X

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Окончательный переезд в Париж затянулся почти до конца 1883 года, потому что в Женеве было очень много дел. Прежде всего нужно было устраивать типографию. Затем нужно было встречать приезжих из России. Дегаев, в общем, сдержал слово. Как он побуждал лучших народовольцев ехать за границу, как предохранял их от захвата полицией — я не знаю. Но люди к нам потянулись понемножку, отчасти из числа намеченных мной, отчасти мне неизвестные, но все вообще весьма порядочные. Исключение составлял только шпион Геккельман-Ландезен, но он был изобличен тоже приезжими из России.

Приезжие прибывали по большей части с разными поручениями и иногда являлись в Париж, иногда в Женеву. Их нужно было встречать, нужно было с ними ознакомляться. Я это делал в Женеве, а Марина Никаноровна в Париже. Этот постепенный съезд народовольцев был чрезвычайно благодетелен для партии. Мы получали все больше сведений о положении дел в России, все больше связей с различными кружками. Чем более распространялись го России известия о сформировании за границей сильного центра, тем более ободрялись местные революционеры, а к нам в Париж стали притекать и денежные средства. Стали являться также корреспонденции и статьи. С увеличением нашей известности и влияния мы все менее могли бояться какой-нибудь новой измены Дегаева и получали возможность подрывать вмешательство Судейкина в дела российских народовольческих кружков. Конечно, отвратительно было получать время от времени судейкинскую «Народную волю» (их сфабриковали, помнится, всего три номера), но теперь можно было утешать себя хоть тем, что этой гнусности скоро будет положен конец.

В числе приезжих было несколько и таких, которым мы могли открыть дегаевскую тайну и которые поэтому вполне сознательно помогали нашей политике. Это были Салова и Караулов, надежные, испытанные товарищи. Позднее открыли все также Герману Лопатину. Раньше всех сказали Галине Чернявской, которая, живя с Полонской, должна была охранять ее от шпионства. Знала об измене Дегаева также жена моя, которая должна была охранять мою безопасность. Таким образом, даже и тогда, когда мы были окружены уже значительным числом своих единомышленников, только самый тесный кружок вполне знал положение партии. До всего же внешнего мира представителями народовольчества являлись исключительно мы двое — я и Полонская.

Другим настоятельным делом, как я сказал, являлось устройство типографии. По этой части лучшим помощником был Голдовский. Типографской работы он не знал, но был малый оборотистый, со способностями фактора. Задача казалась для нас почти невозможной, потому что средства наши все-таки оставались весьма ограниченными. Но Голдовский умел скомиссионерствовать типографию у старого «набатчика», сотоварища Ткачева, Турского. Это была личность весьма сомнительной репутации, не разбиравшая средств действия, как — если справедливы слухи — вообще водилось у Ткачева в «Набате». Впоследствии Турский предлагал Голдовскому покупку в Англии фальшивых русских кредиток, и мы сказали Голдовскому, чтобы он отказался даже передавать нам такое предложение. Вообще, с ним неприятно было иметь сношения, но Голдовский не обращал внимания на тонкие деликатности и в отношении типографии оказал нам огромную услугу. У Турского она лежала без употребления, и Голдовский уговорил его отдать ее нам для издания «Вестника „Народной воли“». Впоследствии из этого вышли довольно крупные неприятности, так как Турский потребовал ее обратно, уверяя, что дал ее в пользование лишь на время, пока она ему самому не понадобится. Но в первое время мы считали, что она отдана «Вестнику» безвозвратно, и только радовались, что устроились так счастливо. Типография эта, нужно сказать, была весьма недурна, с большим количеством шрифтов, со всеми принадлежностями. Печатный станок был ручной, но действовал, по нашим потребностям, достаточно быстро. Вообще, это была прямая находка, сразу развязывавшая нам руки.

Я не помню хорошо, какой у нас был первоначально рабочий персонал. Но потом типографией заведовал Бохановский, который был очень хорошим наборщиком — даже зарабатывал этим хлеб — и недурно знал вообще типографское дело. Мои собственные знания по типографской части совершенно поверхностны, но, осматривая наше заведение, я находил, что оно устроено вполне хорошо. Во всяком случае, книжки «Вестника „Народной воли“», весьма объемистые, выходили в свет без больших задержек, и задержки, когда они случались, шли больше из Парижа, происходя от недостаточно быстрой доставки литературного материала и корректур.

Задерживаемый в Женеве этими делами, я, однако, не мог не бывать в Париже и ездил туда, кажется, три раза, оставаясь в нем подолгу. Путь мой шел на Бельгард-Макон и Дижон, на большей части протяжения весьма скучный. Только переезд через горы, в центре которых находится Бельгард-Макон, поражает живописностью. Поезд мчится то через длинные мосты, узкой лентой висящие на страшной высоте над глубокими долинами, то через мрак туннелей, из которых выскакивает на такой же мост или сворачивает на балкон, пробитый в отвесных обрывах горы. Такой железностроительной дерзости я нигде больше не видел. Но по выходе из гор до самого Парижа тянется равнина, гладкая, ничем не привлекающая глаза.

На обратном пути из Парижа я натолкнулся в Бельгард-Маконе на сцену, обрисовавшую мне французскую дисциплину. В нашем вагоне сидел веселый солдатик, радостно болтавший о том, что едет в отпуск на родину, во внутреннюю Савойю. А по платформе важно расхаживал великолепный жандарм. Они во Франции набираются из самых рослых молодцов. Форма их очень красива, особенно треугольная шляпа, сохранившаяся, кажется, только у них. Вот жандарм раза два прошел мимо нас и вдруг остановился:

— Куда следуете, солдат?

Солдат сказал.

— Покажите документы.

Солдат вытащил пачку бумаг, и жандарм внимательно пересмотрел.

— Почему у вас билет на Аннемас?

Надо сказать, что у Бельгарда путь разветвляется. Одна дорога идет через Аннемас — в Женеву, другая — к какому-то городку внутренней Савойи. По этому-то направлению и должен был ехать наш солдат к себе на родину. Почему же он взял билет на Аннемас? Солдат начал объяснять, что у него здесь родственники, которых он хочет навестить, а от них отправится на родину. Жандарм выслушал бесстрастно и отрывисто произнес:

— Выходите и пересаживайтесь на другой поезд.

Очевидно, уверенный, что приказание не может быть не исполнено, он, даже не оглядываясь, продолжал прогулку по платформе, а наш солдатик, смущенный, раскрасневшийся, стал торопливо вытаскивать свои пожитки, ворча на притеснения. Живо выскочив из вагона, он побежал брать билет на другой поезд. А этот билет у него, стало быть, пропал задаром. Подивился я на республиканскую дисциплину, которая составила бы предмет бесплодной зависти для русских властей.

Я отклонился, однако, в сторону. Итак, я несколько раз ездил в Париж. Там мое время проходило суетливо и оживленно. Нужно было устанавливать с Петром Лавровичем содержание книжек «Вестника», собирать статьи, заказывать их, сортировать. Из России к нам поступало очень много известий, так что составлять хронику можно было весьма недурно. Эта обязанность лежала всецело на мне. Но со статьями дело обстояло хуже. Сотрудников за все время существования журнала было немного. Написал что-то такое Аксельрод, но Плеханов начисто отклонил сотрудничество.

Мы не были в ссоре. История с письмом Стефановича улеглась, да притом Плеханов видел мою безусловную чистоту в ней. Когда мы встречались, мы держали себя вполне по-товарищески. В марте 1883 года умер Карл Маркс, и Плеханов, хотя вообще малоподвижный, вскоре предпринял поездку в Лондон.

— Надо, — говорил он мне, — познакомиться с Энгельсом. Старика-то (Маркса) я упустил. Все откладывал личное знакомство, да и дождался, что он умер.

— Что за беда, — заметил я, — ведь он весь в своих сочинениях. Ничего нового он бы вам не дал при свидании.

— Что вы, как можно! Конечно, в теоретическом отношении он бы ничего не прибавил. Но при пропаганде для публики очень важно, был ли ученик лично знаком с учителем. Это действует на публику. Теперь нужно познакомиться с Энгельсом.

Вот как мы беседовали, совсем по-товарищески, откровенно. Но он совершенно правильно рассуждал, что гласные связи с народовольцами не принесут пользы его делу. Он был погружен в работу по организации группы «Освобождение труда», и тратить время на чужое дело не имело смысла. Он, конечно, писал в русские журналы, но это был вопрос заработка; писал и в немецкие социалистические журналы, но это был вопрос укрепления партийных связей. Писать же в «Вестник „Народной воли“» ни с какой стороны не было причин. Да, по правде сказать, и нам он не мог дать ничего интересного для наших читателей, которые чуть не поголовно относились с крайней антипатией к теории экономического материализма.

Но я нашел в Париже другого человека, который обещал сделаться — и действительно сделался — в высшей степени ценным сотрудником. Это именно Николай Сергеевич Русанов. {119} Вообще, значительная часть моего времени в Париже уходила на знакомства с людьми той среды, в которой нам приходилось жить и действовать. Тут отчасти была надежда натолкнуться и на пригодных сотрудников, а более всего нужно было пересмотреть веек, кто мог явиться своим человеком, или союзником, или даже противником, а также определить тех, которые ни на что не могли годиться и, следовательно, должны были впредь быть совершенно оставлены без внимания.

В Париже слой людей, принадлежавших такому пересмотру, составлял целые сотни лиц, так что ознакомиться с большинством из них не хватало ни времени, ни сил.

Пока мы не перебрались в Париж, я жил там, где придется, — то у Русановых, то у Лаврова или еще в других местах. В деловом отношении там у нас было два центра. Вся редакционная работа сосредоточивалась у Петра Лавровича, вся партийная — у Марины Никаноровны. Переписка с Россией шла через нее, то есть, конечно, письма шли не на ее адрес, но препровождались к ней. Все деньги получались также ею, и она была чем-то вроде казначея, отпуская суммы куда нужно. Иногда она по этому предмету советовалась со мной, по большей же части распоряжалась самостоятельно. Свидания с лицами, с которыми требовалось познакомиться, происходили и у нее, и у Лаврова. Но когда хотелось побеседовать с такими лицами по душам, присмотреться к ним, повлиять на них, мы предпочитали приглашать их по вечерам к Марине Никаноровне, потому что при таких разговорах иногда приходилось высказывать многое, что могло не понравиться Петру Лавровичу. Небольшая уютная гостиная Марины Никаноровны превращалась в маленький политический салон, где беседа за стаканом чая шла непринужденно и весело. Она была хозяйка любезная, остроумная, тактичная, и все очень любили собираться по вечерам у нее на rue Flatters. Смотря по надобности, мы приглашали к ней по одному человеку и по нескольку.

Вспоминаю и сам с удовольствием эти маленькие собрания. Хорошее было время: когда впереди рисовалось столько надежд, а в настоящем еще не мучили никакие разочарования и разногласия.

Пробывши сколько требовалось в Париже, я возвращался к себе в Морне, к женевским делам, и потом опять ехал в Париж. Женевские дела меня задержали более чем на полгода, прежде чем возможно было окончательно перебраться.

За эти полгода в Женеве произошли два тяжелых, трагических происшествия. В апреле — самоубийство Бардиной, {120} в августе — совместное самоубийство Франжоли и Завадской.

Софья Илларионовна Бардина была тогда до некоторой степени знаменитостью. Она судилась в 1877 году в Петербурге по так называемому «процессу 50-ти» и на суде произнесла речь, произведшую огромное впечатление на публику и даже на судей. Она говорила, что напрасно правительство рассчитывает репрессиями подавить движение, порождаемое развитием идеи. «Идеи, господа судьи, на штыки не улавливаются!» — воскликнула она с большим подъемом, и эта фраза в свое время повторялась всем интеллигентным Петербургом. Несмотря на эту демонстрацию, ее наказание было довольно снисходительно: ссылка на поселение в Тобольскую губернию. Оттуда, из Ишима, она в 1880 году бежала. За границей она жила без большого участия в политике. Я ее видывал, но близкого знакомства не имел. Это, помню, была девушка уже немолодая, худенькая, щупленькая, небольшого роста, некрасивая, но симпатичная, с очень умной физиономией. На ней лежал глубокий отпечаток грусти, и вряд ли она была довольна своей жизнью. Раз, впрочем, я видел, что она развеселилась и с чисто французским шиком спела бойкую карманьолу:

Que faut il au republicain?

La liberte du genre humain.

Du pain pour se vanter...

И потом:

Dansons la carmagnole!

Vive le son, vive le son,

Dansons la carmagnole,

Vive le son de canons! [40]

Так вот эта Бардина в апреле 1883 года всадила себе в грудь пульку из маленького револьвера. Пуля застряла в мускулах сердца. Несколько дней она балансировала между жизнью и смертью. Были даже надежды, что она останется в живых. По-видимому, любовь к жизни проснулась в ней, и она говорила одной своей приятельнице, что если выживет, то уже никогда не повторит попытки самоубийства. Но к сожалению, оказалось достаточно и первой попытки. 26 апреля 1833 года она скончалась.

Еще более печальна история Франжоли и Завадской. Но я подробно описывал ее в очерке «Революционная элегия» и теперь повторять не стану. Замечу только, что я несколько раз навещал больного калеку в Женеве, вынося самые тяжелые впечатления. Он лежал неподвижный как пласт посреди большой, светлой комнаты, окруженной с трех сторон роскошным цветником, благоухающим и красующимся всеми переливами красок. Это было какое-то кричащее противоположение жизни и смерти. У него уже развилась водянка, он не мог повернуться с боку на бок и только руками еще кое-как владел. В разговоре он постоянно вспоминал ту роковую минуту, когда под ним сломалась давно подгнившая нога и он неожиданно упал, чтобы уже больше не встать. Теперь это был почти труп, безобразный, в одних частях раздутый, в других высохший. Около него, как ангел-хранитель, с утра до ночи ухаживала Завадская, любящая до конца. Но что могла она сделать для полумертвеца? Смерть его быстро приближалась.

Жившие с ними в том же дворе русские случайно схватывали кое-какие обрывки их разговоров, которых тогда не могли понять, и только потом сообразили, что они уговаривались вместе умереть. А между тем Завадская была здорова и сильна, и умирать ей не было причин. 6 августа 1883 года она дала соседке пакет с просьбой передать одному знакомому и сказала, что просит ее не беспокоить, что она устала и хочет вздремнуть. Потом она прилегла на грудь Франжоли, и соседка видела, уходя, что она что-то хлебнула из пузырька. Через несколько часов их нашли обоих мертвыми: он на кровати, она на стуле, склонившись на грудь его. Около валялся пузырек из-под опия. Попытки возвратить их к жизни оказались бесплодными.

В пакете находились их последние распоряжения, деньги на их похороны и около тысячи франков на издание биографий народовольцев.

Тяжелое впечатление произвело на всех это самоубийство, особенно Завадской, которая могла бы прожить еще десятки лет.

Это было последнее событие, которое нам пришлось пережить в Женеве и Морне перед окончательным отъездом в Париж.