VII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Богатая черноземная степь ровной скатертью докатывается до лимана реки Еи, или Ейского залива, и круто обрывается в Азовское море. На этой здоровой сухой плоскости раскинулся Ейск над морем и заливом, у самой границы Черноморского казачьего войска и даже на казачьих землях. Войсковые «паны», владевшие тут огромными наделами, охотно сбывали их городским жителям за ничтожную цену, хоть потом им и приходилось каяться в таком расточении своей «батьковщины». Один знакомый казак, Литевский, рассказывал, что когда-то охотился на тех местах, где находилась наша первая квартира. Тогда необозримое пространство земель этих составляло его собственность. Вспоминая былые времена, он сокрушенно качал головой и говорил: «Взлупцевали бы нас батьки, как бы встали из могил да посмотрели, что мы сделали с казацкой землей». Ейск со всех сторон был окружен казаками, их полями и хуторами. Земледельческого крестьянского населения около города совсем не было. Деревни крестьянские начинались только по ту сторону залива. Одна даже виднелась в неясных очертаниях. Это была Глафировка, населенная крепостными, большая редкость в нашем вольном крае. Я даже не понимал, что такое «крепостные», и думал, что это люди, живущие в крепостях, вроде геленджикцев. Ейские мещане имели под городом лишь хуторки, бахчи и некоторое количество садов. Казачье население состояло сплошь из кровных малороссов, город же был заселен великороссами, с незначительной примесью греков и армян. В значительной степени жители были бывшими крепостными, убежавшими от господ. В наше время в городе находился «коммерсант», как любят выражаться на Юге, некто Блан, якобы француз, в действительности беглый крепостной, ушедший за границу и принявший французское подданство. Его настоящая фамилия была Белый. Во время нашего прибытия Ейск был еще совсем молодой город, хотя уже хорошо обстроился, раскинулся на широкое пространство и вел бойкую торговлю хлебом, шерстью и рыбными продуктами.

Во время войны он подвергся бомбардировке и грабежу союзнического десанта. Жители, со своей стороны, ходили партизанскими группками «бить французов». В том числе ходил со своими приятелями наш знакомый, смотритель уездного училища Шинкаренко, известный охотник. Не думаю, чтобы они много «набили» врагов, да и бомбардировка сделала городу мало вреда. За большую редкость показывали при нас ничтожные следы пушечного огня. Как раз в нашей квартире одна стена была пробита неприятельским ядром.

В общем, Ейск представлял тогда чисто русский типичный уголок, каких тогда на прибрежном Юге было немного. Жизнь в нем живо сдула с нас, детей, немецкий налет, начавший было покрывать нас в колониях.

Отец рассчитывал основаться в Ейске прочно и надолго, и хотя ошибся в этих предположениях, но все-таки мы здесь прожили некоторое время нормальной семейной жизнью, в присутствии отца, который имел огромное влияние на весь наш семейный уклад. Правда, ему приходилось надолго отлучаться, но потом он снова возвращался, и заведенный им порядок поддерживался одинаково при его отлучках, и мысль о главе семейства, о его приезде, никогда не разлучалась с нами.

Он был образцовый глава семьи, умел создать в себе твердый авторитет для всех. Он совсем не был строг, не гневался,, не кричал. Напротив, вероятно, он и влиял на нас так сильно неизменным спокойствием и хладнокровием. Это была натура в высшей степени уравновешенная. Никогда он не волновался, не растеривался, не торопился, но быстро соображал, что нужно делать, и тогда уже вел свою линию неукоснительно. С детьми он был кроток и ласков, любил многое показывать им и рассказывать, но не фамильярничал, не нежничал, не обнимал, не целовал — все это оставалось в исключительной области мамы. Отец держался авторитетно; если что приказывал, то нужно было исполнять без прекословия. В семье даже и по внешности было поставлено на такую ногу, что отец и мать как бы начальственные лица, а мы, дети, подчиненные. Мы обращались к ним на «вы», они нам говорили «ты». Маму отец всегда называл «Христенька», а она его «Александр Александрович». Только уже совсем в старости они стали называть друг друга «папа» и «мама», как всегда говорили им мы. Ровный, спокойный отец никогда не проявлял нервности или тревоги. В этом отношении он хорошо влиял и на маму, очень нервную, склонную ко всяким порывам, легко огорчавшуюся и даже раздражавшуюся, несмотря на свою редкую доброту. При переломе лет на старость мама тоже чрезвычайно успокоилась и производила впечатление какой-то святой души. Но в молодости она была вспыльчива, часто кричала на прислугу... «Христенька, успокойся», — кротко, но настойчиво повторял ей отец, и этот призыв действовал на нее успокоительно. Мы чрезвычайно любили маму и были с ней более откровенны, но все-таки не очень слушались, тогда как каждое слово отца являлось для нас законом. Это достигалось исключительно нравственным влиянием. Наказаний для детей почти не существовало. Очень маленьких мама, бывало, иногда, рассердившись, отшлепает рукой, но розги мы не знали. Иногда ставили в угол, и только. Один раз — мы все уже были по шесть, по девять лет — разыгралась у нас трагедия. Старший брат Володя выкинул какую-то, должно быть, очень нехорошую штуку. Что именно — не знаю. Но отец был в высшей степени рассержен и объявил, что высечет его. Весь дом был погружен в страх и уныние от такого неслыханного решения, которое отец, однако, не торопился приводить в исполнение. Мама же, очевидно по соглашению с ним, якобы потихоньку сказала мне и Манечке, чтобы мы шли просить у папы простить Володю. Со страхом отправились мы в необычную миссию, а мама поддержала нас, сказав отцу, зачем мы явились. Он сделал вид, что очень тронут нашей просьбой, и простил виновного. Так Володя отделался только страхом и стыдом.

Мер физического воздействия мы, можно сказать, совсем не знали — и это в то время, когда в школах сечение было в полном ходу. Но зато с самых нежных лет нам внушали, что мы должны вести себя «благородно», не лгать, не воровать, не браниться. Все это не только грех, но и постыдно для благородного человека. Это настойчиво развиваемое чувство чести меня потом очень сильно воздерживало в жизни от дурных поступков. Выучился я потом в гимназии и браниться, и лгать, но всегда, всю жизнь останавливался с отвращением от всякого соблазна сделать «подлость». Что касается воровства, то я с детства не помню ни одного случая, чтобы я в этом провинился. Да и вся семья выросла людьми «непрактичными», но честными.

В помощь увещаниям матери на тему о благородстве и честности всегда являлся пример отца. Когда мы стали подрастать, она упоминала о взяточничестве и злоупотреблениях служащих, чтобы иметь случай сказать о том, что отец чист от всяких подобных грехов. «Вы должны гордиться своим отцом, — говорила она, — вы должны быть достойными детьми его». И образ его вырастал идеально перед нами. Так он — и установленной им системой, и личностью своей — постоянно давал тон нашей жизни, даже когда уезжал. «Что скажет папа?» — этот вопрос всегда стоял перед нами.

Как мы должны были быть честными и благородными, так точно мы должны были быть и образованными. Это была вторая основа нашего воспитания. Учиться мы все начинали очень рано, и я даже не помню, когда выучился читать. Выучился я сам, наглядкой по книжкам. Писать нас учили, и это была очень неприятная часть образования. Учили также арифметике, грамматике, Закону Божию, то есть Священной Истории и Катехизису. Это был какой-то очень краткий Катехизис, который я зубрил от слова до слова: «Един Бог, в Святой Троице поклоняемый есть вечен, то есть не имеет ни начала, ни конца Своего бытия, но всегда был, есть и будет. Кроме Бога, все имеет начало, Бог сотворил все из ничего» и т. д. Память у меня была превосходная, и я легко заучивал наизусть что угодно; брат Владимир был еще много способнее меня. Учили нас и географии, и помню, как я затвердил, что «путь Земли около Солнца называется землею обритою»; написано было «земною орбитою», но я, не понимая, переделал по-своему. Однако по всем предметам я знал больше всего из чтения книг.

Отец уже в Ейске, когда нам было по семь, по девять лет, выписал от Вольфа довольно большую библиотечку по всем отраслям знаний. Тут были и Бюффон, и «Любопытные явления природы», и химия, и «История» Устрялова, и «История» Берта, и очень хорошие карты всех частей света и России, и очень подробная Священная История с картинками и т. д. и т. д. Была тут также и «Библиотека для воспитания» Редькина. Кроме того, отец выписал журналы «Вокруг света», тогда очень хороший, и «Природа и землеведение». Вообще у нас составилась разнообразная, умно подобранная библиотека. В ней недоставало русской Библии, вместо которой Вольф прислал французскую. Но хотя нас учили по-французски и мы знали несколько ходячих разговорных фраз, однако читать французские книги никто из нас не мог. Для мамы были выписаны французские журналы; «Семейное обозрение» и еще какой-то. Очень нескоро впоследствии я и их научился читать с пятого на десятое. Но в русские книги мы все были погружены по уши, чрезмерно, читали взасос и рано перешли к повестям и романам. И отец, и мать относились к книгам с преувеличенным доверием и полагали, что никакая книга не повредит, что хорошее останется, а дурное само отскочит. Они не знали еще, как могуча книга в прививке именно дурного и как много она подорвет из того, что выращивало в нас их воспитание. А впрочем, лично у меня то, что они засеивали, не погибло и готом неудержимо снова поднялось в душе, сбрасывая все наносное, казалось, совсем было овладевшее ею.

Однако я ушел слишком далеко от того времени, когда мы прибыли в Ейск.

Из колоний мы приехали на совсем уже готовую квартиру. Вероятно, ее подготовил отец, отправляясь за нами в Грунау. Эта квартира составляла особняк во владении мещанина Морева, который и сам тут жил в другом доме. Мы же занимали целый наш особняк с большим двором, в конце которого находились наша кухня и сараи. От кухни до дома вела дорожка, вымощенная кирпичом, и по ней целый день бегали из дома на кухню и обратно. В те времена кухни редко находились при самой квартире, но большей частью в особом домике, иногда довольно далеко. Видно, тогда не очень-то боялись простуды, но зато избегали кухонного чада и дыма. Кухня эта была очень обширная, и при ней находилась особая комната для Алексея Гайдученко и Аграфены, при которых жил и их единственный сын Яшка, то есть Яков. Иван жил, помнится, в самой кухне. Кроме того, у нас тогда были и горничные, сменявшиеся довольно часто. Помимо двух денщиков, у отца был еще сменный вестовой. Одно время, только позднее, уже на другой квартире, у нас жила и сестра Наташи, Люба, со своей дочерью Настей, нашей сверстницей. Не помню, в чем состояла служба Любы. Кажется, больше по части разного домашнего шитья и рукоделия. В общей сложности жилище наше было достаточно набито народом. Везде было шумно и весело, и, кажется, все жили дружно. По крайней мере, не помню особенных ссор.

В сарае стояли лошади, которых у нас всегда было несколько. Тут же находилась и Лыска Алексея, молоденький подросточек-кобылка. Он ее выращивал на продажу. Коровы в Ейске мы не держали. Была только коза Машка, молоко которой требовалось для сестры, довольно болезненной в детстве. Разумеется, у нас держали много птицы — кур, индюшек, уток. Держали всегда и свиней. Часть двора была отгорожена плетнем под огород, в котором мама выращивала цветы да разную легкую овощ для летнего употребления: редиску, салат и т. п. Было в этом огороде и несколько кустов смородины. Ее очень любила наша маленькая Маша, хотя ей не позволяли рвать ягод из опасения, чтобы не наелась зеленых. «Титяс плиду», — говорила она маме, сидевшей тут же, на огороде, и скрывалась в кустах, чтобы сорвать украдкой несколько ягод. Мать прекрасно знала ее уловки и улыбалась, слыша это «титяс плиду», но, чтобы не огорчать малютку, давала ей свободу на две-три минуты. Я на огороде облюбовал другое местечко — какую-то высокую кучу земли, густо обросшую дерном. «Пойду на губорчик (бугорчик)», — говорил я, стоял на нем и скатывался с него. Огород этот, впрочем, был очень невелик и только самым маленьким детям давал достаточно места для игры.

Года через два мы переменили квартиру и перебрались в гораздо больший дом с огромным двором, на котором наши родители отвели и порядочный кусок под огород. Здесь нам уже было гораздо привольнее, тем более что двор был очень чистый, заросший веселой, зеленой муравой. А в огороде Володя, в то время уже большой мальчик, устроил на удивление нам, младшим детям, беседку, казавшуюся нам чудом строительного искусства. Он врыл высокие колья, прибил к ним поперечные доски и все покрыл переплетом из тонких дранин. Не помню, долго ли простояла наша беседка, но удовольствия она нам доставила много. Володя был у нас вообще большой искусник и научился делать даже бенгальский огонь. Нечего уж и говорить о бумажных змеях, которые он делал артистически и которые было очень удобно пускать в нашем дворе.

На этой квартире мы жили вплоть до того времени, как совсем уехали из Ейска.

Само собою разумеется, что в Ейске наша семья, в противоположность замкнутой жизни в Грунау, быстро перезнакомилась со всем городом. Отца все любили, уважали и дорожили им, как врачом одинаково искусным и бескорыстным. На служебные занятия у него выходило много времени. Военный госпиталь был расположен за городом, довольно далеко от нас, и отец ездил туда верхом. У нас был хороший верховой конь, Черкес, белый как снег, крупный, красивый и хороший бегун, казачьей выучки, то есть иноходью не умел ходить, но «ходью» шел быстро и спокойно. В упряжь его никогда не пускали, на то были две другие лошади. Экипажей у нас было тоже два: дрожки, на висячих рессорах, и дроги, хорошо устланные сеном и покрытые ковром, но без подножек. Дрожки, по тому времени очень приличные, служили для пути по городу; дроги — для загородных прогулок, довольно частых у нас. Для экипажа на висячих рессорах нужна гладкая дорога, иначе он рискует опрокинуться. А нынешние, лежачие рессоры тогда еще только появлялись на свет. В Ейске, кажется, их и совсем не было. Конечно, дрожки были с верхом и фартуком, так что дождя не боялись.

Хотя отец и много занимался в госпитале, много времени уходило на врачебную практику, но все же оставалось достаточно времени и на общественную жизнь. Мама, умная, интересная, умевшая и приодеться, поддерживала знакомства и все светские обязанности больше, чем отец. Она тогда еще даже немного танцевала. Они с отцом ездили изредка и в клуб, точнее, в Собрание, как это называлось. Больших приемов у себя мы не делали, и бесконечные вереницы визитеров обивали наши пороги только на Новый год и на Пасху. Но все же гости подчас собирались по вечерам, иногда и обедали, больше в именинные дни. Со своей стороны, и наши бывали и на вечерах, и на обедах. Они, конечно, перезнакомились со всем городом. Мы тут встретили и старых геленджикских друзей — Гавриила Степановича Рудковского с его женой Олимпиадой Дмитриевной и детьми, а также моего крестного отца Ольшанского. Из местных жителей мне вспоминается семья Худобашевых. Сам глава семьи, Аким Степанович, был полицмейстер, главный начальник города. Он, кажется, был большой взяточник, но человек ласковый и любезный. Его дом мне представлялся необычайно роскошным, и действительно, Худобашев воздвиг себе хотя одноэтажные, но просторные хоромы. Были у него и большие залы для танцев. Меня особенно занимали окна с цветными стеклами, а наших — как и многих в городе — бани Худобашевых. В городе порядочных бань не было, а у Худобашевых — устроены прекрасно, и радушные хозяева охотно предоставляли их в пользование знакомым. Наша семья часто в них мылась. Знакомство с Худобашевыми поддерживалось тем охотнее, что их дети, Коля и Степа, были моими сверстниками. Для Володи они были маловаты. Его главными приятелями были Митя Рудковский и Митя Пестов, из семьи доктора Бергау, начальника моего отца. Сам Бергау был, помнится, довольно противный, вечно жалующийся на болезни, скучный и нелюбезный. Но он был женат на вдове Пестова, которая имела двух сыновей — Порфирия, бывшего уже студентом, и Дмитрия, учившегося в Ейском уездном училище. Это был очень хороший мальчик, хотя несколько старше Володи. С Бергау наши по обязанности поддерживали знакомство, но, к их удовольствию, Бергау не любили принимать и жили уединенно. С Митей же Пестовым мы виделись, тем более что его очень любила моя мама, жалевшая его за безрадостную жизнь у строгого и сухосердечного отчима. Я смотрел на Митю в молчаливом почтении, особенно поражало меня то, что он хорошо стрелял и ходил на охоту. Он был очень способен, но его жизнь сложилась неудачно и безрадостно. Он мог окончить только курс уездного училища и пошел на военную службу. Как военный, он по храбрости и сообразительности был на очень хорошем счету, но скоро явилось требование образования, так что он остался навеки в низших офицерских чинах. Впоследствии он как-то заходил, по старой памяти, к маме, в Новороссийске. Жил он бедно, одиноко, даже не женился и хотя подбадривал себя, но вряд ли был счастлив. А впрочем, как знать, кто на свете счастлив?

Из-за Мити, моего идеала, я охотно ходил к Бергау, когда меня брали. Но вот где было раздолье — это у Трандофиловых. Это было богатое греческое семейство, купцы. Жили они почти роскошно и имели единственного сына, Колю. Это был балбес, жирный, обрюзгший, низколобый, почти идиот лет шестнадцати; учиться он не мог, но Трандофиловы в нем души не чаяли и не знали, как только ублаготворить своего несчастного, природой обиженного сынка. Он имел особую комнату, прекрасно обставленную и битком набитую всякими затейливыми игрушками. Чего у него только не было! И панорама, и тир, и всякие самострелы. Он охотно позволял играть всеми этими драгоценностями, из-за чего я, конечно, и любил ходить к Трандофиловым. Однажды Коля устроил целое представление разных фокусов, на которое была приглашена целая куча знакомых. Фокусы — это было, кажется, единственное занятие, в котором он проявлял некоторые способности.

А у нас дома было очень мало покупных игрушек. Мы большей частью готовили их сами: лепили всевозможные фигурки из глины, вырезывали из бумаги, устраивали стада свиней из картофелин, в которые втыкали палочки вместо ног, и т. д. Сами же устраивали мы себе духовые ружья из бузины, стрелявшие жеваной бумагой, луки и стрелы и т. д. Луки наши были такие сильные, что я раз чуть не выбил глаз у сестры. К счастью, стрела вонзилась ниже глаза, но сделала порядочную рану. Сами же делали разные дудки из камыша. Учителями нашими во всем этом игрушечном производстве были денщики и Яшка, брат же Володя быстро усваивал и усовершенствовал всякую идею по этой части. Вспоминая наши игры, я думаю, что отец с матерью поступали очень умно, не заваливая нас игрушками и приводя нас к самодельному их производству. Мы на этом очень развивали и свое соображение, и художественную фантазию. Мы, например, выдалбливали корабли из мягкого дерева «барбелки» (которое употреблялось для рыбачьих сетей) и оснащивали их очень искусно в виде шхун, бригов, корветов, сообразно этому делая и рангоут. Отец, хорошо знавший устройство судов, помогал нам советами. А лучшие кораблики долбили все-таки денщики. Таким образом, наши игрушки были вдесятеро более разнообразны, чем у Коли Трандофилова, с тем еще преимуществом, что их не жалко было ломать, играя, например, и морское сражение или в охоту на диких зверей. Мы не игру приспособляли к игрушкам, а игрушки делали сообразно тому, во что приходила фантазия играть.

Но самое веселое время составляли праздники — Рождество, Пасха, Троица. Особенно интересно проходили рождественские праздники. Само собою, у нас в семье и постились, и в церковь ходили, но правду сказать, к церковной молитве не были уж чересчур усердны. Может быть, потому, что церковь была далеко. Священник, которого я помню и с которым мы были знакомы домами, отец Павел Ярошевич, был из образованных и интересный в разговоре. На квартире его помню очень любопытные вещи, как деревянную модель Иерусалимского храма, но совсем не помню его «пастырской» деятельности. Помню его больше по разным бывшим с ним приключениям. Один раз зимой, во время поездки куда-то, он обрушился в занесенный снегом глубокий овраг и едва не погиб в нем. Выбраться было невозможно, и он уже готовился к смерти, но выручили какие-то проезжие. Другой раз на его квартиру нагрянули грабители, привлеченные слухами о том, что у него много денег. Отец Павел мужественно вступил с ними в борьбу, но уже совсем изнемогал, когда проснулся от шума его сын Виктор, студент, здоровый малый. Он бросился на помощь отцу и, схватив стул, стал изо всей силы колотить этим оружием разбойников. Эта диверсия ошеломила их, а когда проснувшиеся домочадцы подняли крик на всю улицу, грабители обратились в бегство. «Видите, какой счастливый Витя Ярошевич, — говорила нам по этому поводу мама, — много ли найдется таких сыновей, которые спасли отца от смерти!» Но собственно церковных служб в Ейске я совсем не помню: видно, редко меня водили. Дома, конечно, духовенство являлось когда полагается, с крестом и молитвой. Было это и на рождественских праздниках несколько раз и придавало этим дням особую торжественность. Отец ходил и в церковь, мама же стала очень усердна к храму только тогда, когда дети совсем подросли. Во вторую половину жизни она постоянно посещала церковные службы, но малые дети связывали ей руки. Вообще же на молитву у нас в семье обращали большое внимание. Все, в том числе дети, молились и утром, и на ночь. Читали молитву перед обедом и перед уроками. Нас учили, как и за кого молиться. Мама часто рассказывала нам о Спасителе, иногда даже о святых, из которых она знала немногих, потому что житий святых у нас не было. Вообще тогда в наших местах религиозные книги трудно было достать.

К Рождеству бытовые приготовления начинались рано. Кололи кабана, обшмаливали его, заготовляли окорока, делали всех сортов колбасы. Мы, дети, ужасно любили смотреть на все эти операции. Обшмаливаемый кабан распространял на свежем воздухе чудный запах, по крайней мере, нам он казался приятным. Резали также кур и поросенка. Но все эти скоромные снеди употреблялись только с 25 декабря. Сочельник был еще постный день, и ужин для него имел особый характер. Готовили кутью, варили взвар. Кутья была пшеничная с разными приправами, хотя далеко не такая вкусная, какую мне пришлось есть в Керчи и вообще там, где царствует греческая кухня. Для взвара непременно нужны были мелкая сушеная груша и чернослив. Готовили еще превкусные коржики — засушенные ломтики пресного теста, густо политые толченым маком и маковым молоком с сахаром. Было также что-нибудь рыбное. Вечером, по мере того как жители кончали эту праздничную пищу, по всем улицам начинали слышаться как бы выстрелы — удары поленом или дрючком в ворота. В старину был обычай стрелять после ужина, но потом, когда уже и ружья повывелись у всех, выстрелы заменили стуком в ворота. Такой же стол был и под Крещение, на «голодную кутью». Она называлась «голодной» потому, что обязательно было весь крешенский сочельник ничего не есть «до звезды», до позднего вечера. В крещенский сочельник, сверх того, на посуде с кутьей и взваром ставили мелом крестики, а также делали их на всех дверях и окнах. Причина такого обычая состояла в том, что на Крещение бесы убегают из воды и прячутся, где только найдут убежище. Вот именно для того, чтобы не допустить их нашествия, и делали эти крестики.

В те времена на рождественские праздники еще повсюду колядовали. Парни и девушки большими группами ходили по всем домам и пели колядные песни, а им за это давали в торбы колбасы или какой-нибудь хлеб и т. п. Даже и наша прислуга приходила к нам колядовать. Но, по-видимому, народ уже забывал колядные песни — наследие язычества, потому что они какие-то бессмысленные. Я через это никогда, ни в Ейске, ни в Темрюке, не мог их запомнить, хотя мотив и до сих пор прекрасно помню. В одной колядке воспевалась какая-то Маланья, которая мыла фартук и почему-то плакала:

Наша Маланья стояла

Горькие слезы роняла, —

и обращалась к разным стихиям:

«Повий, витер, из болота,

Высуши фартук краше злота...»

Такие же отрывочки помню из щедровок, восхвалявших «щедрый вечир, добрый вечир». Из двух вечеров с кутьей — один «голодный», а другой «щедрый». Приходит даже в голову: не назывался ли прежде вечер — «колядный», а потом его переделали в «голодный», забывши смысл слова «коляда»? Из щедровок помню тоже только отрывочек:

Щедрик-ведрик,

Дайте вареник,

Грудочку кашки,

Кильце кивбаски...

Но если и колядки, и щедровки в нынешнем виде не могут заинтересовать ни поющих, ни слушающих, то все же эти вечера очень веселы: шляющаяся толпа, разные шутки, остроты, своего рода состязание, кто больше наколядует, ухаживание за девушками — вообще, всеобщее оживление так неудержимо захватывает, что эти вечера вспоминаются в светлом ореоле всю жизнь.

На рождественские праздники какая-нибудь группа школяров всегда ходила по домам с «вертепом». Это был большой вращающийся фонарь из бумаги, на котором был изображен в красках вертеп, где родился Христос, и бегство в Египет; Божия Матерь с Младенцем на осле, а Иосиф — идущий рядом пешком. Вращение фонаря придавало вид движения убегающей группе. Разумеется, носителям вертепа давали разные праздничные припасы или деньги.

В эти же праздники появлялись на улице и ряженые. Те ряженые, которых я видел, изображали зверей. Наряжался кто-нибудь в вывороченный тулуп, шерстью вверх, и шел на четвереньках, рыча и бросаясь на публику, которая хохотала и разбегалась, притворяясь испуганной. Масок совсем не помню у народа.

Разумеется, тут же шли всевозможные гадания: с зеркалом, с петухом, со швырянием за ворота башмака и т. д. Самое страшное гадание происходило с зеркалом в бане, которая считается жилищем домового, а также и бесов, в христианской интерпретации прежних семейных духов (домовой, чур, дедушка).

Ну, гаданий у нас в семье не одобряли, так что о них я каждый год слышал только множество страшных рассказов от прислуги, а в семье никто не гадал, кроме как на картах и на «Соломоне». [22]

На Новый год был еще обычай ходить по домам и обсыпать всех присутствующих пшеницей и другим зерном, приговаривая пожелания, чтобы Бог так осыпал нас урожаем. Помню, как-то довольно рано утром вошла прислуга в детскую спальню, когда мы еще лежали в постелях, и осыпала нас горстями пшеницы, приговаривая: «Сею, вею, посеваю, с Новым годом поздравляю». Вся комната была усыпана зернами.

Устраивалась у нас на Рождество и елка, но никак не в сочельник — день постный, не допускающий таких развлечений. О елке нечего и говорить — была такая же, как всегда, и тоже с подарками для детей. Только у нас она устраивалась довольно скромно.

Веселы были рождественские праздники, но ничто не сравнится с торжественными впечатлениями Пасхи. Беспрерывный колокольный звон, иллюминация под Светлую заутреню, бесчисленные визиты и посещения знакомых. Тогда христосовались все, даже барышни. И на улицах несколько дней, бывало, видишь на каждом шагу целующихся: «Христос Воскресе!» — «Воистину Воскресе!» Большинство народа немножко подвыпивши, было, конечно, множество и совсем пьяных. Впрочем, на Пасху все так объедались, что нужно было уж чересчур много выпить для того, чтобы опьянеть совсем. Правда, бывали артисты... Один солдат весь Великий пост не пил ни капли и сберегал свою ежедневную порцию. Когда наступил праздник, он сразу все выпил — и умер от такого невероятного приема спирта. Ну, это, конечно, случай исключительный. А вообще-то были только дни веселья и всеобщего благодушия — при торжественном, приподнятом настроении, при сознании, что на Пасху грех ссориться и враждовать. Сверх того, все были сыты, у всех было запасено вкусное и обильное продовольствие, у всех были отброшены всякие заботы о завтрашнем дне. Это светлое и беззаботное настроение и придавало такую прелесть пасхальным праздникам.

У нас дома также заготовлялись груды всяких съедобных вещей. На Юге то, что в Центральной России называется пасхой, именуется сырной пасхой. Пасхой же называют то, что здесь именуется бабой, — высокий хлеб. Низкие хлебы называются куличами. И пасхи, и куличи готовились из сдобного теста с разными приправами и всячески разукрашивались. Особенную гордость хозяйки составляли пасхи. Их изготовляли из особенно сладкого теста с примесью шафрана и кардамона, так что они были желтого цвета. Пекли их в особенных бумажных формах, чем выше, тем лучше, хоть бы в аршин, лишь бы пасха не перегибалась, а стояла ровно. Ее верхушку покрывали сахарной глазурью (толченый сахар с белком), в которую, пока она была еще жидкой, вставляли разнообразные круглые шарики-конфекты. Они приставали к глазури прочно. Поверх же всего втыкали искусственные цветы, а иногда ставили сахарного барашка. Все это было очень вкусно и красиво. Куличи делались менее затейливо и не такие сладкие. Этих пасох и куличей пекли штук десять, для своего стола и для прислуги, их было так много, что за всю Пасху невозможно было съесть, и недоеденные пасхи потом разрезывались и высушивались в виде кренделей. Сырную пасху готовили из творога с огромным количеством коровьего масла, сахара и всяких приправ: корицы, мелко изрубленных засахаренных фруктов и т. п. Изготовление сырных пасох было обязанностью отца Задача состояла в том, чтобы весь сок хорошо вытек из творога и он был возможно более сух. Для этого творог в деревянных формах держали несколько дней под прессом. Готовили их также несколько штук и ели всю неделю. Пасхи и куличи готовила мама при деятельном участии Аграфены, которая знала тесто гораздо лучше нее. Пасхи у нас выходили очень хорошие, хотя им далеко было до произведений первостатейных хозяек вроде Олимпиады Дмитриевны Дудковской. Яиц у нас красили бесчисленное множество, большую часть просто сандалом, десятка же три делали мраморными. Великим постом мама и мы надергивали из разнообразных шелковых лоскутков нечто вроде корпии и этими кусочками ниток обматывали потом яйца и варили. Нитки раскрашивали их совершенно мраморными жилками. Не могу понять, как могли люди съедать безвредно такое огромное количество яиц, но их съедали... Кроме еды, они служили и для игры, во-первых, в битки, во-вторых, для катания. Игра в битки состояла в том, что яйца били носик об носик, и кто разбивал чужое яйцо — выигрывал его. Крепкие яйца — «битки» — очень ценились детьми. Впрочем, в битки играли и взрослые. Катание же яиц состояло в том, что играющие расставляли ряд яиц, а против них устраивали горку или деревянный желобок и скатывали свое яйцо. Если оно выбивало яйцо из ряда — катавший выигрывал его.

Для игры в битки некоторые мошенничали: выпустив в несваренном яйце и желток, и белок, наливали его воском и потом уже красили. Разумеется, такое фальсифицированное яйцо разбивало все прочие. Но за такими проделками дети зорко следили, и фальшивый биток совершенно отнимался у виновного.

Визиты на Пасху происходили больше всего на второй и на третий день. Гости, конечно, приглашались закусить и выпить на пасхальном столе. А стол этот накрывался роскошно и стоял целую неделю. Он был весь заставлен пасхами, сырными пасхами, куличами, яйцами, окороком, колбасами, жареной птицей, особенно индейками, батареей вин. Гость обязательно должен был перепробовать всего, похвалив пасху и хозяйку за ее искусство. И хотя волей-неволей целая сотня человек ела с пасхального стола, но обилие заготовленной пищи было таково, что дня два-три на кухне ничего не готовили, кроме бульона, которым за обедом запивались все эти яства.

Третий веселый праздник составляла Троица. К нему весь дом превращался в сад. Множество нарубленных веток и целых деревьев декорировали все комнаты, а полы густо устилались свежескошенной травой вершка на два и больше. Свежий запах листа, травы и цветов наполнял весь дом целых три дня. Удивляюсь, как у нас ночью не болела голова от этих благоуханий.

Трудно выразить, как украшал детскую жизнь весь этот церковно-религиозный быт, хотя бы и с примесью «фольклора», как много светлых лучей сияло в нем даже для самого бедного, заброшенного ребенка. Что же сказать о нас, окруженных попечением таких добрых отца и матери. Прошло с тех пор более полстолетия, а воспоминания детских праздничных дней радужными цветами переливаются и до сих пор в моем стариковском воображении.