V

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Кончались прекрасные дни геленджикского Аранжуеца. Рассыпалось здание Береговой линии, под кровлей которого свила свое гнездо покойница мама для своих птенцов. Приходилось вылетать, искать другого убежища. А из птенцов этих сестре Мане было всего шесть месяцев, мне — два года, а старшему брату Володе — пять лет. Мама привыкла жить за попечениями отца как за каменной стеной. Теперь приходилось и с ним расстаться.

Савицких в это время уже не было в Геленджике. Он предусмотрительно вышел в отставку перед самой войной. Такой поступок в те времена очень не одобрялся. Но граф Воронцов, наместник Кавказский, сделал то же самое демонстративно. По своему англоманству он не одобрял войны с Англией, не хотел в ней участвовать и ушел в отставку, покинув должность наместника. У Андрея Павловича не было таких тенденций. Он оставил службу просто по практическим соображениям и увез семью в Керчь. Там они и пребывали в момент снятия Береговой линии. К ним отец решил отправить и нашу семью.

Ликвидация Геленджика была совершена двумя путями. Всех женщин и детей решено было вывезти на военном судне в Керчь. Гарнизон же, освобожденный от этой обузы, должен был пробиваться сухим путем в Новороссийск. Гарнизон и жители прочих укреплений были вывезены, кажется, частью в Новороссийск, частью на юг, в Закавказье. Но мне хорошо известно лишь то, что происходило в Геленджике.

Перспектива везти женщин и детей в то время, когда по Черному морю уже разгуливал англо-французский флот, была очень не по сердцу морякам. Что было делать в случае встречи с неприятелем? Сдаваться? Или сопротивляться с неизбежной гибелью женщин и детей? Капитан Певцов, которому была предложена эта щекотливая операция, прямо отказался, объяснив, что сдаваться в плен не хочет, а губить женщин и детей не имеет духа. Тогда поручено было везти какому-то другому капитану, человеку решительному и суровому, и он принял поручение, но заявил, что в случае чего не станет сдаваться из-за женщин и детей, а будет драться и при безвыходности положения взорвется.

У наших в Геленджике постепенно накопилось большое хозяйство, а на судно позволено было взять лишь незначительный багаж. Все остальное приходилось бросать. Черкесы, радуясь уходу русских, который считали окончательным, ожидали себе большой добычи после них. «Прощай, Иван!» — весело кричали они солдатам. Среди наших было такое множество Иванов, что горцы называли этим именем каждого русского. Но «Иваны» вовсе не расположены были оставлять черкесам свое наследство и истребляли все, чего нельзя было взять с собой. Мама рассказывала, как и она собственноручно уничтожила все свое хозяйство, разбивала и жгла все веши, которые так усердно собирала целых семь лет. А потом, когда, по отправке женщин и детей на корабль, гарнизон и сам двинулся в путь, крепость со всеми зданиями, казенными и частными, была взорвана. Немногое досталось горцам среди опустошенных развалин.

Не знаю с точностью, когда вышло судно, увозившее женщин и детей, и в какой день гарнизон покинул Геленджик. Но произошло все это в конце марта 1854 года.

Не часто на плечи женщины надавливает такой камень, какой судьба навалила на мою маму в момент расставании. Неопытная, привыкшая к попечениям умного и доброго мужа, она теперь должна была сама спасать себя и троих детей, отправляясь в совершенно неведомые условия жизни. Конечно, в Керчи ее ждали Савицкие; из прислуги с ней были Иван и Аграфена. Наташи уже не было у нас, она еще раньше вышла замуж. При отце остался Алексей Гайдученко. Я, разумеется, был слишком мал, чтобы помнить сцену расставания, но легко представить себе, как оно было тяжело.

Плавание наших беглецов сначала совершалось очень благополучно. Трудно было с удобством разместить такое множество женщин и детей, но моряки делали все возможное для этого и готовы были лишить себя всего, лишь бы получше устроить своих несчастных пассажиров. В конце концов мама кое-как поместилась, приладила местечко и для меня, и для маленькой Мани. Погода была хорошая, и все начинали засыпать, как вдруг на судне поднялась внезапная суматоха. Пассажиров будили и приказывали со всей поспешностью спускаться в трюм. Напрасно перепуганная мама спрашивала, что такое случилось. Никто не отвечал. Повторяли только: «Спускайтесь, спускайтесь поскорее...» И вот трюм был битком набит беспорядочной толпой женщин и детей. Негде присесть. Дети плачут. Нечем их успокоить. А наверху, на палубе, заслышалась какая-то военная суета, негромкие приказания и громыхание каких-то тяжелых предметов... Прибежал сверху офицер: «Сидите тихо, не шумите, уймите детей...» Барыни бросились к нему: «Бога ради, что такое делается?» — «Ничего, ничего, не тревожьтесь, только сидите тихо». И он снова исчез.

Наконец в трюм спустился Иван, бледный как смерть Его, как мужчину, оставили на палубе. Он рассказал, что в море, поперек курса корабля, виднеются огни. Наши боятся, что это неприятельские суда. Капитан приказал потушить все огни и сохранять полную тишину, но также приготовить орудия. Их-то и передвигали на палубе. Он хочет попытаться проскользнуть незаметно, но если неприятель нас увидит, то капитан будет драться до последних сил и потом взорвет судно.

Можно представить, с каким ужасом выслушали в трюме эти новости!.. Они звучали смертным приговором. И если в эти роковые минуты тревожно билось сердце у самих моряков, то во сколько раз невыносимее были чувства женщин, запертых в трюме, трясущихся над своими детьми и принужденных в пассивном бездействии ожидать своей участи.

К счастью, все обошлось благополучно. Наше судно обогнуло линию огней и через несколько времени оставило их позади себя. Полным ходом помчалось оно к северу, и только тут выпущенные из трюма женщины поверили своему спасению.

По прибытии в Керчь нашим пришлось попасть в своего рода тюрьму. Тогда уже кое-где появилась холера, и приезжие должны были выдержать обсервацию в карантине. Обширный керченский карантин, расположенный на северо-восточном берегу бухты, был порядочно наполнен такими невольными гостями. Территория карантина, обнесенная высокой стеной, была довольно обширна, но помещения для жительства тесны и неудобны. Скучно тянулись для всех бездейственные дни, и единственное развлечение для всех доставлял только шаловливый Яшка — обезьяна, сидевшая в карантине вместе со своими хозяевами-греками. Но все на свете кончается, и мама с детьми и прислугой могла наконец переехать к Савицким и несколько отдохнуть от дорожных волнений в городе, после Геленджика наиболее ей родном.

Однако и в Керчи убежище было уже ненадежно. Неприятельские корабли шныряли около берегов Крыма и подходили к Керчь-Еникальскому проливу, очевидно, стремясь проникнуть в Азовское море. Татарское население волновалось, и ежедневно можно было ожидать его восстания. В то время русского сельского населения в Крыму почти совершенно не было. За пределами городов всюду жили татары. Неподалеку от Керчи было только одно греческое поселение — Еникале, на самом берегу пролива, небольшой городок эмигрантов, ушедших из Греции после восстания и очень гордившихся своим чисто эллинским происхождением перед крымскими греками смешанной крови. Все остальное пространство было занято татарами, которых русские боялись больше, чем турок. Татары, видимо, ждали только прихода неприятеля, чтобы восстать. Их вооруженные всадники нередко группами скакали по базарам и улицам Керчи. Савицкий сам видел этих первых ласточек кровопролития и грабежа и решил, что нужно поскорее убираться подобру-поздорову, тем более что если бы неприятель вошел в Азовское море, то уже нельзя было бы и убежать. Сухим путем из Керчи, через татарские деревни, было бы слишком рискованно ехать. Да и куда ехать? Трудно было сказать, какая местность Крыма останется безопасной.

Андрей Павлович решился на радикальную меру: увезти семью на родину, в Нежин, где у него жили родные. Но куда деваться маме с детьми? Савицкому приходилось и нас брать с собой. Не бросать же! Мама списалась с отцом, который в это время был в Анапе. Он с благодарностью согласился на предложение Андрея Павловича. Положение безвыходное, выбора не было, хотя для нас ехать в Нежин было совсем не то что для Савицких. Они ехали на родину, к ближайшим родственникам. Мама же ехала на чужую, неведомую сторону, где у нее не было даже знакомых. И если бы родные Андрея Павловича, его сестры и мать, которая, кажется, была еще жива тогда, приняли нас, как он обещал, то все же положение мамы — на чужой шее, с кучей детей и прислуги, было бы крайне неприятно. Но ничего не оставалось делать. И вот все стали спешно собираться. По общему ходу военных действий видно было, что Керчи вряд ли уцелеть. Что касается Азовского моря, то казалось бы, что наше военное начальство должно было принять серьезные меры к охране пролива и недопущению неприятеля прорваться сквозь него. На Азовском море был ряд цветущих портов: Бердянск, Мариуполь, Таганрог, Ейск, уже тогда ведших большую торговлю. В этих городах находились большие запасы провианта для войск. Однако никаких серьезных мер к защите пролива не было заметно. Правда, при входе в пролив, недалеко от Керчи, стоял небольшой отряд, и его присутствие пугало неприятельский флот. Но батарей на проливе не воздвигалось и для спасения азовских портов ничего не делалось. Каботаж наш по морю продолжался, и Савицкий рассчитывал отправиться на каком-нибудь судне в один из азовских портов.

Но я до сих пор не сказал о судьбе моего отца и геленджикского гарнизона. В конце марта 1854 года, взорвав и разрушив все здания, казенные и частные, и уничтожив все, чего нельзя было взять с собой, гарнизон двинулся к Новороссийску. Отец пошел со своим 5-м Черноморским батальоном. Мне не приходилось слышать, беспокоили ли черкесы наших на этом пути. Дорога от Геленджика до Кабардинки проходит по широкой долине, хотя и заросшей лесом, но свободной от всяких горных теснин, так что эта половина пути, при таком значительном числе войска, едва ли представляла для горцев удобства нападения на наших. Напротив, начиная от Кабардинки до самого Новороссийска дорога идет у подножия гор, обрывающихся множеством ущелий в бухту. Эти ущелья приходится пересекать, беспрерывно то поднимаясь, то спускаясь с горы на гору. Тут что ни шаг, то удобные места для нападения на отряд, обремененный обозами... Но я не знаю, насколько горцы этим воспользовались. Во всяком случае, отряд благополучно пришел в Новороссийск, 5-й же Черноморский батальон проследовал прямо в Анапу, которую рассчитывали сохранить в наших руках. Что касается Новороссийска, то его по завершении снятия Береговой линии предполагалось также очистить.

Но неприятель не дал этого сделать спокойно. Его корабли скоро вошли в Новороссийскую бухту и начали бомбардировку. Наши отвечали огнем своих батарей. Самая сильная батарея стояла на возвышенном берегу неподалеку от нынешнего южного мола. Я через десять лет еще видел ее развалины, окруженные глубоким рвом. Она стреляла по неприятельским судам калеными ядрами. Тут, между прочим, отличился Маслович. На одном французском корабле капитан, щеголяя храбростью, все время командовал, ходя без всякого прикрытия на рубке. Когда наши это заметили, Маслович, задетый за живое, приказал принести себе халат и трубку с длинным чубуком и, нарядившись по-домашнему, стал спокойно разгуливать по брустверу, покуривая трубку и отдавая сверху приказания. Эта выходка не осталась не замеченной неприятелем, и по окончании бомбардировки русские и французы взаимно осведомлялись об именах этих бесстрашных соперников в храбрости.

Я не знаю, какой вред наши орудия причинили неприятелю. Но бомбардировка Новороссийска была очень сильна. Десять лет спустя я и прочие мальчуганы находили в развалинах города бессчетное количество ядер. Местами они буквально усыпали почву, и прошло много лет, пока жители воскресшего города успели растаскать их на разную домашнюю потребу и материал для кузниц. Этот набег послужил для наших красноречивым напоминанием, что нужно убираться, и Новороссийск скоро был очищен. В нем не оставлено было камня на камне. Все, начиная от Серебряковских палат и до последней хижины, было взорвано и разрушено. Омертвевшие берега Цемесской бухты со всех сторон желтели одними развалинами. На одном берегу виднелись пятна Кабардинки и форта в глубине бухты. На другом берегу — рассыпанные камни прежней турецкой крепости Суджук-Кале и свежие руины ее преемника Новороссийска, разрушенной столицы стертой с лица земли Береговой линии.

Отец мой, как сказано, еще раньше пошел со своим батальоном в Анапу, откуда — с 7 мая — батальон вошел в состав так называемого Закубанского отряда, действовавшею против черкесов. Здесь отец оставался до осени, когда он расстался со своим батальоном и был назначен старшим ординатором в Фанагорийский военный госпиталь.

Фанагория — это была крепость, находившаяся в Тамани.

Но отец хотя и был 13 октября 1854 года назначен в Фанагорийский госпиталь, однако его командировали — еще 16 сентября — в Крым, в военный лазарет Феодосийского отряда.

Итак, осенью 1854 года отец попал в Крым, и очень неподалеку от Керчи. Но в это время наших там уже и след простыл.

В самом, кажется, начале мая Андрей Павлович Савицкий погрузился со своей и нашей семьями на греческое судно шкипера Буковало, шедшее в Мариуполь. Оттуда нужно было ехать в Нежин на лошадях.

Нелегки тогда у нас были путешествия. По всей России было только две железные дороги: Николаевская и Царскосельская. Начатая постройкой Варшавская дорога не была окончена во все продолжение войны. В общем у нас на всех безграничных пространствах России было менее тысячи верст железных дорог. Шоссейные дороги были в лучшем состоянии, но по преимуществу в центральных губерниях. Дорого поплатились мы в Крымскую кампанию за это бездорожье. Подкрепления, посылаемые в Крым, двигались черепашьим шагом, множество ополчений не дошли до самого окончания войны. Еще труднее была доставка артиллерии и движение обозов, которые безнадежно увязали в грязи весенней и осенней распутицы.

Мне пришлось слышать, как в какой-то губернии уже после войны отрывали из земли транспорт орудий, посланных в Севастополь и затонувших в грязи. Грязь потом обсохла, и орудия оказались похороненными в земле.

Особенно непроходима была Новороссия, которую предстояло пересечь нашим беглецам.

Бравый шкипер Буковало доставил их в Мариуполь быстро и благополучно. Здесь приходилось обстоятельно снарядиться в дальний путь, приобрести фургоны и телеги, заподрядить лошадей, запастись дорожными костюмами и разными припасами. Для всего этого Мариуполь представлял все удобства как пункт бойкий и торговый. Бремени было, казалось, тоже достаточно. Наши не торопились и впервые наслаждались полным спокойствием. Наконец-то им уже не страшен неприятель, нет ни черкесов, ни татар. Готовясь помаленьку в путь, они отдыхали, ходили по базарам и лавкам, были и у знаменитой чудотворной иконы Божией Матери, давшей городу его название.

Население Мариуполя состояло тогда главным образом из греков. Это были эмигранты, бежавшие из Турции. Они принесли с собою чтимую у них на родине икону Божией Матери, по имени которой назвали и свой город. Икона, находившаяся в соборе, была вся увешана серебряными и даже золотыми изваяниями разных частей человеческого тела: головы, рук, ног и т. п. Это были благодарственные приношения больных, исцелившихся по молитве у иконы и в память этого приносивших изображение той части тела, которая получила исцеление.

Однако же нашим пришлось благодушествовать в Мариуполе гораздо меньше, чем они предполагали. Едва прошло несколько дней, как весь город был потрясен известием, что в порту показались неприятельские военные суда. Страшная тревога охватила жителей. Встряхнулись, как от сладкого сна, и наши. Бедная мама была в отчаянии: эти англо-французы с турками решительно не давали ей нигде покоя. К счастью, экипажи были уже куплены. Моментально наняли лошадей и двинулись за город. Верстах в двадцати-тридцати от города находится греческое селение Сартана. Туда и направились наши, чтобы там окончательно изготовиться в дальнейший путь.

Что касается города Мариуполя, неприятель не сделал ему никакого вреда, потому что войска в городе не было, а жители порешили встречать врагов с хлебом-солью и заявлением покорности. Это был единственный случай капитуляции портового города в Крымскую войну.

Но каким образом неприятель попал в Азовское море? Я говорил, что наши плохо защищали вход в пролив, лучше сказать — совсем его не защищали. Почему — не знаю. Защищать пролив легко. Он очень мелок и для крупных судов непроходим. Южнее Керчи он очень суживается, и фарватер проходит близ Крымского берега. Хорошие батареи, казалось бы, должны были не пустить неприятеля. Но у военного начальства было, кажется, убеждение, что если неприятель серьезно захочет пройти в Азовское море, то у нас не хватит средств этому воспрепятствовать. Возможно. У нас в Крыму нигде ни на что не хватало средств. Но многие лица, находившиеся на месте действия, думали иначе и считали защиту возможной. Я упоминал выше, что близ входа в пролив стоял небольшой отряд и его присутствия было достаточно, чтобы неприятельский флот не решался входить. Но этому отряду приказано было отойти для зашиты какого-то другого пункта, кажется к Феодосии. Мой отец рассказывал, что, когда начальник отряда получил это приказание, он в величайшем негодовании сорвал с головы фуражку, бросил ее об землю, топтал ногами и громко ругательски ругал начальство... Но приказание все-таки должно было исполнить. Неприятельский же флот вслед за этим прошел в пролив 12 мая 1854 года, а 13 мая бомбардировал Керчь, защищавшуюся чуть ли не двумя орудиями, и занял ее. После этого неприятельские суда прошли все Азовское море, бомбардируя разные порты, как Геническ, Бердянск, Ейск, делая десанты и уничтожая продовольственные склады. Единственным непострадавшим городом был Мариуполь, умилостививший неприятеля добровольной покорностью.

Едва ли какой порт пострадал сильнее Тамани. Я был в ней десяток лет после войны и бродил по одной особенно разрушенной части города. Она напоминала какую-то Помпею. На заброшенных улицах не видно было ни единой человеческой души, а по обе стороны тянулись только полуразрушенные стены домов. Говорят, сильно потерпела и Керчь, разграбленная союзниками, но, когда я ее увидел, она уже успела залечить все свои раны. Неприятель, впрочем, недолго оставался в городе, так как все его силы сосредоточивались поблизости Севастополя, центральная же и восточная части Крыма оставались в русских руках.

Между тем мама с Савицкими медленно двигались из Сартаны на запад, к Нежину. Они все испытывали радостное чувство, что наконец избавились от неприятеля и движутся по неоспариваемой русской почве. Но тягости путешествия на лошадях по местностям не трактовым были чрезвычайны. Телеги с вещами тащились чуть не шагом, а с ними сообразовывались и фургоны с пассажирами. Неподвижное скорченное сидение с утра до ночи, изо дня в день утомляет наконец сильнее, чем маршировка пешком. Продовольствоваться приходилось кое-как, ночевать — со всеми неудобствами. На руках у мамы дети то простужаются, то схватывают расстройство желудка. Она совсем замучилась, а в то же время теперь, когда исчезла мысль, куда бежать от неприятеля, ярче и настойчивее стала осаждать другая: где же устраиваться, где осесть? Каждая верста пути к Нежину отдаляла ее от мужа. А что будет с ней в Нежине? Но какой же можно было придумать другой исход?

Так дотянулись они до немецких колоний, охватывавших огромную территорию, и остановились на продолжительный роздых в их столице Грунау. Это была большая цветущая колония, благоустроенная как немецкий городок, окруженная роскошными полями и садами, служившая резиденцией барона Штемпеля, попечителя колоний. После всех тягостей пути в тесноте и грязи Грунау мог показаться земным раем. Хотя в колониях мне было только три-четыре года, я уже довольно хорошо помню Грунау. Чистые широкие улицы обрамлялись в нем красивыми чистенькими домиками и даже большими домами, на огромной площади посреди колонии было несколько хороших магазинов. Повсюду по дворам виднелась масса зелени — деревьев и кустов. Дом барона Штемпеля представлял роскошную усадьбу, которая по величине своей не охватывается моим детским воспоминанием. Помню только какие-то отрывки разубранных комнат, какой-то сад, представлявшийся мне бесконечно большим и непроходимо густым. Сам барон Штемпель жил каким-то владетельным герцогом посреди своих колоний и, говорят, получал с них большие доходы, был умным администратором и колонии у него процветали. Он держал себя в отношении войны патриотом и, сверх того, был вообще человеком любезным. Поэтому он встретил наших беглецов очень ласково, отвел им хорошие помещения, приглашал к себе, расспрашивал об их положении и планах.

Эти расспросы не были пустым разговором. Вникнув в положение мамы, он сам сказал ей, что, может быть, ей лучше всего остаться совсем в Грунау.

Это было лучом света для мамы, тем выходом, которого она тщетно искала. Чем более она об этом размышляла, тем более мысль остаться в немецких колониях ей нравилась. Она посоветовалась с Андреем Павловичем. «Сестрица, — отвечал он, — это Сам Бог внушает вам такую мысль. Вы понимаете, мне самому неловко было бы сказать вам, могло бы показаться, что я хочу от вас отделаться. Но когда вы сами это надумали, я скажу, что ничего лучше нельзя найти. Конечно, оставайтесь здесь».

На том и порешили, и, конечно, это был самый умный исход. Даже сношения с отцом здесь были легче и быстрее, чем были бы в Нежине. Сюда ему легче было даже приехать, когда настанет время.

Итак, мы остались в Грунау, а Савицкие, отдохнувши, продолжали свое путешествие в Нежин.