IX

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Известий от Николадзе мы так и не дождались. Но на место этого схлынувшего приключения передо мной явилось новое, похуже, перевернувшее мне всю душу. Оно явилось с осложнением, тоже крайне неприятным.

Я получил известие от Марины Никаноровны, что, по сведениям из Петербурга, Стефанович, арестованный в 1882 году, выдает Третьему отделению все революционные дела. Голдовский тоже сообщил мне об этом. Я, по правде сказать, не поверил. Но вот в один прекрасный день является ко мне яростный и озлобленный Дейч и начинает ругаться как по поводу клеветы на Стефановича, так и по поводу письма Стефановича Плеханову, перехваченного народовольцами и пересланного будто бы мне. Дейч требовал, чтобы я отдал это письмо, довольно прозрачно намекая, что он убьет меня, если я этого не сделаю. От такого сумасшедшего, как Дейч, участвовавшего в ужасной попытке убить Гориновича, всего можно было ожидать. Этот Горинович, заподозренный компанией Дейча в Одессе в шпионстве, был оглушен ударами Дейча с товарищами и облит серной кислотой, которая выжгла ему глаза и все лицо, превратившееся в какую-то плоскую лепешку. Убийцы уверяли, что они считали Гориновича убитым и облили серной кислотой собственно для того, чтобы труп нельзя было опознать. Но как бы то ни было, Горинович остался жив, без глаз, с изуродованным лицом и вдобавок всю жизнь уверял интимнейших друзей, что он чист от какого бы то ни было шпионства или выдачи товарищей полиции. [38]

Так вот на что способен был Дейч, и я, сказав, что никакого письма у меня нет, напомнил ему, что ему следовало бы получше помнить свое прошлое и воздерживаться от мыслей об убийстве. Дейч ушел, не знаю, насколько поверивши мне.

Но оказалось, что плехановцы были правы. Народовольцы, то есть собственно Дегаев, действительно перехватили письмо Стефановича из тюрьмы и переслали его в Париж с кем-то (забыл фамилию, назову его NN). Письмо находилось у Марины Никаноровны, и она, извещая меня о Стефановиче, спрашивала, что делать с письмом. К сожалению, ее письмо я получил после посещения Дейча. А Голдовский, получив такое же известие от нее или от NN, стал рассказывать в Женеве о якобы измене Стефановича и о перехваченном его письме, служащем якобы доказательством измены.

В это время — было начало 1883 года, может быть, в марте, не могу припомнить, — явился ко мне неожиданный посетитель — Сергей Васильевич Дегаев. Я очень обрадовался. Понятно, что я считал его честным революционером. И вот когда я разговаривал с ним, влетает вторично Дейч, такой же разъяренный и с теми же требованиями. Дегаев замечательно спокойно посоветовал ему не говорить о том, чего он не знает, и не забывать, что в России существует исполнительный комитет «Народной воли». При этом он прибавил, что приехал из России. Дейч, по своей ошалелости, вывел заключение, что это и есть NN, которого фамилию он, оказывается, откуда-то знал, и, называя его этой фамилией, требовал выдачи письма Стефановича. Дегаев, нисколько не отрицая, что он NN, заявил, что все это дело касается исполнительного комитета, а он не станет и разговаривать с Дейчем. Не знаю, чем бы кончилось у них, но я вступился и сказал Дейчу, что прошу свидания с Плехановым, с которым улажу все это дело.

Чтобы кончить этот эпизод, скажу, что, кажется, на другой же день ко мне пришел Плеханов, мрачный и гневный. Он рассыпался в выражениях негодования против Голдовского: «Этакое ничтожество, дурак, червяк осмеливается клеветать на нас, осмеливается участвовать в захвате наших писем...» Не знаю, с чего взял Плеханов, будто Голдовский в этом участвовал, но он был взбешен холодным бешенством и, может быть, плохо сознавал, что говорит. Обращаясь ко мне, он сказал, как бы овладевши собой, что ничего подобного от меня не ожидал. «Мы с вами были товарищи, мы считали друг друга честными людьми, и вот между нами возникает ссора о похищении чужого письма». Я ему ответил, что как был, так и остаюсь честным человеком и даю ему честное слово, что письма у меня нет и что если это письмо действительно перехвачено, то я ему его достану и возвращу. Прошу мне дать на это несколько дней. Он ушел смирный, но такой же мрачный. Он, конечно, мне верил, но перехват письма Стефановича моими единомышленниками, знал ли я об этом или не знал, во всяком случае клал между нами преграду, рвал наши добрые отношения. Однако слово свое я сдержал, немедленно написал, чтобы Марина Никаноровна прислала письмо ко мне. Она это исполнила очень быстро, и я передал его Плеханову. Содержание этого письма мне неизвестно. Марина Никаноровна тоже не читала его. Знал, вероятно, один Дегаев.

Что касается якобы измены Стефановича, то это (я был и остаюсь убежден) чистейший вздор и выдумка самого Дегаева, которому было выгодно сваливать на кого угодно выдачи дел и людей, совершенные им самим. Зная характер Стефановича, я уверен, что он держал себя с жандармами ласково и любезно, с удовольствием болтал с ними, вероятно, и им понравился, вообще подружился, как подружился когда-то с начальником Киевского тюремного замка. Может быть, он когда-нибудь и сболтнул что-нибудь лишнее, да и то вряд ли. Он был претонкая шельма, природный комедиант, которому подобного я в жизни не видал. Ни нашим жандармам, ни самому Судейкину невозможно было обойти Якова Стефановича и выпытать что-нибудь от него. [39]

Так я понимаю эту историю.

Возвращаюсь к Дегаеву. Я знал его и отчасти семью его уже давно, с первых лет народовольчества. Сам он был артиллерийский офицер, брат находился, кажется, в кадетском корпусе, сестра (забыл ее имя) была замужем за неким Маклецовым. Вся семья отличалась ярым революционным направлением, но в каких-либо серьезных революционных делах участия не принимала. Брат (кажется, Володя) был еще совсем мальчишка. Маклецова изображала из себя художественную натуру, недурно пела, кажется, училась декламации и беспощадно надоедала своим гостям декламированием разных монологов, вроде речи Демона Тамаре. Помню, как она страстным шепотом заканчивала:

Я дам тебе все, все земное —

Люби меня! —

и в изнеможении опускалась на колени... А мне было смешно.

Были у нее поползновения создать у себя политический салон, и народу у нее собиралось много, в том числе даже из исполнительного комитета. Очень недурная собой, только ужасно манерная и недавно вышедшая замуж, она афишировала свою влюбленность в мужа и иногда как бы разрывалась на части от борьбы различных чувств. Среди пылкого политического или артистического разговора вдруг осматривается и кричит с тревогой: «А Коля?.. Где же Коля? Где ты, Коля?» (Кажется, так назывался ее муж.) А Маклецов, дюжий малый, добродушный и до последней степени непоэтичный, блаженно улыбается и отзывается из задних рядов толпы: «Я здесь, здесь». Он действительно был по уши влюблен в жену и благоговел перед ней как высшей натурой. Маклецова же оглядывается на гостей с якобы наивной, виноватой улыбкой, как бы извиняясь, что не могла сдержать чувств, и снова переходит к прерванному разговору. Не знаю, была ли она артисткой, но комедиантка была большая. Занимала она своих гостей и спиритизмом. Раз я как-то был на спиритическом сеансе при массе народа. Никаких чудес на сеансе не вышло, но Маклецова считалась «сенситивной».

Сергей Дегаев не входил тогда серьезно в революционные дела. Он помогал нам знакомиться с офицерами. Вел между ними и сам пропаганду. О нем все были хорошего мнения. Но вероятно, у него еще не назрела решимость броситься в омут революции. Он, несомненно, был умен, энергичен и с большим характером, но также с непомерным самомнением. Думаю, что по плечу себе он считал только великие дела и, может быть, находил, что происходившая тогда террористическая борьба недостаточно велика для него. Потом, уже после 1 марта 1881 года, когда я собирался покидать деятельность, он погрузился в нее с головой. Вероятно, он был охвачен порывом, который многих увлек в этот момент успеха террористов. Может быть, не осталась на него без влияния Вера Фигнер, с которой он очень сдружился. Как бы то ни было, он бросился в революцию и быстро занял первое место среди ее деятелей.

И вот он заявился теперь ко мне. Я был, конечно, очень рад и засыпал его вопросами о том, что делается в России. Он рассказывал, и в этих разговорах мы провели несколько дней. Но скоро он начал казаться мне несколько странным, в рассказах его концы не сходились с концами, я переспрашивал (у меня таки были способности следователя). Его объяснения еще более запутывали картину, он начал замечать, что я усматриваю в его рассказах какое-то вранье, стал путаться и что-то на третий или четвертый день ошарашил меня неожиданным признанием. Что его к этому побудило? Тут действовало, конечно, очень сложное сочетание чувств и размышлений. Ехал он за границу, конечно, не для такого самозаклания, а для того, чтобы и заграничных народовольцев опутать полицейскими сетями. Что касается лично меня, то он даже имел от Судейкина поручение заманить меня на германскую территорию, где я был бы тотчас схвачен и отправлен в Россию. Но при разговорах со мной в нем пробудилось прежнее уважение к старым деятелям исполнительного комитета, даже преклонение перед ними. Он дрогнул при мысли поднять руку и на меня. Сверх того, он стал предполагать, что я угадываю его тайну, и в то же время кое-что из моих слов внушило ему мысль, не могу ли я стать его единомышленником. Действительно, не упоминая о Николадзе, я высказывал, что положение партии безнадежно, людей нет и что, может быть, было бы выгоднее всего сойтись с правительством на каком-нибудь компромиссе. Вся эта сложность впечатлений потрясла его, сбила с толку, тем более что было ясно: если я действительно угадаю его предательство, то могу погубить его двумя-тремя словами публичного обвинения и разоблачения.

И вот он — может быть, неожиданно и для самого себя — прервал мои расспросы. «Слушайте, — сказал он, — не будем играть в прятки. Расскажу вам начистоту всю правду, а тогда судите меня. Отдаюсь на вашу волю. Что скажете, то я и сделаю».

Так началась его кошмарная правда. Можно представить, с каким вниманием я его слушал, серьезно, сосредоточенно, только ставя при надобности вопросы, но ни малейшим движением лица, ни малейшей интонацией голоса не выдавая своих ощущений, чтобы и не спугнуть его откровенности, и не внушить никакой надежды, а дать ему как можно сильнее вариться в собственном соку. Да, меня недаром считали в комитете дипломатом и выдвигали на труднейшие переговоры. Я рассчитал, что мое бесстрастие будет сильнее всего вытягивать из него жилы. И он действительно старался вырвать у меня хоть какое-нибудь негодующее восклицание, цинично входя в подробности предательства, и какой-нибудь знак одобрения, выставляя высоту своих побуждений. Напрасно. Я твердо держался своей позиции, а на сердце у меня скребли кошки, и, слушая его, я в то же время на все лады обдумывал вопрос: что же я сделаю с этим негодяем?

В декабре 1882 года Дегаев держал типографию Одессы под фальшивым паспортом на имя Суворова и был арестован 20 декабря. Мне случилось видеть его фотографию, снятую в тюрьме. Выражение лица ужасное, мрачное, подавленное, лицо преступника, обдумывающего злодейство. И он действительно находился в таком настроении. «Вы, — говорил он мне, — знаете, что за ничтожества составляют так называемую партию. Ведь я был один на всю Россию. Теперь я арестован и уже не выскочу. Значит, не осталось ни одного человека. Не считать же Веру Фигнер! Я ее очень люблю, но какая же она деятельница! Я мог надеяться как-нибудь вырастить организацию из этой толпы плохеньких новобранцев. Но вот я выбыл из строя. Теперь все пропало. И я, как ни размышлял, приходил к одному заключению, что мне приходится поискать способ сделать что-нибудь из тюрьмы, своими собственными силами, в одиночку».

Эти роковые размышления самовлюбленного человека привели его к мысли попробовать сойтись с Судейкиным... Мысль совершенно глупая. Я говорил, что Дегаев был умен, но, очевидно, его ума не хватало на сложные задачи. Кроме того, нравственная тупость в высшей степени спутывает действия ума, а Дегаев в нравственном смысле был очень туп. Почему, однако, он подумал именно о Судейкине? Судейкин распускал слухи, будто бы он убежденный народник и стоит не против пропаганды, а только против конституции. На этой почве он дурил многих арестованных народников. На эту детскую удочку пошел Дегаев. Он не хотел пропадать, не хотел расстаться с мечтой какого-нибудь великого дела и поддался на фантазию совершить какое-то великое, ему самому еще не ясное дело в союзе с гениальным сыщиком. Он обратился через тюремное начальство с письмом на имя инспектора секретной полиции Судейкина, извещая, что он — Дегаев и просит личного с ним свидания. Судейкин немедленно покатил в Одессу, и у них с Дегаевым начались длинные разговоры, в течение которых он совершенно одурачил самовлюбленного безумца, подпевая в тон его новой мечте, высказывая, что он сам только и мечтал, как бы найти себе друга-единомышленника среди крупнейших революционеров, чтобы совместными усилиями дать совершенно новое направление политике правительства. Он, Судейкин, так же одинок в правительственных сферах, как Дегаев, в сущности, одинок среди революционеров, не способных возвыситься до его новых идей. Соединившись вместе, действуя, с одной стороны, на правительство, с другой — на революционеров, они могут добиться великих результатов в ходе развития России. Изумительно, что Дегаев мог поверить этой болтовне и воспарил духом до какой-то восторженности. Его жалкая судьба решилась как раз около рождественских праздников. Он форменно принял должность агента секретной полиции и, кажется, на сочельник вызвал к себе сидевшую тоже в тюрьме жену свою для совместного празднования этого дня и начала своего подвига. Жена его была толстая, совершенно неразвитая женщина, едва ли имевшая какие-нибудь идеи, но веровавшая в своего мужа как в непогрешимый авторитет. Он был в восторге: значит, все хорошо — и ей оставалось только проливать слезы умиления. В этих сладких и торжественных чувствах они встретили праздник со всякими яствами и питиями, в мечтах о будущих великих делах, которые совершит Дегаев. Эти минуты он переживал в таких светлых ощущениях, что даже теперь вспоминал их весь расчувствованный и обрисовывал почти художественную картину; мрачная, бедная обстановка тюремной камеры, еле освещенной тусклой лампой, с одной стороны, а с другой — две человеческие души, освещенные яркими лучами радости и торжества.

Таковы были безумные мечты. В действительности в ожидании будущих благ нужно было, конечно, немедленно посвятить своего нового союзника во все тайны революционных дел. Дегаев сделал это со всей полнотой, перечислил кружки и людей, охарактеризовал их, дал их адреса, открыл, под какими паспортами они проживают, что замышляют, какими шифрами переписываются и т. д. Он выдал все до последней ниточки. Я переспрашивал его поименно о многих. Он подтверждал:

— Да, конечно, выдал.

— И Веру Фигнер?

— Ну понятно.

— Но ведь вы с нею большие друзья.

— Конечно, но что же из этого? Притом Судейкин обещал ее не арестовывать...

Да и вообще Судейкин сказал ему, что не имеет в виду никого арестовывать. Задача состояла в том, чтобы дать деятельности революционеров направление, соответствующее совместным планам Судейкина и Дегаева, и только впоследствии будет видно, кого требуется убрать.

Прежде всего нужно было выпустить Дегаева, и они решили, что это лучше всего сделать в виде бегства из тюрьмы... Это псевдо-бегство было проделано 14 января 1883 года.

— Так что, вы не сами убежали? — невольно переспросил я.

Он криво усмехнулся:

— Ну конечно. Как же я мог убежать? Наши же агенты вытребовали меня из тюрьмы и будто бы повели куда приказано, а потом пустили на все четыре стороны.

Но когда бежавший Дегаев явился к товарищам, это возбудило общий восторг. Вот молодец! Давно уж не было ничего подобного. Вера Фигнер ему безусловно доверяла. Но она была все-таки единственным человеком, способным ему мешать. Когда же она была 10 февраля арестована вопреки обещанию Судейкина, Дегаев стал владыкой революционной России. Еще раньше сама Вера Фигнер сделала его членом устроенной ею «центральной организации», без нее он уже делал что хотел. По соглашению с Судейкиным они решили возобновить издание «Народной воли».

— Так эта газета — тоже судейкинское дело? — переспросил я.

— Ну конечно. Я устроил типографию, набрал для нее людей. Шрифт достал у него же. Денег у него брал, конечно, сколько нужно на содержание, да и вообще на все. Говорил, будто это пожертвования.

— Но как же Судейкин допускал писать против правительства?

— Да ведь без него не печаталась ни одна статья. Я ему носил, он поправлял, что нужно. Иных совсем не допускал. Мы все это вместе делали.

Приводя в порядок провинциальные кружки, Дегаев решил, что нужно организовать также исполнительный комитет, через который можно бы было за ними присматривать. Судейкин одобрил эту мысль. В этот исполнительный комитет, организацию которого начала еще Вера Фигнер, Дегаев не привел ни одного полицейского агента, это было излишне. Но он набрал людей безличных, вполне ему подчинявшихся. Я не помню их фамилий. Впоследствии, когда измена Дегаева разоблачилась, эта организация получила прозвище «соломенный исполнительный комитет».

Таким образом, получилось нечто неслыханное в истории революций. Вся революционная организация была всецело в руках полиции, которая руководила ее высшим управлением и цензуровала революционную печать. Судейкин воспользовался Дегаевым во всей полноте. Он создал какое-то главное управление революционной деятельностью, которого директором был Сергей Дегаев. Но что же делал сыскной маг и волшебник по созданию нового направления правительственной политики? Разумеется, ничего. Он отклонял разговоры об этом, говоря, что предварительно нужно обезопасить власть от покушений революционеров, и стал даже арестовывать некоторых, плохо поддававшихся управлению комитетом. А теперь поручил ему заманить меня на немецкую территорию, где меня должны были схватить и отправить в Россию. Впрочем, он всегда советовался с Дегаевым, а к нему лично относился самым дружеским образом.

Рассказывая обо всем этом, Дегаев раз печально произнес, опустив голову, что ему даже приходит иногда мысль, не обманывает ли его Судейкин.

Я слушал, расспрашивал, а в голове напряженно кипели мысли: что мне делать? Первое желание, огнем меня палившее, было — убить этого негодяя, полусумасшедшую ядовитую гадину. Но и это было нелегко. Главный ужас моего положения состоял в том, что я был совершенно одинок. Надежных друзей не было. Опереться было не на кого. А он... почем я знал, сколько около него шпионья? Впрочем, убивать его было во всяком случае невозможно, потому что Судейкин тогда моментально заарестовал бы всех, кого знал, а знал он всех... Нет, этот исход не годился. Нужно что-то другое. Нужно что-нибудь спасающее людей из рук полиции. А я не имел возможности даже известить российских народовольцев об угрожающей им опасности. Начни извещать — пройдет три месяца, а слухи пойдут моментально, и Судейкин узнает и всех перехватает. Да что еще будет делать Дегаев? Слушая его исповедь, соображая его психику, раскрывшуюся передо мной, я ни на йоту не верил его искренности или, лучше сказать, видел ясно, что он сам не знает, что сделает завтра или даже через полчаса. Его положение было такое отвратительное, он так запутался, в нем боролось столько противоположных чувств, что невозможно было предвидеть, какое возьмет верх и в какую сторону толкнет его. Как ни ворочал я мозгами, выходило, что для спасения загубленных им нельзя обойтись без него же самого. А для этого нужно было и хорошенько приструнить его, и не довести его до отчаяния, и показать ему какой-нибудь луч искупления, и пригрозить ему так, чтобы он не вздумал не послушаться меня. Сложная была задача, а решать ее должен был я один, без возможности сторонней помощи и совета.

Когда он кончил, решение, как мне казалось, единственно возможное, было у меня готово, но я хотел, чтобы он видел, что я размышляю. Он смолк.

— Ну, вот вам вся правда. Я все открыл. Теперь — что вы скажете?

— Подождите. Нужно взвесить.

Я предложил ему для видимости еще несколько вопросов, помолчал и наконец сказал с мрачным и сосредоточенным видом:

— Вы сказали, что отдаетесь на мое решение и сделаете то, что я скажу. Решение мое готово. Вы совершили величайшее преступление. Вы знаете, что полагалось в исполнительном комитете за десятую долю того, что вы сделали. Вас следовало бы убить. Если допустить, что у вас осталась искра порядочности, вам можно бы разрешить самому убить себя, чтобы не создавать осложнений для других и несколько реабилитировать свою память. Но я не останавливаюсь на таком решении... Вы сделали не только преступление, по и невероятную глупость. Я знал вас за умного человека и недоумеваю, какая злая сила могла отнять у вас разум до того, чтобы поверить полицейскому сыщику. Мое решение состоит в том, что вы обязаны искупить свое преступление — не своей смертью, а спасением тех, кого предали, и смертью того, кто воспользовался невероятным вашим поступком.

Он слушал смирно и внимательно. Лицо его немножко прояснилось.

— Я не знаю только, — продолжал я, — возможно ли спасти ваши жертвы. Ведь они известны правительству. Со смертью Судейкина они все равно будут схвачены...

Он возразил:

— Нет. Полицейские агенты вовсе не открывают инспекции всего, что знают. Они многое берегут про себя, чтобы оставаться незаменимыми. Судейкин знает все, но далеко не все зарегистрировано в инспекции.

— Ну, тем лучше. Однако нужно теперь же спасти наиболее компрометированных и нужных людей. Вы должны какими хотите способами, под какими хотите предлогами вывезти и выслать за границу вот кого...

Я перечислил несколько человек, мне известных, прибавив, что он должен выслать вообще наиболее скомпрометированных.

— Затем, когда это будет исполнено, вы должны убить Судейкина и приезжайте сюда же.

— Хорошо. Я все это сделаю, — покорно произнес Дегаев.

— Теперь выслушайте мое последнее слово. Если вы не исполните этих обязательств, знайте, что я немедленно опубликую о вашем предательстве. Вы, вероятно, не успокаиваете себя мыслью, что у меня нет доказательств. Доказательств для меня не требуется. Я опубликую весь наш разговор в русских и заграничных изданиях, и вы понимаете, что мне поверят. И вы будете тогда уничтожены, не будете нужны для Судейкина и не в состоянии уже будете вредить. Итак, вот я вам показал линию поведения и мое безотменное решение. А пока я буду молчать, чтобы не помешать вам совершить свое искупление.

— Хорошо, — сказал он. — Угроз не нужно. Я все сделаю.

Молчать мне действительно приходилось безусловно, иначе Дегаев не в состоянии был бы исполнить мои требования. Приходилось схоронить в душе страшную тайну и одному нести ее тяжесть. Только Марине Никаноровне я ее открыл, когда получил возможность лично переговорить с нею. Бумаге я ничего не доверил.

После этого Дегаев пробыл в Женеве еще несколько дней. Это было ему необходимо дня поддержания вида, что он тут занят делами. Он был в Женеве, приходил и в Морне. Я раза два провожал его в Женеву, и мы с ним, кажется, испытывали одинаковые чувства опасения. Мне приходило в голову: а что, как он пойдет на попятный? Достаточно было бы легкого толчка, чтобы сбросить меня в пропасть Pas de l'echelle и, схоронив свою тайну вместе со мною, снова стать свободным, делать что заблагорассудится. Ему тоже, видимо, приходило в голову: а что, если он, усыпив меня своим якобы решением, поступит по первому рецепту исполнительного комитета и размозжит мне голову о камни пропасти? Без всяких уговоров мы направлялись не на Pas de l'echelle, а поворачивали налево, на обходной путь через Аннемас, да и тут шли не слишком близко друг к другу и не допускали один другого очутиться сзади. Ни он, ни я не знали, есть ли при спутнике револьвер, и, беседуя о всевозможных предметах, не выпускали с глаз друг друга.

Наконец он убрался, и я вздохнул с облегчением. Но теперь уже мои мечты удалиться от политической деятельности шли окончательно прахом. Приходилось, напротив, усиленно хлопотать о создании за границей какого-нибудь крупного притягательного центра, который мог бы затмить «соломенный исполнительный комитет» и послужить для российских народовольцев пунктом объединения, хотя бы и вдали от родины. Центр организации за границей есть ненормальность. Но тут он предполагался как явление временное и даже кратковременное. Мы ждали хоть частичного исполнения обещаний Дегаева, которые должны были дать нам некоторое количество новых людей. Ознакомившись между собой и спевшись, они должны были снова двинуться в Россию в виде чистой, хорошо сорганизованной центральной силы. Тогда люди, оставшиеся за границей, естественно должны были отойти на второй план и утратить значение руководителей. Но все это предполагалось только в близком будущем, а пока нужно было создавать за границей некоторое подобие центра. Скорейшее издание «Вестника „Народной воли“» становилось для этого настоятельно необходимо, и моему пустынничеству в Морне приходил конец. Нужно было перебираться в Париж.