Революционная элегия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В длинном ряду образов прошлого, проносящихся в моем воображении, Андрей Франжоли и Евгения Завадская [46] встают какими-то загадочными, грустно-покорными тенями. Так и хочется сказать им: зачем вы так тихо шепчете, отчего не скажете громче, для чего вы жили и томились и нашли ли где-нибудь то, чего не получили здесь, среди нас?

Они оба были очень хорошие люди, и у них было все для того, чтобы оставить что-нибудь по себе. Но прошла их жизнь, и не разберешь за ней ничего, кроме туманной светящейся полосы без определенного содержания, хотя это все же полоса света, а не тьмы.

Андрей Франжоли был родом южанин — не то из Херсона, не то из Кременчуга, очень мешаного племени и сохранял даже австрийское подданство. Но по душе это был чистый мужик-малоросс. Хотя он принадлежал к интеллигенции — по профессии помощник аптекаря, но сам язык его сохранял южнорусский акцент и народные обороты и выражения, а склад мысли и симпатий — все было мало-русское.

Небольшого роста, нескладного телосложения, черноволосый, с резкими, неправильными чертами лица и крючковатым носом, он совсем не был красив. И речь его, нервная, дрожащая, не годилась для оратора. Однако и наружность, и речь его привлекали задушевностью, говорящей сердцу. Он был глубокий идеалист, живущий правдой, ищущий правды и верующий в нее. Имел ли он какую-нибудь религиозную веру? Определенной — конечно, нет, но и антирелигиозного ничего не выражал. Его настроение напоминает мне стихи Шевченко, которые он напевал козлиным голосом и которым я от него же научился:

Доле, де ти! Доле, де ти?

Нема ниякои.

Коли доброй жаль, Боже,

То дай злой, злой!

Не дай спати ходячому,

Сердцем замирати

И гнилою колодою

По свиту валятись.

А дай жити, сердцем жити

И людей любити,

А коли ни — то проклинати

И свит запалити!..

В этом настроении есть что-то бессознательно-религиозное, и «правда» Франжоли, во всяком случае, ничем не разнилась от христианской. Вообще, хотя он считал себя социалистом, но, как и у многих тогда, этот социализм выражался только в требовании, чтобы люди не притесняли и не эксплуатировали друг друга и жили по справедливости. Во всем этом было больше анархизма, чем определенного социализма, и таким идеалистам казалось, что только злая, сверху давящая сила мешает людям жить счастливо, по правде.

Может быть, ему, по содержанию души, совсем не следовало втягиваться в революцию, а нужно было просто жить с людьми, пробуждая в них правду, зажигая в них чистую сердечную жизнь. Но, должно, слишком уже мало правды чувствовалось кругом, и осиротелое сердце потянуло «проклинати» и «свит запалити».

Да притом революционное движение в начале 70-х годов захватывало эпидемически молодые слои интеллигенции, имея тот народнический характер, который именно окрашивал самую глубину души Франжоли. Он примкнул к общему движению (кружок Мартина Лангаиса) и был арестован за революционную пропаганду во время массовых арестов, из которых возник «большой процесс» («193-х»). По этому делу он и судился в Петербурге в 1877/78 году. По этому же процессу сулилась и Евгения Завадская. Франжоли просидел в тюрьме что-то очень долго, года два, помнится, и собственно приговором суда ему было вменено в наказание продолжительное тюремное заключение. Но приговор суда был очень сильно изменен высочайшим повелением от 21 мая 1878 года, и Франжоли попал в ту категорию, которая отдана была на три года полицейского надзора, с тем, что в случае нового проявления неблагонамеренности лица этой категории подлежат наказанию, определенному судом «по закону». Для Франжоли это составляло ссылку в Тобольскую губернию с лишением особых прав.

Завадская же по приговору суда была оправдана.

Во всяком случае, и Франжоли отделался от суда сравнительно очень дешево. Но за это время с ним произошло приключение, определившее во многом его последующую жизнь.

Когда его арестованного препровождали в общий резервуар обвиняемых — Петербург, он задумал бежать. Везли его по железной дороге в отдельном купе, под конвоем двух жандармов. Он сидел близ окна, а они — около дверей купе. На пути жандармы заснули, и Франжоли счел минуту благоприятной. Он открыл окно и на полном ходу поезда успел выпрыгнуть, прежде чем пробудившиеся стражи могли его схватить. Но торопливый прыжок вышел очень неудачен, он так сильно расшиб себе ногу, что едва мог подняться и уж совсем не мог бежать. Между тем поезд остановили, и жандармы бросились ловить Франжоли. Разумеется, его моментально схватили и водворили на прежнее место.

Нога его не была в прямом смысле сломана, но оказалась серьезно повреждена. Может быть, в костях была трещина. Нога сильно болела, Франжоли хромал, что дальше, то хуже. Очевидно, в ней развивался какой-то болезненный процесс. Совершенно не знаю, что с этим делали врачи, но никакого толка из лечения не получалось. Франжоли постепенно становился калекой.

Где он познакомился с Завадской — я не знаю. Не помню и подробностей ее политической деятельности. Судилась она по «процессу 193-х» и была оправдана. Во всяком случае, деятельность ее была мелкая, незаметная. Но саму личность Завадской я хорошо помню. Тихая, скромная, молчаливая и замкнутая, она была очень умна и производила впечатление натуры, богатой внутренними силами. Это чувствовали все окружающие и постоянно очень уважали ее. Конечно, она была способна к крупному, серьезному делу. Почему она не бралась ни за что подобное? Потому ли, что не находила ничего способного ее удовлетворить? Потому ли, что крупное дело требует от человека всецело отдаться ему, а Завадская не могла уже этого сделать с тех пор, как встретилась с Франжоли? Может быть, она не умела делить своего сердца — а полюбила она своего Андрея действительно всей душой. В нем она встретила нежную, любящую натуру, в которой можно было поместить все свое чувство. Он сам был в таком же роде, как она. Чтобы «проклинати» и «свит запалити», нужна ненависть, а ему дано было «сердцем жити» и «людей любити».

Завадская тем полнее отдалась Франжоли, что он все более начинал нуждаться в уходе. Нога все сильнее разбаливалась, и это отражалось на всем здоровье.

Не знаю, почему они не венчались, да и вообще, правду сказать, не могу хорошо разобраться в их отношениях. Детей у них не было. А жили они неразлучно вместе, в самом нежном дружелюбии, в самой трогательной заботе друг о друге. После суда они жили где-то в Харьковской губернии, [47] поддерживая старые знакомства и дружеские связи со своей революционной средой. Франжоли {150} особенно любил народовольцев — партию не только самую крайнюю в те времена, террористическую, но даже упорно ведшую попытки на цареубийство. Но мне кажется, что его больше притягивали люди, тогда подобравшиеся у народовольцев из самых горячих и самоотверженных элементов. При всех этих симпатиях Франжоли не принимал никакого участия в делах, кроме каких-нибудь мелких услуг. С ним любили говорить, ценили его мнение. Он был действительно весьма умен и рассудителен. Нравственный ею авторитет стоял высоко. При всем том он находился в бездействии. Некоторая его инвалидность не может этого объяснить, потому что в революционных делах есть функции, при которых она не мешает, а даже очень выгодна, как, например, для официальных хозяев конспиративных квартир. Раз как-то его и вызвали в Петербург, рассчитывая к чему-нибудь пристроить, и они с Завадской {151} приехали. Но выходило так, что ни к чему его нельзя было приспособить. Я говорю о нем потому, что Завадская уже не имела самостоятельного бытия, жила при Андрее, для Андрея, с ним бы пошла всюду и без него никуда.

Когда подумаешь, что они так долго, в сущности, ничего не делали, то даже удивительно становится, до какой степени они удовлетворяли и наполняли друг друга совместной внутренней жизнью. Они как будто могли жить только друг другом, составляя какой-то маленький, но законченный микрокосм. Что было в этой жизни? Чем они обменивались? Ведь оба они были существа развитые, сложные, с разнообразными запросами, растительной жизнью не могли удовлетворяться. Да и какая там растительная жизнь?. Они жили бедно, скудно, аскетически. Мне теперь даже приходит на мысль; не было ли в их микрокосме чего-нибудь мистического, никому не открываемого?

Я к ним заходил в Петербурге. Они себе приискали какую-то жалкую квартирку в две комнаты, с сенцами и маленькой кухней. Комнаты были грязны. Мебель, очевидно хозяйская, очень убогая. Когда я пришел, Франжоли возился с промыванием масла в соленой воде. Масло, объяснил он, прогоркло, но если его хорошенько отмыть в нескольких водах, то сделается вполне пригодным. Он любил возиться с домашним хозяйством. Меня, конечно, более интересовали южные новости.

Они оказались невеселыми. О ком ни спросишь — «арестован», «сидит в тюрьме». Потом, понижая голос, с некоторым ужасом говорит: «А вот с NN (он назвал нашу общую приятельницу) совсем плохо». — «Что же такое?» — «Да что — прелюбодействует». Он, собственно, употребил более выразительное, мужицкое, грубое слово... «Муж в отсутствии, а она прелюбодействует». Чудачный человек: его все еще могли удивлять и приводить в негодование такие вещи. Мы даже забыли заповедь «Не прелюбы сотвори» и в подобных случаях выражаемся: «Она увлеклась». Но Франжоли как был, так и остался старобытным мужичком.

В Петербурге они пробыли недолго. По городу шли лорис-меликовские обыски и аресты, а Исполнительный комитет пустил предостережение по «радикальному» миру, чтобы все убирались из города, так как будет еще хуже. Он подготовлял 1 марта 1881 года. Франжоли с Завадской тоже выпроводили, и куда они уехали — не знаю. Я их увидел потом только в Женеве.

У него же произошла за это время окончательная катастрофа с ногой. Бедренная кость совсем переломилась, так что он-не мог ни ходить, ни стоять, ни сидеть. Кажется, это была правая нога. Положение выходило самое сложное. По всей России по случаю 1 марта 1881 года шли страшные аресты. Франжоли с Завадской жили в революционной среде и в этих погромах делались все более одинокими, беспомощными, да могли, конечно, и сами быть привлечены к делу. Что же сталось бы с Франжоли, если бы потревожили Завадскую?

В этом положении вещей она решила увезти его за границу. Страшную массу энергии, даже вдохновения она должна была найти в себе для исполнения этого. Начать с того, что требовалось получить заграничные паспорта в такое тревожное время. Могу себе представить, что Завадской понадобилось развить много дипломатического искусства, чтобы раздобыть паспорта — все равно, легальные или фальшивые. Но переезд был нелегок и в материальном отношении. Положим, у Франжоли или, точнее, у Завадской были маленькие средства. Они жили бедно, но самостоятельно и никогда не прибегали к «партийной» помощи. Но Франжоли можно было повезти только на носилках. Вставать он не мог и в лучшем случае способен был полулежать, облокачиваясь на руку. При таких условиях провоз по железным дорогам крайне усложнялся и удорожался. Но перед Завадской носилась светлая мечта. Андрей еще молод. За границей она найдет искусных докторов. Там он будет находиться в животворном воздухе, в полном душевном спокойствии, он поправится, хотя бы остался без одной ноги. Он будет жить. И Завадская все устроила, преодолела все трудности и довезла-таки Андрея до Женевы.

Здесь она его устроила прекрасно: в предместье, кажется, в стороне Пленпале, во всяком случае, на свежем, здоровом воздухе, среди садов. Их квартира помещалась в доме среди большого двора с множеством цветов. Франжоли лежал в просторной комнате, светлой, с большими окнами. Когда я пришел к нему, он очень скоро стал с волнением рассказывать о своем несчастье с ногой. Он ничего подобного не ожидал, как вдруг однажды, когда он стоял около эй стола, нога хрустнула, и он повалился на пол Как все больные, он готов был несколько раз повторять историю этого момента, превратившего его из живого человека в какой-то неподвижный кусок мяса и костей. Впрочем, первое время он все-таки был доволен и даже относительно весел. Из окон напротив себя он видел солнце, вдыхал чудный воздух. Его выносили и на двор на кровати, и он лежал среди роскошных цветов и кустов. У него сначала была и надежда, что лечение даст добрые результаты. Но, увы, ничему подобному не суждено было осуществиться.

Я не видал врачей, не знаю, что они с ним делали и имели ли сами какие-нибудь надежды. Но никакой операции с его ногой не делали. Сверх того, у него начали развиваться и какие-то другие болезненные процессы, и появилась водянка. Жизнь его в таком состоянии протянулась, пожалуй, с год. Завадская, понятно, неусыпно сидела над ним. Навещали его и друзья. Нашлись среди эмигрантов кое-какие знакомые по России. Вообще, положение было бы сносное, если бы он подвигался к выздоровлению. Но он, наоборот, медленно и неуклонно разрушался. Наконец дело разрешилось катастрофой, но такой, что никто и не ожидал.

Я в это время перебрался из Женевы в деревню Морне, на горе Салев, высящейся над городом и кантоном. Ходу к нам прямой дорогой было часа три, так что я не мог часто бывать в Женеве и Франжоли довольно долго не видал. Как вдруг однажды прибегают ко мне из города и сообщают, что Франжоли и Завадская умерли: оба отравились.

Я отправился в город и там узнал много странного.

Соседки, постоянно бывавшие у Франжоли и очень сдружившиеся с Завадской, могли близко наблюдать их жизнь и отношения, время от времени слышали отдельные слова и отрывки их конфиденциальных разговоров, так как неподвижно лежащему больному трудно конспирировать. Завадская иногда пускалась и в очень откровенные излияния. Наконец, само отравление его и се совершилось, можно сказать, на глазах у приятельницы Завадской. Соединяя все эти отрывочные сведения, освещенные окончательно только трагедией самоубийства, можно было составить себе полное представление о том, как все это произошло.

Завадская еще раньше говорила, что у них с Андреем давно решено умереть вместе, как жили вместе, или — в другой форме — «не расставаться и в смерти». Слушатели не придавали этим словам никакого серьезного смысла, потому что речь шла не о самоубийстве, а была просто выражением пожелания. Потом, незадолго до самоубийства, у Франжоли с Завадской в их разговорах наедине слышны были словечки, из которых теперь можно заключить, что у них начались приготовления к совместной смерти. Передававшая мне это особа даже выражала полную уверенность, что хотел этого, собственно, Андрей и уговаривал Завадскую, которая как будто колебалась и не хотела умирать.

В самый день самоубийства (это было 6 августа 1883 года) та же особа была у Франжоли. Он лежал живой, но молча и как будто в забытьи, однако делал Завадской рукой знаки, которые, как теперь можно понять, звали ее за Франжоли, к нему. Вероятно, он только что принял яд (то есть опиум), который уже начал действовать, но Франжоли еще не заснул. Завадская же была очень нервная и взволнованная. В руках у нее был пузырек, но так как у них постоянно возились с лекарствами, то это не возбуждало никакого подозрения. Наконец Завадская прямо попросила приятельницу оставить ее одну, так как она страшно устала. При этом она передала ей конверт, прося отдать его такому-то лицу, если он зайдет. Приятельница удалилась и видела, уходя, что Завадская прилегла на грудь Франжоли и как будто готовилась вздремнуть.

Через несколько часов знакомые снова зашли к Франжоли и застали обоих уже мертвыми. Андрей лежал на кровати. Евгения, сидя рядом на стуле, обняла его руками и лежала головой на груди его. На полу валялся пустой пузырек от опиума.

Все усилия оживить отравившихся остались тщетны. Бывший помощник аптекаря хорошо рассчитал дозы яда, у обоих безусловно смертельные.

В конверте, оставленном покойницей приятельнице, оказалась записка, которая гласила, что она и Андрей оставляют полторы тысячи франков на издание биографий народовольцев. Эти деньги представляли остатки имущества покойной, кроме того, что пошло на погребение ее и Франжоли.

Что значит это решение «умереть вместе», что значат эти упорные призывы уже принявшего яд Андрея, обращенные к Евгении, которая даже и в этот решительный момент могла бы еще отбросить от себя роковой пузырек?

Мыслимы ли такие сговоры и такое поведение у людей, не верящих в загробную жизнь, где души могут встретиться и продолжать совместное существование? Но покончившие с собой унесли в могилу свою тайну, которая, может быть, могла бы объяснить не только смерть их, но и жизнь.

И вот их тени стоят перед моим воспоминанием, молчаливо печальные, и не дают ответа на вопрос: зачем они жили в той совместной жизни, которой глубочайшее содержание никому не открыли?