III

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

От Свияжска до Казани оставалась только одна станция — Услон, а дальше шла длинным крюком переправа через Волгу. Услон — это высокая гора, довольно круто спускающаяся к Волге, на другой стороне которой видны казанские пристани и болотистая низина, отделяющая город от реки. Отодвинутая этим болотом версты на три от берега, Казань почт не видна с Волги. Переезжали через реку тогда на Адмиралтейскую слободку близ устья реки Казанки. Когда-то здесь находилось адмиралтейство, после которого остались низенькие невзрачные здания, служившие теперь, кажется, для каких-то складов. Въезд в город с этой стороны был пустынен и некрасив, и только Зилантов монастырь несколько скрашивал вид. Но когда мы добрались наконец до настоящей Казани, то впервые после Москвы почувствовали себя в большом, благоустроенном городе. Недаром она называлась столицей Поволжья.

В 80-х годах наши города были сравнительно с нынешними очень малолюдны. Один Петербург перевалил за полмиллиона жителей. В Москве было только 350 000 человек. На Волге только Саратов был многолюднее Казани (80 000 против 63 000). Но по одному числу жителей нельзя измерять значение города. Казань была центром большой торговли. Ее промышленность давно установилась прочно. В ней было два высших учебных заведения — университет и духовная академия, оба старые, богато снабженные, с огромными библиотеками, уже занимавшие видное место в русской науке. Казанский кремль — один из замечательнейших в России. Улицы были прекрасно обстроены домами в два и три этажа. Город был очень оживлен, и его прекрасные магазины показывали большое количество зажиточного населения. Вообще, в Казани сразу чувствовалась столица обширного края, и столица совсем не татарская. Хотя и для татар это была столица, но общий тон в жизни города был русский. Татары жили в особой части города, где и находились их мечети и училища.

В Казани мы прожили довольно долго, не упомню сколько. Дальше мне уже некуда было ехать, и требовалось только пережить достаточно времени, чтобы московская полиция совершенно потеряла мой след и привыкла к мысли, что меня искать негде и нужно спокойно ждать, пока я сам вынырну из своего неведомого убежища в сферу поднадзорного радикализма.

Поселились мы в меблированных комнатах, чистеньких и тихих, содержимых каким-то задумчивым поляком, вероятно из ссыльных. Жили мы вполне уединенно, избегая всяких знакомств. Жена занималась домашним хозяйством. Я — своим сочинением об инородцах, много писал дома, ходил в библиотеки, читал, делал выписки, сделал даже визиты двум, кажется, профессорам, прося у них указаний по моему предмету. Впрочем, в университетские сферы я появлялся с большой оглядкой, боясь, как бы не наткнуться на каких-нибудь петербургских или московских знакомых. Это опасение было моим вечным memento mori. В общем, однако, я усердно играл свою роль, и мои записки о поволжских инородцах разрастались в довольно интересное сочинение. Правда, это была работа чисто кабинетная, которую с одинаковым удобством можно было делать и не на Волге, а на Неве или Москве-реке. Но тем, с которыми приходилось говорить по этому предмету, я объяснял, что готовлюсь на весну к поездкам в разные места казанского края и пока вырабатываю себе программы и маршруты.

В свободное время мы много гуляли с женой, осматривали казанские достопримечательности, заходили на озеро Кабан, где казанцы бегали на коньках, и т. п. В общей сложности наша жизнь была, конечно, однообразна и довольно скучна. Но уединение — это великий ресурс для внутренней жизни, и пребывание в казанском одиночестве имело для меня в этом отношении огромное значение. Я много думал о прошлой деятельности, на все стороны ее обсуждал, размышлял, что делать теперь и в будущем. Эта внутренняя работа так поглощала меня, что меня даже не тянуло выйти из своего существования, изолированного от всего света.

Я не скажу, чтобы во мне происходил какой-нибудь ясный кризис, но мной овладевало все более полное недоумение перед своей жизнью.

Вот я отсижусь сколько нужно в Казани и возвращусь к политическим единомышленникам, к прежней революционной деятельности... Но зачем, собственно, я поеду, и какой смысл в том, что я начну делать? Переживая внутренне прошлое, думая о настоящем, я сознавал с поразительной отчетливостью, что возобновить прежнюю деятельность нельзя, что попытки к этому абсурдны и смешны. Говорить о государственном перевороте силами тех мальчишек и девчонок, которые теперь составляли девять десятых революционной среды, — это была бы фраза просто бессовестная для меня, уже пожившего, научившегося взвешивать истинную цену тех сил, которые были теперь к услугам революционного заговора. Я называю их мальчишками и девчонками, разумея не возраст их. Бывают мальчишки и девчонки, способные на чудеса. Но на это нужен темперамент, горячее, страстное желание, неодолимая ненависть, вера, двигающая горами. Эти же мальчишки и девчонки были революционно несовершеннолетни по самому удельному весу своему и никогда не могли вырасти. Оперируя с ними, немногие «недобитки» старых времен осуждены лишь на то, чтобы питать полицию с ее шпионами, доставлять им награды за раскрытие заговоров.

Вот хоть бы и я... Поеду я в Москву или Петербург и сразу попаду в среду, где нет ни одной квартиры, ни одного человека, не состоящих под самым явным надзором, но этого даже не замечающих. С ними и я через неделю опять буду известен полиции. Что же толку в том, что я старался скрыться из виду, стряхнуть с себя назойливость шпионов?

Но мои сомнения шли дальше. Допустим, что из сотен и тысяч нынешних несовершеннолетних мальчишек путем гибели девяти десятых их подберется горсть крупных и сильных личностей, таких, как были наши «великаны сумрака». Но чего достигли сами люди героических времен? Они боролись с безграничным самопожертвованием, с самой фанатической верой, работая каждый за десятерых. Где же они? Где их творческое дело? Мы разбиты вдребезги, истреблены, а враги стоят неодолимой стеной, вдесятеро более крепкие, чем прежде. Что же это означает? Была ли правильно поставлена борьба, были ли правильно поставлены сами цели, которых мы хотели достигнуть?

Но если законно сомнение в правильности целей, как же мне усиливаться поддерживать их? Ясно, что нужно сначала видоизменить их. А в чем же ошибка? В каком отношении требуется сделать поправки и изменения? Этого я не знал. Если же я этого не знаю, то чему я буду учить других?

Но даже и этими сомнениями не исчерпывались мои недоумения. У меня в глубине души шевелился еще темный вопрос, может быть, самый главный, но не умевший пробиться до моего сознания. Передумывая эпизоды нашей революционной борьбы, я не мог уловить логики событий из простого сопоставления сил борющихся сторон. В исход столкновений постоянно врывался случай, который вдруг подавал неожиданную помощь то нам, то правительству. Когда мы были при последнем издыхании — являлся случай и спасал нас. Когда мы усиливались до того, что казалось, стоило только протянуть руки до победного венца, — являлся случай и низвергал нас в прах. Этот случай, казалось, не был бессмысленным, а имел определенную тенденцию: не дать победы ни одной стороне, а поддерживать факт их бесконечной борьбы. Ведь я очень хорошо понимал, что самое убийство Императора Александра II удалось только благодаря непонятной случайности... Что же это за случай, играющий во всем решающую роль, имеющий больше значения, чем сознательные и преднамеренные усилия борющихся сторон? Ведь собственно случай — это пустое слово. На самом деле случай всегда есть логический факт, только определяемый неизвестными нам причинами. Какая же это таинственная «причина» вторгается постоянно в нашу «борьбу»? А что, если эта причина имеет свои цели, отличные от наших, и распоряжается нашими силами без нашего ведома для достижения каких-то своих целей? Меня охватывало чисто мистическое чувство, когда передо мной всплывал этот вопрос.

Я не говорю, что готов был поверить в провидение, и во всяком случае не согласился бы подчиниться его велениям. Но по совокупности всех условий я был переполнен недоумениями. Казанское уединение дало толчок множеству дум, которые у меня раньше накоплялись в подсознательной области, а теперь всплыли, атаковали меня, требовали решения. Но решения у меня не было. Единственное, чего я хотел настойчивее с каждым днем, — это уединиться, вдуматься в дело, которому служил, пересмотреть все, чему веровал.

И вот у меня стала являться мысль об эмиграции... Мы работали для осуществления европейских идеалов. Каково же их осуществление на их родине? Как живут на Западе, в Европе? Только видя практику их осуществления, я могу понять самый смысл этих идеалов, нами усвоенных по книгам. Только выйдя на время из политической деятельности, я буду в состоянии передумать всю массу вопросов, поднятых во мне жизнью. До сих пор я не помышлял ехать за границу. Теперь эмиграция в Европу стала представляться мне единственным средством уяснить себе свои русские задачи.

Таким неожиданным результатом закончилась моя поездка в Казань, предпринятая с очень скромной целью скрыться от слежки полицейских шпионов.

И странное дело, когда мысль уехать за границу вполне созрела во мне, я почувствовал успокоение души. Я нашел себе исход, избавлявший пока от дальнейших размышлений. О русской деятельности теперь нечего было больше думать до тех пор, пока я не решу целого ряда своих принципиальных вопросов. Это успокоение было так отрадно после множества мучительных колебаний, что я почувствовал себя почти счастливым. Мои мысли направлялись теперь только к тому, как осуществить отъезд за границу.

Мы пробыли в Казани довольно долго, месяца два, помнится, и это время было замечательно бедно какими-нибудь внешними событиями. Я не имел ни интересных наблюдений, ни интересных столкновений, не имел никакого обмена мыслей. Но в отношении пересмотра и разработки собственного душевного содержания казанская жизнь моя была богата самой захватывающей деятельностью. Я был так поглощен внутренне, что не чувствовал никакой потребности в жизни внешней.

Моя жена вполне сочувственно отнеслась к отъезду за границу. Она вполне понимала, что, оставаясь в России, я был неизбежно осужден на самый близкий арест. А затем? Для громадного большинства революционеров арест означал только административную ссылку, в худшем случае — суд и для немногих каторгу. Для меня быть арестованным значило быть повешенным. И она, то есть жена моя, со свойственной ей практичностью погрузилась в соображения, каким способом устроить наш отъезд. Я, наоборот, мало думал об этом. Меня удовлетворяло то, что я нашел себе исход; а как он осуществится — кто его знает... Мне думалось, что, вероятно, найдутся способы, и я в них пристально не вдумывался. Но зато я усердно занялся своими денежными делами. Тогда я серьезнее всего сотрудничал в «Деле» Шелгунова и Станюковича, вел у них даже постоянный отдел «Жизнь и печать». У Николая Васильевича Шелгунова, прекраснейшего, к слову сказать, человека, я был в большом фаворе, да и сам его любил. Хотя оба они числились завзятыми либералами, но серьезных связей с заговорщиками и террористами не поддерживали и во время после мартовских погромов не испытали никаких полицейских репрессий, так что я рассчитывал на прочный заработок у них. Поэтому я стал заготовлять для «Дела» ряд статей, из которых особенно крупная и порядочная была «Общественность в природе». Шелгунов всегда согласился бы мне дать аванс, даже и без обеспечения статьями, и я рассчитывал, что на эти средства сумею уехать за границу.

Уезжая в Казань, я, конечно, взял с собой конспиративный адрес, имел и шифры. Но сношения я вел, кажется, с одним Златопольским, пока он не был арестован. В возобновленном исполнительном комитете была, разумеется, выбрана центральная комиссия, но я даже не помню, из кого она состояла. Во всяком случае, я не имел к ней никакого доверия и, пускаясь в обратный путь, мечтал об одном: чтобы мне никого не встретить в Москве. Жена моя думала, что сумеет добыть заграничный паспорт себе и мне посредством личных своих знакомых, без пособия комитета. Эта мысль мне чрезвычайно нравилась, потому что я боялся этого комитета как огня.

В таких планах и подготовках прошло последнее время нашего пребывания в Казани. Провиденциальная миссия Казани в моей жизни была исполнена. Надо было возвращаться восвояси, и мы пустились в обратный путь, полные одной мыслью: приступить к переправе за границу.

Но это затянулось на более долгий срок, нежели мы полагали.