III

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Зиму 1886/87 года мы провели сурово и одиноко. Наша квартира, старая, щелистая, с жалкими рамами, с дрянными каминами, была очень холодна. Зима же случилась редкая по морозам. Снег лежал глубокой пеленой, краны бассейнов приходилось оттаивать горячей водой, чтобы потекла вода. Пруды замерзли. У нас в комнате было около пяти градусов по Цельсию. От холода иногда казалось, вот-вот замерзнешь. Но благодаря Богу мы даже не болели, а Саша все больше поправлялся.

Заработки у меня были жалкие. Французская работа давала гроши. Русская тоже негусто. С эмигрантами я тоже не знался, так что от них «позаимствовать» не приходилось, разве редко. И. Я. (Павловский) немало мне передавал, но с гримасами, так что я решался просить только уже в последней крайности, с мужеством отчаяния. Жили мы нищенски. Летом мне оказал огромную помощь нежданно-негаданно Плоештянин, [48] лично мне даже незнакомый. Это благодаря Родовичам. Но зима была тяжка. Я был так углублен в себя, что ничего бы не замечал, но жена и ребенок напоминали. [49]

Однако той зимы я никогда не забуду. Ей я обязан всем, во мне она произвела полный переворот, и весну я встретил новым человеком.

Это новое рождение, однако, недешево мне стоило, да, сверх того, явясь в мир с новым взглядом, я в то же время увидел себя в таком безотрадном положении, что ужас брал. Я был в полном противоречии со своей действительностью. Я был в сознании своем христианином, а в действительности фактически отлучен от Церкви и своих обязанностей христианина не выполнял.

Я был горячим русским и от России отлучен. Я был монархистом, и... что имел на совести?

Мне приходилось переделать всю свою жизнь, сверху донизу, а это значило фактически — принять новое отношение к эмигрантской среде. Это отчасти явилось и неизбежно, отчасти составляло обязанность. Нужно же было загладить свое прошлое. Наконец, некоторых я таки и любил. Не мог я не попытаться их переделать. Но как за это взяться? Как, наконец, в странном и нелепом положении моем устроить себе жизнь, сколько-нибудь сообразную со своими убеждениями? Из ломки внутренней я попал в лабиринт практической трудности.

Все это меня до того истощило и измучило, что к весне я совсем заболел. Доктор (Филибилью), не зная, что во мне происходит, однако понял, что у меня дело в чем-то психическом. «Вы чем-то заняты. Вам не следует углубляться в себя. Это, наконец, опасно. У вас весь организм расстроен, очевидно, от этого». Он дал мне предписание ежедневно гулять в лесу, прописал лекарства, побольше движения, развлечения, особенно игру на бильярде, а главное — ни о чем не думать! Легко сказать! Но я был так расстроен, так чувствовал рассыпание организма, биение сердца, головные боли, бессонницу, полное бездействие кишок и тому подобное, что принялся за лечение усердно.

С тех пор мы с Сашей каждое утро, только вставши, отправлялись гулять, большей частью в лес. Гуляли с час и больше, потом возвращались домой и пили молоко или кофе. Нам обоим полюбились эти прогулки. В свободное время мы отправлялись и с Катей в тот же лес, который исколесили и узнали, как свой двор. Стали заходить далеко в соседние деревни. Между прочим, в верстах десяти от нас в лесу находилась знаменитая часовня Божьей Матери.

В давние времена, когда эти леса славились разбоями, на этом месте Божья Матерь чудом спасла одного благочестивого путника, попавшего в руки разбойников. В благодарность он построил эту часовню, куда (не помню, какого числа) с давних пор совершаются богомолья. Поныне в этот день к Божьей Матери сходится более 100 000 человек. Ходили, конечно, и мы, даже не раз. Катя, кажется, ездила, потому что туда и конка ходит, то есть на три четверти дороги, а дальше дорога идет уже лесом. Часовня Божьей Матери вся горела огнями, а вокруг был целый стан балаганов, где богомольцы ели и пили, и целый рынок. Впрочем, молитвенного элемента замечалось маловато. Все имело вид больше праздника, только, конечно, без каруселей. В лавочках продавались кресты и иконы, но еще больше игрушек, пряников и тому подобного. Однако около часовни толпа постоянно стояла и слушала молебны. Наши Депрели, конечно, тоже ходили на богомолье, как ходили и в церковь. Впрочем, мадам Депрель, улыбаясь, заметила, что к часовне Божьей Матери некоторые ходят на богомолье, а некоторые — просто для прогулки.

Это продолжительное пешеходство по лесам и полям, иногда по целым дням, меня сильно поправило, особенно в связи с тем, что я и внутренне становился спокойнее. Лично для себя я уже установился, порвал с прошлым. В отношении эмигрантов тоже принял твердую линию: не выступая еще с громогласной, публичной антиреволюционной пропагандой, я всем, с кем сталкивался, говорил свои мнения, критиковал их, присматриваясь, на кого можно будет опереться, чтобы образовать, как мне тогда мечталось, группу, то есть среду, людей антиреволюционных. В то время я о возвращении в Россию не думал, так как это представлялось явной невозможностью, а думал просто основаться во Франции, зарабатывать себе хлеб литературной работой, а вместе с тем проповедовать свои новые идеи. Все это рисовало мне положение нелегкое, но за невозможностью другого я на нем останавливался, а всякое принятое решение успокаивает.

Я был в это время с внешней стороны далеко не одинок. Помимо французов, которых у меня было много знакомых, большею частью неблизких, в мире более или менее социалистическом у меня оставались такие друзья, как Родовичи (румыны). Старший Родович, неглупый и весьма симпатичный, сам казался в тех же сомнениях, какие были раньше у меня, и охотно слушал мои рассуждения. Мы, казалось, во многом сходились, и я бывал у Родовичей как дома. Между прочим, благодаря ему я получил из Румынии, от друзей его, солидную сумму — тысячи полторы франков в виде неопределенного займа, что и дало мне возможность перебраться на осень в Париж, расплатившись со всякими долгами. Через Родовичей я познакомился и с сербами, из которых Павел Маринкович до конца остался на моей стороне. Из русских моими друзьями оставались Серебряков с прилегающими к нему ничтожностями вроде его жены и Симоновских (то есть Коганов), также Бах и кое-кто около него крутившийся (в том числе Ландезен, впоследствии так странно разоблачившийся в деле Лаврениуса).

На моей же стороне казался и Н. С. Русанов; было много и мелочи, вроде Александрова, Ромма и так далее, потом целая куча молодежи, не эмигрантов, которые продолжали тянуться ко мне, хотя старые эмигранты, «столпы» революции, старались уже их ко мне не пускать. Из этой молодежи нашим другом стала особенно Федосья Васильевна Вандакурова.