и служит поныне местом богомолья, так как изображение Божией Матери считается чудотворным. Богомолье это (в какое-то летнее время) продолжается дней, помнится, десять и привлекает к себе свыше 150 000 человек. И это в «атеистической» Франции, в нескольких десятках верст от Парижа.

Я узнал о богомолье случайно, от хозяйки дома нашего мадам Дюпрель, которая, проходя по двору, сказала, что только что возвратилась из Notre Dame des Anges. «Что же это такое?» Она объяснила. Эти Дюпрели были парижане. Сам муж имел в Париже колбасное заведение и, нажив капитал, купил в Ле-Ренси хороший дом. Оба, муж и жена, были вполне цивилизованные люди.

Конечно, я решил немедленно идти посмотреть, что за богомолье. Дорога все время шла лесом, и мне постоянно попадались группы мужчин, женщин и детей, идущих к Notre Dame des Anges или возвращающихся оттуда. Не было ни малейшей опасности сбиться с пути. Часа через два стал слышен вдали гул голосов, и передо мной раскрылась лесная поляна, где стояла часовня Notre Dame des Anges. Я вышел как раз к ней.

Сама по себе часовня небольшая и довольно скромная, но она была буквально вся в свечах... В ней шли без перерыва молебны, и толпа народа окружала ее. Другие толпы были рассеяны по кустам и на поляне, где происходила целая ярмарка. Множество балаганов расположились на поляне. В них продавались разные мелочи, относящиеся к богомолью: крестики, образки, разноцветные ленты, шнурки, бусы, четки, игрушки для подарков детям. Половина балаганов представляли походные кухни. Тут жарили, пекли и варили всякие веши для продовольствия богомольцам. Воздух был наполнен вкусным запахом кушаний и чадом горелого масла. Толпы народа отдыхали вокруг на траве, угощаясь этими блюдами. Другие покупали образки и игрушки. Кругом раздавалось жужжание сотен голосов, а издалека от часовни доносились звуки молитвенного пения.

Я невольно переносился воображением на далекую родину. Странно было представить себе, что это происходит в центре Франции, а не где-нибудь на русском богомолье у какой-либо чудотворной святыни.

К какому классу принадлежат те, которых я видел по церквам и на богомолье? Есть ли в них какой-нибудь процент настоящих пролетариев? На это я не могу ответить. Я знал только рабочих социалистов и революционеров, и они, конечно, полагаю, были неверующие. Но вообще рабочие большей частью происходят из крестьян, среди которых большинство верующих. Сохраняется ли что-нибудь из домашней веры в душах крестьянских детей, ставших рабочими? Как знать? Чтобы отвечать на это, нужно большое знание рабочей среды, которого у меня не было. Думаю, однако, что классовый состав верующих очень пестрый. Огромная доля буржуазии принадлежит к неверующим, но это не мешает другой части принадлежать к верующим То же самое может относиться и к рабочим. Впрочем, вообще на этот вопрос, конечно чрезвычайно важный, не могу ничего сказать. Факт лишь в том, что в мое время во Франции верующих было очень много.

Это проявлялось и в отдельных случаях жизни. Так, например, в несколько приличном обществе при свадьбах после гражданской записи у мэра всегда совершалось и церковное венчание. Точно так же время от времени на улицах постоянно попадались веселые и оживленные толпы девочек-подростков в белых платьях: это совершалось premier communion (первое причастие). Вера держалась всюду, и духовенство работало энергично.

Мне пришлось иметь знакомство с несколькими интеллигентами, принадлежащими к Церкви и исполняющими все ее обряды. Некоторых побудило стать в ряды католиков негодование против насильственных мер республики в отношении веры и Церкви. Таков был знаменитый в своем роде Копен Альбанселли, обличитель франкмасонства и еврейства. Он сам объяснял, что разорвал с масонами и перешел на сторону католиков в виде протеста против атеистических насилий. Но я не знал Копена Альбанселли, а зато случилось познакомиться с не менее знаменитым Дрюмоном, точно так же антимасоном и антисемитом. В то время он был еще почти молодой человек с умным, энергичным лицом, весьма развитый и воинствующего характера. Он мне рассказал, что был социалистом-революционером, но, когда республика начала преследования против веры, он увидел, что принципы республики лживы, и перешел к католикам, оставшись, впрочем, социалистом, но — христианским.

Я, конечно, не могу судить о личной религиозности Дрюмона. Со мной он говорил о вере и Церкви больше с социальной точки зрения, видя в них великую устроительную силу. Католическую же Церковь поддерживал со всей энергией, борясь особенно с франкмасонами и евреями как главными врагами католицизма. Он уверял меня, что сила католицизма во французском народе очень велика, и в то время надеялся, что народ выступит на защиту веры. Буржуазия, говорил он, слаба в борьбе, она ограничивается словесными протестами. Но крестьянин не таков — он пускает в дело кулак, и когда он выступит, то республике придется отказаться от притеснения Церкви. Все это оказалось впоследствии фантазиями, и крестьянин хотя не отказался от веры, но за нее не поднял бунта.

Столь же фантастичными были мечты Дрюмона и о будущем торжестве католической Церкви. Он говорил, что желает скорейшего наступления социальной революции. Когда она сметет существующий строй и придется устраивать что-либо новое, то власть перейдет в руки католической Церкви. «Мы, — говорил он, — представляем наилучше организованную силу Франции, силу, которую нельзя разрушить, и, когда все вокруг рухнет, мы сделаемся господами положения. Церковь все заберет в свои руки и возобновит цивилизаторскую миссию, как было в средние века». Не сомневаюсь в полной фантастичности таких ожиданий Дрюмона, но слова его характеризуют настроение известной части католиков того времени. А настроение это могло являться только потому, что они видели во Франции многочисленных верующих.

Дрюмон, впрочем, как был, так и остался политиканом. Но у меня были знакомые, верующие просто для себя, даже и говоря о своих верованиях только при случае. Таков был мой приятель Альбер Савин, прекрасный человек, о котором я долго и не знал, что он католик, исполняющий обряды. Политикой он не занимался безусловно, даже в выборах никогда не участвовал. Республику он презирал и отрицал, но даже и против нее активно не боролся, а мечтал о серьезной литературной деятельности, по изящной словесности был почти ученым, кое-что и написал, имел свое книгоиздательство и книжный магазин.

Точно так же я долго не знал, что молоденький поэт-декадент Поль Адан — католик. Это был совсем молодой, чистенький и франтоватый интеллигент, образованный, очень неглупый. Тогда декадентство только что зарождалось, и Поль Адан был из его пионеров. Стихи его были очень звучные, но, конечно, смысла в них очень часто нельзя было схватить, хотя Поль Адан очень усиленно старался мне объяснить теорию символизма звуков. Жил он очень бедно, вечно без гроша, и, будучи всегда с иголочки одет, далеко не всегда ел. Хорошенький и изящный, он не мог равнодушно видеть женщины, чтобы не начать ухаживать. И вот он оказался ревностным католиком. Однажды мы разговорились о наследственности, которой я придавал важное значение в социальном смысле. «Знаете, — возразил он, — эта наследственность не всегда существует, и даже в новых поколениях выражается прямая противоположность прежним. Что общего, например, у меня с отцом моим? Он честный буржуа, сумел нажить состояние, живет аккуратнейшим образом, отвергает всякую религию, обожествляет великие принципы 1789 года и республику. Я способен только спускать с рук всякий грош, какой в них попадется, живу, как сами видите, беспутно, дорожу поэзией, которая смешна моему отцу, а мне смешны его великие принципы, и республика возбуждает мое отвращение; наконец, я католик, хотя и социалист. В чем же выразилась у меня наследственность от отца?» Он действительно был христианином, и именно в католическом понимании христианства, со всей его дисциплиной, со всем его отрицанием свободы.

В таком же роде был его приятель, хотя много старше его, — Жеган Судан. Это был чрезвычайно талантливый писатель и предприимчивый, очень умный человек с большими знаниями. Я не знаю, на какие средства он жил, но иногда имел деньги и, как говорят, любил тогда кутнуть по всей тонкости парижского прожигания жизни. По потом это ему надоедало, и он исчезал куда-нибудь подальше, в неведомые страны. Ум его французски тонкий и наблюдательный, он хорошо знал жизнь и людей, со всем скептицизмом такого знания. Так вот, он оказался католиком, и притом, видимо, хорошо изучал верования, знал и догматы, и религиозную философию своей Церкви, и вообще религиозные точки зрения освещали для него его личное существование.

К политическому строю Франции он относился отрицательно. Как-то, возражая на его критику французского республиканского строя, я заметил: «Ну однако же надо иметь свободу». Он насмешливо скривил губы; «А что же вы хотите делать со свободой?» Я указал ряд случаев, когда мне для действия необходима свобода. Но находившийся тут же Поль Адан возразил: «Вы хотите сказать, что вам нужны известные права, гарантированные права. Это очевидно, но какое же отношение они имеют к свободе

На общую почву свободы по существу ее перевел разговор и Жеган Судан. По его рассуждению, нам со свободой нечего делать. Мы ее не можем направить на собственное благо, и нам для этого нужна вовсе не свобода, а, напротив, руководящая рука, которой бы мы подчинялись. Я пытался поставить спор на религиозную почву, так как реальность свободы, а следовательно, и ее необходимость составляют идеи существенно христианские. Но Жеган Судан остался неуязвим. «Вы, православные, еретики», — заявил он и указал на религиозную необходимость не свободы, а дисциплины. В отношении дисциплины французские католики, каких пришлось наблюдать, все одинаковы. Руководители их Церкви удивительно умеют внушить идею дисциплины, и католики не только подчиняются, но и желают подчиняться. Основные черты их, бросающиеся в глаза, — это дисциплина, твердость исповедания своей воли и прозелитизм.

В этом духе воспитывается само духовенство и дает мирянам пример. Это заметно по каждой мелочи. Несколько раз мне приходилось видеть семинаристов, целым отрядом, в несколько десятков человек, проходящих по улице. Эти дюжие молодые парни в своих длинных черных подрясниках привлекали к себе внимание всей публики, и внимание, конечно, неблагосклонное: они проходили сквозь строй насмешливых взглядов и замечаний. Но это их нимало не смущало, они шли спокойно и бесстрастно, как будто кругом их никого и не было. Еще более удивляло меня спокойствие босоногих монахов, не помню, францисканцев или бенедиктинцев. Их непокрытые головы и ноги, совершенно босые, кроме подошвы, вместе с какими-то коричневыми рясами составляли на парижской улице действительно странное зрелище. Публика их бесцеремонно оглядывает, слышатся иронические фразы. Но монах идет невозмутимый, покойный, не обнаруживая ни малейшего смущения. Это самообладание прямо поражало.

Проходя по Люксембургской аллее около обсерватории, я нередко встречал прогуливающегося монаха с молитвенником в руках, куда по большей части и были устремлены его взоры. Проходящая публика посматривала на него с нескрываемой насмешливостью. Ясно было, что на него смотрели как на лицемера, который воображает обмануть публику, будто бы он действительно читает свои молитвы. Но монах продолжат медленно шагать и смотреть на свой молитвенник. Ему полагается прочитать молитвы, он читает, и какое ему дело, что по этому поводу думает публика! Он не обращал на нее ни малейшего внимания, без всякого вызывающего вида, без смущения, совершенно как будто он прочитывал свои молитвы в саду своего монастыря.

Нигде католик не прятался, не стыдился быть самим собой, и словами, и костюмом, и исполнением обязанностей веры исповедовал эту веру. Это своего рода проповедь. Но и прямой прозелитизм глубоко внедрен в католике. Когда мы жили в Ле-Ренси, к нам приехала одна русская эмигрантка, m-lle Ландакурова, которой хотелось поступить в зубоврачебную школу, а для этого сначала выучиться свободно говорить по-французски. Денег у нее, конечно, было немного. Моя жена придумала поместить ее в пансион общины сестер милосердия, находившийся в нашем городке. Bonnes sceurs (монашки) были очень милы и приличны, в общине соблюдались величайшая чистота и порядок, а за комнаты, со столом, община брала чрезвычайно дешевую плату. M-lle Ландакурова и поселилась б этом пансионе, где в разговорах с болтливыми сестрами действительно очень скоро обучилась языку. Но эти милые bonnes sceurs чуть не с первого же дня стали обращать ее в католичество. M-lle Ландакурова тогда была совершенно неверующая, она не стесняясь хохотала по поводу миссионерства сестер. Но те не смущались и продолжали свое. Они выражали ей свою горесть по поводу того, что душа такой хорошей барышни должна будет пойти в ад, удивлялись, как она не может понять благ истинной веры, расхваливали особенно доброго святейшего отца. Однажды как-то римский папа прислал по какому-то случаю свое благословение и отпущение грехов верующим. Bonnes sceurs тотчас стали охать о том, что бедная m-lle Ландакурова не имеет участия в этой благодати и что милость святого отца не может на нее распространиться... Может быть, эта наивная искренность веры не осталась даже без некоторого влияния: хоть m-lle Ландакурова и не перешла в католицизм, но муж ее (она скоро вышла замуж) передавал мне года через три, что она сделалась очень религиозной, посещает церковь и так далее.

Без сомнения, те годы, к которым относятся мои воспоминания, были временем поднятия религиозного чувства во Франции, как это говорил тогда и наш соотечественник отец Мартынов, состоявший в ордене иезуитов. Но, во всяком случае, тогда католицизм казался силой очень могущественной. Не знаю, как дело обстоит теперь, но от некоторых лиц мне приходилось слышать, что и теперь верующих во Франции очень много и что католическая Церковь очень успешно борется против атеистической политики республики.

Приблизительно в 1906 году я рассказывал в семействе академика Клавдия Петровича Степанова свои воспоминания о силе католичества во Франции. Француженка, гувернантка детей Степановых, заметила мне: «Но, мсье, и сейчас то же самое. Послушайте, что пишет мне сестра». И она прочла обширные отрывки из письма сестры, сообщавшей разные новости, не помню, из Дижона или Лиона. Крупнейшим событием было посещение города каким-то архиепископом, и то, что описывалось в письме, превосходило все, что я сам видел во Франции. На торжественную встречу архиепископа собрались толпы народа, больше ста тысяч человек. Письмо подробно указывало площадь и улицы, занятые народом, и знающая свой родной город гувернантка пояснила мне, что толпой было занято все пространство, которое только возможно было занять. Народ покрывал собой даже крыши. Письмо далее описывало торжественные чествования архиепископа, превосходившие все, что можно было представить в те времена у нас.

Другой раз, примерно в 1910 году, мне рассказывал свои французские впечатления один совершенно безразличный к вере русский, проводивший свои летние каникулы в Сен-Мало и других пунктах по Ла-Маншу. Так как уже несколько лет во Франции принимались усиленные меры для недопущения духовенства к народному образованию, то я, естественно, поинтересовался, как переносит духовенство этот страшный удар его влиянию. «О, я сам этим интересовался и очень к этому присматривался, — отвечал мой собеседник. — И представьте себе — духовенство прекрасно ведет свои дела». — «Но каким же образом?» — «Приспособляется». И он мне подробно рассказал образчик из жизни школы, особенно близко наблюдавшейся им. Все дело, конечно, в том, что родители хотят религиозного воспитания детей и помогают духовенству во всем, что оно придумывает для обхода закона. Так, в одном городке священник устроил образовательные прогулки детей за город. Этот священник — молодой, веселый, умный, прекрасный педагог — идет с толпой детей в поля, в леса и действительно объясняет им многое о растениях, животных, явлениях природы, о разных попадающихся по пути сооружениях и т. п. Дети от него в полном восторге. Но разумеется, священник находит при этом случай говорить и о религии, а возвращаясь с прогулки, вся компания заходит для отдыха в церковь, и здесь уже происходит правильная катехизация. Дети довольны, родители довольны, преподавание религии совершается успешнее, чем при школьных уроках, а начальству не к чему придраться, тем более что неудобно чересчур возбуждать негодование родителей.

Разными способами, таким образом, вера, изгнанная из школы, доходит к детям вне ее. Конечно, Церкви для успеха в этом приходится все более повышать качественный уровень своего преподавательского персонала.

Повторяю, что мой собеседник был просто любознательный наблюдатель, лично нерелигиозный и менее всего способный симпатизировать римскому католицизму.

Думается мне поэтому, что католицизм если и потерпел во Франции сильные удары, то упорно защищается и почерпает для этого силы в том, что в самом населении имеются значительные массы верующих, восстающих против антирелигиозной политики правительства.