Разрыв с политикой раздела Польши
Разрыв с политикой раздела Польши
Из вопросов крупного дипломатического характера и крайне щекотливых, которые Временное правительство решало совершенно новым образом, открывавшим перед Россией необычные горизонты, был польский вопрос. Этот вопрос, историю которого при царском правительстве я излагал в моих предшествующих записях, был поставлен на очередь двумя главными актами Временного правительства, а именно воззванием его к полякам 15 марта 1917 г. и актом 16 марта того же года (т.е. на другой день) об учреждении русско-польской комиссии на паритетных началах под председательством А.Р. Ледницкого, которая должна была сосредоточить в себе все нити польского вопроса. Официально эта комиссия именовалась «Ликвидационная комиссия по делам Царства Польского». Это название говорило само за себя.
Что же касается воззвания Временного правительства к полякам 15 марта, то в моих предшествующих записках я отмечал, что царское правительство сознательно выпустило известное воззвание к полякам от имени верховного главнокомандующего вел. кн. Николая Николаевича, а не царя, дабы не усиливать его обязательность в глазах всего мира. Старые приёмы когда-то известной своим лукавством древней московской дипломатии сказались тогда в самой форме «обещаний» царского правительства полякам. Временное правительство, выпуская манифест по польскому вопросу от своего имени, так же сознательно стремилось открыть «новую эру» в русско-польских отношениях и заставить поляков верить его искренности в осуществлении его программы. Воззвание было выпущено от имени и за подписью Временного правительства.
Учреждение русско-польской комиссии Ледницкого долженствовало подчеркнуть разницу между платоническими обещаниями царского правительствами действиями Временного, а устрашающее для многих русских старого закала название комиссии «ликвидационная» должно было окончательно убедить поляков, что царская политика в польском вопросе навеки окончена. В воззвании 15 марта Временное правительство призывало поляков, забыв прежние счёты, сгрудиться вокруг русской армии, целью которой в этой войне были также «освобождение и независимость единой Польши». Эта свободная и независимая Польша должна была находиться в «свободном военном союзе» с Россией. Границы между Польшей и Россией должны были быть установлены по взаимному соглашению русского и польского правительств на основании «этнографического принципа» и подлежали утверждению Учредительных собраний России и Польши, созванных на основании всеобщего, прямого, тайного и равного избирательного права.
Таким образом, предполагался военный союз двух равно демократических государств. При этом слово «свободный» военный союз, по официальным комментариям Временного правительства, должно было означать свободное соглашение о деталях военного характера, которые должны были быть установлены впоследствии между надлежащими русскими и польскими властями. Самый факт военного союза между Польшей и Россией Временным правительством ставился вне какого бы то ни было сомнения, так как, по мнению нашего дипломатического ведомства и всего состава Временного правительства, русская армия не могла проливать свою кровь ради освобождения «будущего врага». Германофильская политика будущей Польши (а военный союз направлялся именно против Германии) совершенно исключалась Временным правительством, несмотря на то что в воззвании 15 марта говорилось не только о полной внутренней самостоятельности Польши, но и о её полной международной независимости. Военный союз России и Польши был, таким образом, союзом во всех отношениях международным, но, по идее Временного правительства, «вечным».
Ничего больше от новой демократической России Польша не могла ждать, так как освобождалась она русским оружием и русской кровью и «свободный» военный союз был минимальной ценой этого освобождения. Забегая несколько вперёд, я должен сказать, что такое решение вопроса было мужественным со стороны Временного правительства, отказавшегося от владения польскими землями, и находилось в полном соответствии с лучшими традициями русского общества, в частности с программой декабристов пестелевского толка.
Это решение, разрывавшее окончательно связь с внешней политикой раздела Польши, в то же время имело символическое значение с точки зрения позиции Февральской революции в славянском вопросе, и Масарик при свидании с Милюковым это подчеркнул. В то же время оно свидетельствовало и о полном отрицании возможности германофильской внешней политики России — военный союз с Польшей этому препятствовал.
Русские поляки, находившиеся в это время в России, и в частности польская часть комиссии Ледницкого, с восторгом принимали решение Временного правительства и даже шли дальше этого в смысле «общей внешней границы» с Россией, но зарубежные поляки (я говорю о поляках антантофильского направления, находившихся в Париже, Лондоне, Риме и Вашингтоне), по сведениям наших дипломатических представителей в этих столицах, не могли из своего прекрасного далека видеть всю искренность Временного правительства и благородство его позиции и, быть может, не без участия или влияния австрийских и германских поляков, относились к акту 15 марта подозрительно.
Слово «свободный» в применении к военному союзу Польши и России считалось ими грубой насмешкой, а под сущностью «военного союза» они понимали закабаление Польши со стороны России. Они считали, что этим союзом наносится явный удар «польскому суверенитету», и не видели никакой разницы между горемыкинским проектом «автономии» Польши и новой позицией Временного правительства. Войти же в психологию Временного правительства, продолжавшего войну и ответственного за безрассудное пролитие русской крови для создания потенциальных врагов России, они не могли. «Гарантию безопасности» эти зарубежные поляки дать России не хотели и вели во всё время существования Временного правительства агитацию против комиссии Ледницкого и «русских поляков».
Вообще должен сказать, что последние отлично понимали положение дел, и хотя желали некоторых несбыточных вещей, но в основном тоне совершенно соглашались с Временным правительством. В частности, военный русско-польский союз считался ими гарантией международного существования Польши, а не её «закабаления» со стороны России. Эти поляки во главе с Ледницким старались образумить своих зарубежных соотечественников и не испортить отношений с Временным правительством, в программе которого видели исполнение максимума своих реально осуществимых пожеланий.
Через несколько дней после актов 15 и 16 марта открылась русско-польская комиссия А.Р. Ледницкого. Комиссия эта по своей компетенции относилась прежде всего к Царству Польскому и была подготовительной комиссией в отношении к Временному правительству, куда она имела права входить с непосредственными докладами и представлениями. Представления заслушивались Временным правительством, так же как и представления отдельных ведомств, поэтому юридическое положение комиссии было квазиминистерским, то есть она приравнивалась к тем чрезвычайным учреждениям, которые почему-либо хотели освободить от подчинения тому или иному ведомству. Помимо своей компетенции, так сказать, туземнорусского характера касательно оккупированного в это время австро-германскими войсками Царства Польского эта комиссия на самом деле должна была быть и лабораторией для решения польского вопроса во всей его широте.
Ледницкий придавал очень большое значение присутствию в ней представителей министерства иностранных дел, которые играли там самую существенную роль. Состав этой комиссии бюрократически с русской стороны был достаточно высок. Здесь был товарищ министра исповеданий Сергей Андреевич Котляревский, товарищ министра финансов Шателен, А.В. Карташов, будущий министр исповеданий. Привлекались сюда и сенатор Кони, и профессор Л.И. Петражицкий, и ряд директоров департаментов по принадлежности. От нашего министерства был назначен я, а затем в качестве второго представителя, моего заместителя, начальник Славянского стола Обнорский.
По этому поводу не могу не отметить, что, как только эта комиссия Ледницкого была учреждена и последний обратился к нам с просьбой о назначении нашего представителя, Нольде сказал Милюкову, что он рекомендует назначить меня, так как я нахожусь в полном курсе польского вопроса. Я действительно был назначен, и только в сентябре, когда я на три недели поехал в Крым в отпуск, я попросил назначить моим заместителем Обнорского. Однако когда я вернулся из отпуска, то оказалось, что Обнорский не справился со своей задачей, и он больше не привлекался в комиссию по желанию Нератова, так как сделался невольно виновником одного довольно крупного упущения, о чём я расскажу ниже. С польской стороны кроме председателя А.Р. Ледницкого были следующие лица: С. Грабский, бывший член Государственной думы, Шебеко, бывший член Государственного совета, князь Святополк-Четвертинский, барон Ропп, архиепископ Могилевский, епископ Цепляк и другие.
Открытие комиссии имело место в Зимнем дворце, где она и заседала до конца своей деятельности, то есть до большевистского переворота. Обставлено всё было очень торжественно, помимо членов комиссии на открытии были князь Георгий Евгеньевич Львов, П.Н. Милюков, Ф.И. Родичев, ряд членов Государственной думы, все виднейшие члены польской петербургской колонии, иностранные корреспонденты. От нашего министерства кроме Милюкова были барон Б.Э. Нольде и я, мы вместе вышли из нашего министерства и по окончании первого торжественного заседания вернулись обратно, обмениваясь впечатлениями. Нольде рекомендовал меня Ледницкому в качестве представителя нашего ведомства, и тот весьма приветливо и с не покидавшей его до самого конца любезностью в отношении меня представил меня всем польским членам «нашей» теперь уже комиссии. С русскими членами я уже был знаком раньше.
После короткого общего разговора в Зимнем дворце, впервые открытом для правительственных совещаний, в тогда ещё совершенно нетронутых залах, увешанных старинными гобеленами, началось заседание. Замечу здесь, что сам Ледницкий — хозяин собрания и все поляки чувствовали себя явно польщёнными тем, какое помещение было отведено для русско-польской комиссии. Князь Г.Е. Львов несколько опоздал, и Ледницкий, пользуясь этим, говорил с Милюковым о том, что на будущем мирном конгрессе должна быть особая польская делегация, хотя бы в составе русской. Он, по-видимому, опасался, что если Временному правительству придётся решать вопросы мира, то польский вопрос может быть решён даже без присутствия поляков.
Конечно, ни Ледницкий, ни Милюков, обещавший ему особое представительство Польши, не могли предполагать, что единственной союзной страной, которая не будет представлена в Версале, окажется Россия. Этот разговор Ледницкого с Милюковым, свидетелем которого я явился, так как в этот момент Нольде представлял меня Ледницкому, сразу открывал вожделения поляков и их неуверенность в своём положении. Меня особенно поразили слова Ледницкого о том, что «особая» польская делегация на мирном конгрессе может быть «в составе» русской. Согласие на это Милюкова, находившего просьбу Ледницкого «естественной» и сказавшего ему, что он этот вопрос не преминет поднять во Временном правительстве, произвело на Ледницкого наилучшее впечатление, и как только вошёл князь Львов, Ледницкий попросил нас в соседний зал, где и состоялось заседание.
Первым говорил Ледницкий, сначала по-русски, потом по-польски. Между прочим, эта была единственная польская речь, все остальные, даже с польской стороны, говорили по-русски. Ледницкий, по-видимому, хотел на первом же заседании подчеркнуть равноправие языков польского и русского, имевшееся в самом уставе комиссии, но, как оказалось, на практике совсем не соблюдавшееся, так как все поляки отлично говорили по-русски, а русские не знали польского. В своей речи Ледницкий не столько говорил о задачах комиссии, сколько о значении Февральской революции, давшей возможность установить «братские отношения» между русским и польским народами, проникнутые духом «славянской солидарности» перед лицом «общего врага», борьба с которым далеко не закончена. Говоря о «независимости» Польши, Ледницкий тут же в самой недвусмысленной форме сказал, что «внешний оборонительный союз» России и Польши есть единственное условие международного существования Польши.
Вся речь Ледницкого, витиеватая по форме, по содержанию не представляла ни малейшего расхождения с программой Временного правительства, но чувствовалось, что Ледницкий не столько хочет уверить Временное правительство в дружеском и лояльном отношении собравшихся поляков к воззванию 15 марта, сколько через головы присутствовавших убедить зарубежных поляков в разумности и выгодности этого воззвания для поляков. Думаю, судя по выражению лиц всех польских делегатов — и барона Роппа, и Цепляка, и Грабского, и Шебеко, с нескрываемым любопытством рассматривавших гобелены Зимнего дворца, — им трудно было так сразу освоиться с тем фантастическим по сравнению с недалёким прошлым положением, в котором они очутились. Сама польская речь Ледницкого производила в залах Зимнего дворца не менее непривычное впечатление.
После Ледницкого говорил князь Львов. Как и Ледницкий, он свою речь не говорил, а зачитывал. В этой речи давалось краткое изложение отношения русского общества к полякам в царское время и торжественно провозглашалась «новая эра». Говорил князь Львов и о необходимости покончить русско-польские споры «славянским союзом», и при этом в духе «всеславянского единения». Этот несколько неожиданный намёк и на других западных славян был отмечен бурными аплодисментами собрания. Любопытно, что князь говорил о бесповоротности принятого Временным правительством решения, и, в то время как все внутриполитические вопросы, собственно, откладывались до Учредительного собрания, польский вопрос решался Временным правительством окончательным образом. Будущее Учредительное собрание должно было только дать санкцию «этнографическому» размежеванию Польши и России, сам же факт независимости Польши не подлежал пересмотру со стороны этого собрания.
Для объяснения такой решительности Временного правительства надо вникнуть в объективное внешнеполитическое положение России, не позволявшее по такому неотложному вопросу, как польский, никаких дальнейших уловок и оттяжек. Это существенное решение говорило и о том, что Временное правительство могло действовать без оглядки на Учредительное собрание, когда это было необходимо. Закончил свою речь князь Львов призывом к борьбе «за нашу и вашу свободу». После него горячо и вдохновенно говорил Ф.И. Родичев, вспоминая недалёкое прошлое, когда русские революционеры вместе с польскими научились в совместной борьбе любить и понимать друг друга, говорил о русской литературе и Герцене, настроенных «полонофильски», и об общих славянских истоках Мицкевича и Пушкина, и о «славянской миссии России».
После этого уже выступали поляки — Шебеко, Грабский, князь Святополк-Четвертинский. Тон их речей был самый сердечный, и видно было, что обе стороны не только стремились избежать неуместных напоминаний о недавнем русско-польском прошлом, но и действительно самым искренним образом стремились установить поистине «новое» в таком больном вопросе. Чувствовалась в этой торжественной обстановке и любовь поляков к внешнему блеску, так что Нольде, бывший одним из авторов воззвания 15 марта, так же как и воззвания Николая Николаевича в 1914 г., выходя из Зимнего дворца, сказал мне, что не надо было полякам никакой независимости давать, а достаточно было дать им «уланский польский полк» и прочие военные и штатские национальные мундиры.
Конечно, на русских показная сторона дела действовала скорее отрицательно, чем благоприятно, но суть была не в этом. Суть заключалась в том, что это был первый крупный международный акт Февральской революции и заграница могла почувствовать на примере польского вопроса, что, идеологически по крайней мере, между новой Россией и Западом устанавливается «единый фронт». С другой стороны, безоговорочное решение польского вопроса Россией открывало новые пути для всего «славянского вопроса», что было отлично понято как самими западными славянами, так и их врагами — Австро-Венгрией и Германией. Желание их «удушить» Февральскую революцию после вышеотмеченных решений Временного правительства по чешскому и польскому вопросам становилось вполне понятным.
Прежде чем перейти к изложению дальнейшего хода событий, я не могу здесь не остановиться на некоторых особенностях внутриминистерских отношений в нашем ведомстве, сложившихся после Февральской революции и прямо отражавшихся на всей его жизни. Как только миновали первые дни февральского переворота, за крайне немногочисленными исключениями, никого лично из ведомства не затронувшими (укажу только на Чельцова, зятя Протопопова, чиновника II Департамента, о котором я упоминал в моих предшествующих записках и который в дни переворота ввиду разгрома протопоповской квартиры вынужден был скрываться и в течение недели не мог переменить крахмальной рубашки, и Ивана Ивановича Лодыженского, нашего чиновника, родного брата и тёзку управляющего делами Совета министров царского правительства, тоже Ивана Ивановича Лодыженского; у этого ни в чём не повинного и во всех отношениях безвредного для революции лица в течение одних суток было 23 обыска, и ему приходилось каждый раз объяснять обыскивавшим, в чём их ошибка), всё как будто пришло в норму.
Милюков по форме стал управлять министерством на прежних началах, но именно по форме. То обстоятельство, что он не вступил путём «обхода» министерства в соприкосновение со всем персоналом ведомства, делало из него для большинства служащих сугубо замкнутую фигуру. Мне, однако, по должности начальника Международно-правового отдела и юрисконсульта министерства приходилось видеть Милюкова в кругу его ближайших сотрудников, и должен сказать, что, может быть, благодаря спокойствию Милюкова и его выдержке, эти отношения были неплохи.
Правда, были и исключения: так, например, Милюков невзлюбил А.А. Доливо-Добровольского, управляющего административной частью Правового департамента (он был вице-директором этого департамента), и даже сделал попытку его отстранить, но Нольде настоял на его оставлении в должности. В связи с вопросом о возвращении в Россию «эмигрантов», в том числе Ленина со спутниками, я дам более подробную характеристику Доливо-Добровольскому, который был тем служащим министерства, кто этим заведовал. Здесь же, говоря об общеминистерском положении и внутриведомственных отношениях с Милюковым, надо сказать, что и сам Милюков, да и высшие служащие министерства с Нератовым во главе стремились всё оставить по-старому, дабы по возможности не нарушать правильного хода машины.
Нольде, проведя образование двух департаментов — правового и экономического, не тратил своей энергии на реформаторство, несмотря на то что именно ему принадлежал обширный проект «реформы министерства», где в особенности детально был разработан вопрос о подготовке молодых дипломатов. Нольде также был проникнут милюковским духом «сохранения министерства», а как привычный администратор он не любил делать то, что не вызывалось практической надобностью. Чистая политика, к которой он теперь прикоснулся гораздо непосредственнее, чем раньше (Нольде присутствовал вместе с Нератовым на приёмах Милюковым союзных послов и принимал участие во всех политических совещаниях с Милюковым в министерстве), ему нравилась. Нольде старался к тому же наладить и экономические отношения с союзниками и действовал часто через голову официального директора Экономического департамента П.Б. Струве, на что, впрочем, тот не обижался, так как чувствовал себя в достаточной мере depayse[46] на почве чисто практических вопросов.
У нас говорили, что Милюков хочет заменить Нератова Нольде, но сам Милюков в «Речи», хотя и дал довольно резкий отзыв об общем духе министерства (как я отмечал, из «тактических соображений»), но о Нератове в той же статье отозвался благожелательно и вообще всячески показывал, что ценит его административный опыт. К тому же Февральская революция, как это ни странно, укрепила положение Нератова, царское правительство накануне своего падения назначило его в Государственный совет с «временным» сохранением обязанностей товарища министра «впредь до приискания заместителя», но заместителя не успели найти, так как царское правительство пало. Силою вещей Нератов стал «вечным» товарищем министра, как над ним посмеивались у нас, и опять в деловом отношении, несмотря на назначение Нольде вторым товарищем министра, остался и номинально и фактически первой фигурой в ведомстве после Милюкова. Последний же охотно шёл к Нератову «на выучку» в дипломатическом отношении.
Никаких конфликтов с высшими чинами министерства у Милюкова за всё время его министерствования не было, таких конфликтов, которые могли бы привести или привели бы к выходу их в отставку. Были некоторые расхождения взглядов, очень характерные для Милюкова, закончившиеся обычным бюрократическим подчинением министру и не имевшие никаких неблагоприятных последствий лично для несогласных с его мнением. Милюков управлял министерством как старорежимный министр, и в этом была его сила, так как он без малейшего сопротивления по своему усмотрению орудовал всем дипломатическим аппаратом и сам нёс ответственность за последствия своей политики. Совершенно неверно было бы утверждать, что министерство «навязало» свою политику Милюкову; наоборот, как я укажу в изложении непосредственных причин его отставки, можно сказать, что наиболее ответственные, по прежним понятиям, служащие министерства — Нератов и Петряев, ведавший тогда Ближним Востоком, — расходились с Милюковым в оценке момента, и если беспрекословно ему подчинялись, то в этом и есть суть министерской деятельности. В предупреждениях слишком крутой постановки вопроса о целях войны, во всяком случае, недостатка со стороны нашего министерства не было.