VIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Таким образом мне пришлось положить начало знакомству с Лавровым. Это знакомство и помимо деловых соображений было весьма интересно. Во-первых, он был немалой революционной знаменитостью, во-вторых, человек положительно симпатичный, несмотря на некоторые отрицательные стороны.

Жил Петр Лаврович на rue Saint Jaques, № 328, где пробыл до конца дней своих. Эта улица, упирающаяся в boulevard Port Royal, — одна из старых парижских улиц со всей свойственной им наружностью. Узкая, с узенькими тротуарчиками, с домами такими же узкими и слитыми между собой без промежутков, но очень высокими, этажей в пять. По старинной манере верхние этажи чуточку выступали над ню&ними, так что дома сверху немного наклонялись. Не знаю, почему явилась эта странная архитектурная манера, но благодаря ей дома лучше защищали прохожих от дождя, нежели дома, поставленные совсем прямо. Улица эта очень бойкая, со множеством посредственных магазинчиков и таких же посредственных кабачков.

Квартира Лаврова помещалась невысоко, на втором или третьем этаже, и была невелика — всего две комнаты с передней и кухней. Первая комната служила приемной, задняя — спальней и кабинетом. Впрочем, обе они, как и кухня, представляли больше всего не то библиотеку, не то склад книг, буквально набитые книгами не только на открытых узких полках по всем стенам до потолка всех помещений, но везде, где возможно, — на столах, стульях, книги грудами лежали даже на полу. На взгляд, думаю, у Петра Лавровича было больше десяти тысяч томов, на всех главных языках, и книги все хорошие, научные, по всем отраслям знания. Он получал постоянно все новые и новые пачки книг, по большей части бесплатно. Многочисленные друзья его, профессора и литераторы, в изобилии снабжали его всеми новыми произведениями литературы, то есть научной. Беллетристики я у него совсем не помню, но было довольно много русских ежемесячных журналов. Думаю я, что он покупал кое-что и на собственный счет. Получая книгу, Петр Лаврович обязательно разрезывал ее и просматривал. Перечитывать серьезно всю массу получаемых им книг было, конечно, физически невозможно, да, конечно, и бесполезно. Но знания его были поразительно обширны по всем предметам. У него можно было спрашивать о чем угодно, и он тотчас осведомлял как по существу, так и о литературе предмета. Я встретил в течение жизни только трех человек таких универсальных знаний: Лаврова да еще Николая Федоровича Федорова {115} в Румянцевском музее и Владимира Александровича Кожевникова. {116} Разумеется, Петр Лаврович все-таки не мог обойтись своими книгами и иногда ходил в Bibliotheque National. По специальности он был когда-то естественник и состоял когда-то профессором химии в одном высшем учебном военном заведении, чуть ли не в Академии Генерального штаба. Вообще, я не знаю хорошо его биографии. По происхождению он был сыном богатого помещика, состоял на военной службе (в артиллерии) и дослужился чуть ли не до полковника. Потом был профессором. Не знаю, по какому случаю он был сослан административно в Вологду, откуда бежал за границу в 1870 году. С 1875 года уже начал выходить его «Вперед».

Писал он легко и много, отвратительным неразборчивым почерком. Кроме большой литературной работы в революционных изданиях и отдельных изданиях (как «Государственный элемент в будущем обществе»), он писал, так сказать, основной труд жизни — громадный, бесконечный, которого заглавие я, к сожалению, позабыл. Тему его составляло, насколько помню, развитие жизни на Земле, начиная от зарождения земного шара и кончая историей человека, человеческой мысли и общественности. Поклонники его собирались иногда у него слушать отрывки из этого сочинения. Я ни разу на эти чтения не ходил.

Разумеется, в такой книжной кладовой, которую представляла квартира Лаврова, не было возможности поддерживать чистоту. Хотя к нему и ходила femme de menage (уборщица), но немыслимо убрать слои вечной пыли. Что еще хуже — квартира была заполнена бесчисленными стаями клопов. Мне приходилось изредка у него ночевать, на диване в приемной, и это было нестерпимое мучение. Клопы лезли десятками и заедали до невозможности спать. Как он сам умудрялся спать — не понимаю, но эту неприятную сторону своего жилища он, конечно, хорошо знал и, когда кто-нибудь просился заночевать, сам предупреждал: «Милости просим, но только клопы будут очень беспокоить».

По обыкновению французских ученых, Лавров вставал очень рано и, умывшись, немедленно садился за работу. Работа на свежую голову считается наилучшей. Окно, около которого стоял его рабочий стол, выходило в очень хорошенький светлый сад с красивыми кустами и множеством цветов. «Петр Лаврович, как у вас тут хорошо, — воскликнула раз Марина Никаноровна, — как приятно писать перед таким прелестным садом». Он добродушно посмеивался: «Да, да, он мне не мешает заниматься». Лавров был до странности равнодушен к красоте природы, да и ко всему художественному, и не скрывал этого, даже подчеркивал. Итак, он занимался, а тем временем у него слегка убирали комнаты. Потом, не помню, в котором часу, появлялся бравый молодец из соседней «горготки» и приносил ему завтрак. Двери у него, кажется, никогда не затворялись, но раздавался громкий голос: «Bonjour, monsieur Lavroff». Петр Лаврович вставал и принимал посуду с завтраком. Завтрак был скромный, в оловянной посуде, но вкусный, что-нибудь вроде свиной головки с овощами. Лавров любил покушать, но не позволял себе ни излишества, ни роскоши — по принципу. Он все делал по принципу. После завтрака он прочитывал корреспонденцию, пересматривал новые книги, принимал посетителей, в которых обыкновенно не было недостатка. Это были эмигранты, студенты, иногда приезжие из России. Молодежь его очень любила, особенно студентки, которые всячески ухаживали за ним и пытались привести в порядок его хозяйство. Вечером, если набиралось порядочно гостей, какая-нибудь студентка отправлялась на кухню готовить чай, а другие его разносили. Чай приготовляли на большой спиртовой лампе, в большом чайнике. Среди сменяющихся поколений учащейся молодежи у Петра Лавровича всегда были студентки, особенно ему преданные. При мне долгое время о нем заботилась Гераклида, а из студентов — Лорис-Меликов. И немудрено, что Лаврова любили. Он был добр и ласков в обращении, умел как-то поставить себя на равную ногу с молодежью, относился участливо ко всякому запросу и вообще был очень хороший человек с очень маленькими недостатками. Сверх того, он был одинок, а это возбуждает жалость в женском сердце. Действительно: человек старый, живет один, без всякого призора, некому подумать о ею нуждах, о его хозяйстве, починить белье, присмотреть при нездоровье. Правда, Лавров был очень крепкий старик, однако не мог иногда не прихварывать... Вот и являлись сердобольные барышни, которые старались ему помочь. А Лорис-Меликов любил его с истинно сыновним чувством.

Посетителей у Лаврова было очень много и по самым разнообразным причинам. В том числе нередко приходили за деньгами. Лавров в материальном отношении обыкновенно был довольно обеспечен. Не знаю, получал ли он что-нибудь от семьи из России, но его литературные и ученые друзья в России очень о нем думали, устраивали ему литературную работу, присылали деньги даже в счет будущих благ, в кредит. Должен сознаться, что я не знаю хорошо подробностей этого, потому что мне некогда было думать о Лаврове. За границей я был слишком завален политическими делами, заботами о своем материальном положении, а впоследствии поглощен трудным духовным переломом, в котором был так далек от духовного состояния Лаврова... Но как бы то ни было, у Петра Лавровича обыкновенно был лишний десяток франков, особенно при его чрезвычайно строгой экономии в отношении собственных потребностей. И вот голодные эмигранты нередко обращались к нему, и он по возможности не отказывал в помощи.

Приходили к нему за всякими справками и советами по литературной части. Приходили за книгами. Он не отказывал в книгах. Присутствовал я раз (позднее, конечно) при сцене, глубоко меня возмущавшей. Прихожу раз. Кравчинский лазает по полкам, вытаскивает книги и вырывает из них огромные пачки страниц, а Петр Лаврович, мрачный и страдающий, сидит у себя в спальне за столом и как будто старается даже не смотреть на то, что делает Кравчинский, так что не вышел ко мне в переднюю комнату, а принял в спальне. Удивленный, начинаю расспрашивать. Оказывается следующее. Кравчинский переселяется для большей безопасности в Англию и будет там писать о России. Но о России он, в сущности, ничего не знает и потому придумал — повыдирать из «Отечественных записок» все внутренние обозрения и статьи, касающиеся внутренних дел России, и на основании этого материала писать статьи в английских газетах. Злополучный Петр Лаврович до глубины души страдает при виде такого варварского разорения своей библиотеки, но отказать не в силах. Ведь Кравчинскому это необходимо для его журнальной карьеры в Лондоне.

Меня это глубоко возмущало. Правда, Кравчинский обещал прислать эту громадную кипу вырванных страниц обратно. Но было совершенно ясно, что, во-первых, он их истреплет в клочья, во-вторых, если и пришлет, то через несколько лет, и в-третьих — для их обратной вставки в «Отечественные записки» потребуются от Лаврова огромная работа и значительные переплетные издержки. Но что за дело до всего этого Кравчинскому! Он на несколько лет лишит эмигрантов возможности пользоваться журналами Лаврова, но зато сам получит в Лондоне заработок и репутацию знатока России.

Все это прекрасно понимал Лавров, но отказать эмигранту в помощи он был не в силах.

Приходили к нему иногда просить заступничества перед французскими властями, и он немедленно напяливал черный сюртук и отправлялся хлопотать. С ним в очень дружеских отношениях находился Клемансо, который тогда был могущественным главой радикальной оппозиции и редактором влиятельной «Justice». Правительство с ним очень считалось и готово было при возможности сделать ему что-нибудь приятное. Он же в свою очередь рад был услужить Лаврову. В своих выступлениях перед властями Петр Лаврович был не всегда тактичен, как и вообще не отличался дипломатической сообразительностью. Так, когда возникло требование русского правительства о выдаче Гартмана {117} (замешанного в деле о попытке цареубийства в Москве), Лавров отправился во главе эмигрантской депутации к Гамбетте просить об отказе в этом требовании. Он заранее приготовил речь, в которой было очень неудачное обращение к «чести Франции» — «honneur de la France». Но насчет чести французы очень щепетильны, и напоминание о требованиях чести составляет само по себе оскорбление. Когда Лавров выпалил это свое «honneur de la France», Гамбетта {118} резко прервал его: «Не беспокойтесь, l'honneur de la France est entre les bonnes mains...» (Честь Франции в хороших руках). Этим и кончилась аудиенция. Лавров потом никак не мог понять, что рассердило главу правительства. Но если он не всегда действовал умело, то всегда был старателен.

Приходили к Петру Лавровичу, конечно, и просто в гости. По-метение у него было тесное, и сидеть не на чем было, но случалось, по вечерам набивалось человек по десять—пятнадцать, и уж тогда ютились как могли, переходили даже на кухню. Случалось, что он читал какую-нибудь новинку, ему присланную, как, помню, раз «Три смерти» Толстого. И собеседник, и чтец он был посредственный, но у него не было скучно. Все-таки у него узнавались разные новости из эмигрантской или французской жизни, а иногда даже и из русской. Случалось, он рассказывал что-нибудь из виденного на свете, но этот материал у него был небогат: он мало жил и вращался всегда в довольно ограниченном круге событий, так что за пределами эмигрантской жизни мало наблюдал. Впрочем, он немножко видел Парижскую Коммуну.

В обращении с людьми он был ровен и спокоен. Для него не существовало волнующих вопросов. Он глубоко верил в торжество разума и прогресса на земле, а вопросы мистики и загробной жизни его не беспокоили: он ни во что подобное не верил. Не помню, кто раз спрашивал его: «Петр Лаврович, ну вот живешь-живешь и помрешь... А дальше же что? Что выйдет из моего процесса жизни?» «А дальше ничего, — отвечал он, — умрешь, и все кончится, ничего дальше не будет». Перспектива небытия его не беспокоила. Это, конечно, показывало какую-то ограниченность ума и чувства. Но Лавров оставался спокоен и безмятежен.

Любопытную черту его составляло то, что он, верующий в разум и науку, почти не отличал умного от глупого и научного от ненаучного. Я решительно не помню, чтобы он кого-нибудь считал или называл глупым. Не помню, чтобы он кого-нибудь называл гениальным. Приходил к нему раз полусумасшедший эмигрант (забыл фамилию), городил ужасный вздор и в довершение начал даже скакать на одной ножке. Но Лавров слушал его и разговаривал с ним совершенно спокойно и серьезно, как со всяким другим человеком. Точно такая же странность была у него в отношении статей или книг. Приходит к нему какой-нибудь NN и сообщает, что пишет статью, положим, о социалистической культуре. Лавров после этого рассказывает: «А слыхали вы — NN пишет труд о социалистической культуре?» Этот NN — первый встречный, с самыми ограниченными знаниями, пишет просто компилятивную статейку, но она касается важного предмета, и Лавров именует ее трудом. Это меня поражало. Он классифицировал людей и произведения по ярлыкам: если писатель профессор или признан за ученого — Лавров называет его ученым. Если произведение касается важного предмета — значит, это «труд». Я думаю, если бы к нему явился какой-нибудь новый Руссо и принес нечто гениальное, вроде «Contrat Sociale», Петр Лаврович не придал бы ему ни малейшего значения, но и не забраковал бы, а просто отметил у себя в памяти, что вот человек написал «труд». Для него все были как-то одинаковы: все люди, все мыслят. Но одни служат социализму и прогрессу, а другие — реакции. Первые — это свои, близкие; вторые — враги. Это и кладет между ними разницу. Когда же эти «свои», служащие прогрессу и социализму, распадаются на фракции и жестоко враждуют между собой, каждый за свою правду, Лавров не приставал ни на одну сторону, ему казалось, что они все правы и их требуется только объединить. Но он не представлял себе, что такое объединение требует высшей синтезирующей идеи, которая бы, в сущности, отбросила все частные заблуждения, и думал о каком-то механическом союзном объединении. Он был не синтетист, а прирожденный синкретист, именно как выражался женевский насмешник:

Лавр и мирт, говорят,

Сочетал квас и спирт.

К общему скажу: по моему мнению, Петр Лаврович, кладезь знаний, не имел ни одной искры гениальности, ни искры проникновения в самую глубину какой бы то ни было идеи. Но его синкретизм был очень удобен для того, чтобы около него собирались люди весьма различных мнений, особенно молодежь, еще не оформившая своих идей. А ютиться около него было тем легче, что он был человек, повторяю, очень хороший, хотя и узкий. С «врагом», то есть с человеком, не стоявшим под знаменами социализма и прогресса, он не мог дружить и такому человеку ни в чем не стал бы помогать. Но все прочие — милости просим, сходитесь, объединяйтесь.

Петр Лаврович жил по принципу, а не по личным влечениям. Принцип требовал братства между своими, и он всем своим помогал. Принцип требовал жизни нравственной — и он был нравствен. Принцип требовал, чтобы человек не позволял себе роскоши и излишеств, — и он строго соблюдал это. Он был лакомка и любил покушать, но нельзя было много тратить на себя — и он не тратил. Обедал он в скромном дешевом ресторане. После обеда он имел право скушать два сладких пирожка, и он их съедал, но — не больше. Его видывали перед кондитерскими, окна которых так и сверкали лакомствами. Петр Лаврович долго простаивал перед соблазнительными приманками и любовался ими. Но принцип торжествовал: два пирожка уже были съедены, больше не полагалось — и он отрывался от соблазна и шел дальше по улице...

Лавров был человек принципа, и простой человеческой сердечности у него было мало. Но все же он был человек, и одиночество не могло его не тяготить. Конечно, он был окружен «своими» людьми, людьми своего дела, и, вероятно, сам бы протестовал, если бы кто-нибудь сказал, что его жизнь протекает в одиночестве. Но в действительности, с точки зрения человеческого сердца, это были люди чужие, посторонние, и если среди них было несколько человек, его сердечно любящих, то он по возрасту, по воспитанию жизни стоял слишком далеко от них. Они не были друзья, к которым бы он мог быть лично привязан, которым мог бы свободно открыть душу. Поэтому он был все-таки одинок, и это его тяготило — может быть, меньше, чем людей более сердечных, но все-таки тяготило. Он имел потребность заполнить эту пустоту, потребность чувствовать привязанность, и в течение известной мне его жизни было два таких человека, которых он полюбил как личных друзей. Первый это был Герман Лопатин, который вывез его из Вологды за границу. Конечно, Герман Лопатин был гораздо моложе его, но имел в изобилии то, чего недоставало Лаврову; практическую смекалку, мужество, предприимчивость. Это их как бы уравнивало. Лавров любил его сердечно, так что даже идеализировал его. Если Германа Лопатина арестовывали и ссылали, Петр Лаврович огорчался, но даже не очень беспокоился: Герман Лопатин для него был герой — никакие тюрьмы, никакие стены его не удержат, он отовсюду сумеет убежать и снова свидится с ним. Петр Лаврович им гордился, как отец гордится любимым сыном, и это чувство скрашивало, как цветок, его довольно-таки сухую душу. Другим таким личным его другом, хотя и в меньшей степени, сделалась Марина Никаноровна. И, чувствуя эту привязанность старика, Герман Лопатин и Марина Никаноровна сами его любили. Не скрывая от себя его недостатков, подсмеиваясь над его слабостями, они не переставали его любить искренно и сердечно. Не знаю, были ли у Петра Лавровича раньше другие такие же привязанности, но, повторяю, он не был чужд человеческой потребности в них.

Разумеется, я пишу эту характеристику Лаврова на основании того, что я узнал в течение нескольких лет. Собственно, в первый мой приезд в Париж я мог узнать его только довольно поверхностно. Но общие черты его характера заметить было нетрудно, ну а я не питаю больших симпатий к людям такого типа. Конечно, я все-таки постарался стать с ним в возможно более дружеские отношения ввиду того, что нам предстояло совместно вести редакцию «Вестника „Народной воли“». Правда, на это еще не было денег. Но ввиду предприятия Николадзе, которое нельзя было еще считать вполне провалившимся, партии «Народной воли» необходимо было проявить свою жизненность. Нужно было что-нибудь издавать, а издавая что бы то ни было, важно было показать Лаврова гласно в союзе с нами. Приходилось с ним во что бы то ни стало столковаться, а это было очень трудно. Его, с одной стороны, тянуло желание выйти из бездействия, начать снова активную роль, да еще во главе наиболее сильной и прославленной партии. Но как пойти об руку с террористами, с людьми, действующими на политической почве? И вот приходилось ему объяснять, что народовольцы тоже социалисты. Мы ему показали подготовительную работу партии, программу исполнительного комитета, где, хотя и довольно слабо, все-таки проводится социалистическая идея. Это немножко действовало, но Лаврову хотелось если уж примыкать к народовольчеству, то не одному, а с другими социалистами, то есть с кружком Плеханова. Я прекрасно знал, что Плеханов не пойдет в такой союз. Но разумеется, мы с Мариной Никаноровной соглашались, что нужно постараться привлечь Плеханова. На случай же, если он не согласится, нужно выработать такую программу издания, которая бы вполне соответствовала желаниям Петра Лавровича и была бы также приемлема нами. Об этом мы с ним толковали очень много.

Издание журнала предвиделось только вдали. Но при первом же известии о предстоящем приезде Николадзе я понял, что нам необходимо проявить свое существование, и отыскал Владимира Голдовского как единственного человека, во-первых, вполне нашего, во-вторых, обладающего практическими способностями. Он хотя и был страшно обижен тем, что я от него прятался, но великодушно махнул на это рукой. Я заговорил, что нужно предпринимать какие-нибудь издания, и Голдовский приятно удивил меня, сообщив, что у него есть идея, для осуществления которой он уже кое-что и подготовил, а именно издание «Календаря „Народной воли“». Я вполне одобрил эту мысль и решил осуществить ее неотложно. Он беспрекословно подчинился моему редакторству, и стали спешно работать оба. Должен сказать, что чисто календарный материал обработан исключительно им. Остальной материал подбирал я, кое-что и сам написал.

Так вот, этот «Календарь» явился очень удобным способом быстро, явно связать Лаврова с народовольчеством. Я предложил ему дать для «Календаря» статью за подписью «Взгляд на прошедшее и настоящее русского социализма». Это послужило для Петра Лавровича прекрасным способом объяснить, почему он может и даже, пожалуй, должен пойти об руку с народовольцами. В своей статье он «синкретизировал» все революционные направления, всем им дал характер различных разветвлений социализма и отвел в движении очень почетное место «Народной воле». После такого объяснения, в нашем издании, за его подписью, он уже почти не мог отказаться от редакторства в «Вестнике „Народной воли“».

Это был очень важный результат моей поездки в Париж, и я затем возвратился в Морне работать над «Календарем» и дожидаться, не явится ли каких-нибудь благоприятных вестей от Николадзе.

А о жизни партии Марина Никаноровна получила скорее благоприятные известия. Между прочим, ей прислали номер возобновившейся «Народной воли». По содержанию это было довольно жалкое издание. Но оно доказывало все-таки существование типографии.