Сентябрь 1917 г.: «революция на местах»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сентябрь 1917 г.: «революция на местах»

В самом начале сентября я получил, наконец, короткий отпуск до 1 октября, на более долгий срок Нератов меня не отпускал. Я сдал те дела, которые мог сдать без ущерба, то есть текущие, моему помощнику М.Н. Вейсу. Он, однако, не мог в силу личного характера заместить меня полностью. Это последнее обстоятельство, как я скажу ниже, принесло нам неожиданный урон в польском вопросе касательно судьбы Холмской губернии. Уехал я на это время, как и в 1915 г. (в 1916 г. ввиду увольнения Сазонова и прихода Штюрмера я отпуска из ведомства не получил), в Севастополь, на Бельбек, к нам на дачу, запасшись книгами, так как накануне отъезда узнал, что совет Психоневрологического института в Петрограде избрал меня на кафедру международного права и истории международных отношений. Я с радостью уезжал с одним моим родственником беспересадочным поездом Петроград — Севастополь, но наш вагон международного общества во всё время пути осаждался солдатской Русью, спешившей без всякого права к себе на родину, и беспрестанные сражения проводника с солдатами из-за нашего вагона говорили о том, что война ещё не кончилась, но скоро, по-видимому, кончится.

Аналогии с приятным путешествием 1915 г. не было никакой. В Бахчисарае весьма элегантный представитель революционного Черноморского флота — матрос, весь в белом, — не пустил нас в Севастополь, несмотря на то что мы были снабжены служебными паспортами и всяческими удостоверениями. Нам не хватало местного разрешения, и мы должны были сутки прожить в Бахчисарае, пока от нашего представителя МИД в севастопольском призовом суде Тухолки, которому я послал телеграмму, не был получен ответ с телеграфным разрешением въезда. Как я узнал, это была общая мера по случаю военного положения, и Нольде с женой, после своей отставки поехавший в Крым, подвергся совершенно таким же неприятностям и вынужден был обратиться к тому же Тухолке.

Когда я приехал, наконец, в Севастополь и после попал к себе на дачу, запасшись уже всяческими разрешениями на въезд и выезд в самый Севастополь (наша дача на Бельбеке в четырёх верстах от Северной стороны), то через некоторое время мог убедиться, что из себя представляет «революция на местах». Так как Тухолка, исполнявший помимо своих призовых обязанностей обязанности чиновника МИД для связи с главным командованием Черноморского флота, уже давно служил в нашем министерстве и отлично знал моего дядю Н.В. Чарыкова, то при первом моём к нему визите он рассказал мне всю историю Черноморского флота за время революции.

Описав правление Колчака, его не лишённый театральности решительный уход из Черноморского флота с бросанием кортика в воду и всё, что было после приезда Керенского в Севастополь, он разъяснил весьма сложную флотско-советскую систему, господствовавшую там, говоря, что он так втянулся в ежедневную эквилибристику, что чувствует себя вполне сносно. Рассказал он и про призовой суд и посмеялся над простодушным участием в нём матросских организаций. Тухолка действительно перестал уже видеть надвигавшуюся опасность, и на мой вопрос, не кончится ли здесь дело плохо, ответил, что если общее положение будет плохо, то, конечно, и здесь будет неважно, но что всё же никогда не дойдёт до того, что происходило в это время в Кронштадте. Это правда, что весь город в настоящий момент (в сентябре 1917 г.) находится фактически во власти матросов, но надо знать, что это за матросы — многие из них кондукторы флота с высшим образованием, другие — «умеренных убеждений» и т.д., другими словами, во всех отношениях «отбор». Когда я спросил о Колчаке, об отношении к нему в настоящий момент офицерства, то Тухолка мне ответил: «Это герой, о котором никто не говорит, но многие думают». Позже из встреч с офицерами Черноморского флота, среди которых у меня были родственники, я мог убедиться, что Колчак оставил глубокий след своим уходом и, главное, своим предшествующим командованием, так как не раз, дабы поднять дисциплину, делал внезапные наезды во время плавания, другими словами, заставал Севастополь врасплох и мог видеть, как его распоряжения исполняются. Имя Колчака среди морского офицерства пользовалось огромным престижем, и объединение впоследствии всего белого движения под Колчаком, несмотря на его территориальную отдалённость от юга России, надо искать в престиже этого имени на Чёрном море.

Севастополь самим своим внешним видом — матросы, почему-то крайне щеголевато одетые, но не отдающие честь офицерам и с новорежимной развязностью гуляющие по городу, офицеры, одетые в новую, под англичан, форму, скромно появлявшиеся на улицах с деловым видом, катера с военных судов, где офицеров не было совсем или где они равноправно сидели рядом с матросами, — был в сентябре 1917 г. совершенно не похож ни на довоенный праздничный морской и офицерский город, чинный и чистый и в то же время по-южному беззаботный, ни на во всех отношениях военный и подтянутый, озабоченный и деловой Севастополь 1915 г., где дисциплина была написана на лицах всех.

Предбольшевистский Севастополь 1917 г., где праздник уже настал для тех, для кого его никогда не было прежде, и где лица начальства говорили ещё о военной напряжённости и дисциплине, имел облик военно-революционного города, где революция понималась народом по-русски, то есть как праздник для одних и как бедствие для остальных. Вышло так, что мне пришлось этот самый Севастополь, который я так хорошо знал, видеть буквально во всех обличьях и позже — при немцах, при большевиках, при добровольцах и при генерале Врангеле, так что отличительные особенности каждой эпохи очень ярко врезались мне в память.

Именно в 1917 г. Севастополь имел самый необыкновенный вид какого-то неестественного равновесия двух столь характерных для этого города элементов — офицерского и матросского. Нельзя сказать, чтобы город не был оживлён или же был уныл и подавлен, не чувствовалось в нём и дьявольской большевистско-германской руки, как у тех кронштадтских матросов, атаковавших Временное правительство по всем правилам на улицах Петрограда, нет, много было и простодушно простецкого в черноморских матросах, явно подражавших в изысканности туалета офицерам. Но при всём видимом простодушии севастопольского облика мне, местному жителю, знавшему внутренние отношения команды и офицерства, было ясно, что это кажущееся равновесие долго продолжаться не может: либо, как в 1906 г. при восстании лейтенанта Шмидта, это закончится кровавой расправой с матросами, либо обратное — матросский элемент совершенно захватит власть в свои руки, подлинно матросский, а не этот «отбор», о котором говорил Тухолка.

Многие из моих знакомых офицеров, которых я тогда видел в Севастополе, были расстреляны в памятную февральскую ночь 1918 г. (мой дядя Чарыков был отведён к расстрелу, но его опознали как посла в Константинополе, один из расстреливавших вспомнил, как он устраивал ёлку для матросов, и отпустил его; моя мать, жившая с ним в одной квартире, провела ужасную ночь с семьёй дяди, считая его уже погибшим), некоторые бежали, и на их долю выпали страшные скитания, один пришёл пешком из Севастополя в Москву, опасаясь быть узнанным как морской офицер, но почти все оставались и после большевистского переворота в Севастополе. Никакого предчувствия близкого конца не было видно у черноморского офицерства, и мне, свежему человеку, приехавшему из Петрограда и видевшему июльские дни, это было очень странно.

В своей компании офицерская молодёжь говорила, конечно, о Колчаке, но, как ни сходились все на положительной оценке его личности, его уход всё же не означал, по их мнению, начала конца. Понимали, что создавшееся положение временное и переходное, надеялись, что старое вернётся, но без всякого фанатизма, без каких бы то ни было конспираций. Оппозиция революции выражалась у молодёжи лишь в пении «Боже, царя храни» во время попоек, в каком-нибудь отдалённом от центра доме в ночное время. Если при этом приходил милиционер, то забавлялись вместе с ним, разыскивая авторов криминальной песни. Всё это было мальчишество и забава, ни о какой монархии серьёзно не думали, как не думали о возможной кровавой развязке царившей идиллии.

Редко-редко прорывались затаённая злоба или оскорбительное и унизительное чувство за ненадлежащее по военному времени положение офицерства, вспоминали 1906 г. с его окончанием. Старые моряки, конечно, с тяжёлым чувством приспосабливались к революционной эпохе, а в общем жили, как вся Россия тогда, со дня на день, в ожидании чуда, которое изменит положение. Офицерская молодёжь одобрила новую форму наподобие английской, введённую Временным правительством, и старалась по возможности сохранять прежний train[68] жизни, выражавшийся в шуточном стихотворении: «Chaque jour — дежурь, chaque soir — boire, naviguer, naviguer, apres mourir»[69].

Благодатная крымская природа сама по себе внушала такой оптимизм, что я с наслаждением провёл этот месяц с книгами, морем и прогулками по Южному берегу Крыма, стараясь забыть о существовании дипломатического ведомства и Временного правительства. Одно, что не могло не поражать, — это наполнение Крыма аристократическими владельцами дач. Уже тогда эта тяга в Крым обнаружилась в придворных и даже великокняжеских кругах, имевших в Крыму недвижимость или же просто клочок земли. Н.В. Чарыков рассказывал мне в виде курьёза, что в принадлежавшем теперь ему родовом имении моей матери крестьяне, уже распоряжавшиеся его землёй (имение в Самарской губернии, 7 тыс. десятин), прислали ему требование участвовать в расходах по содержанию «комитета народной власти», который орудовал в его имении. Получая всё же сведения от своего управляющего, который безопасности ради жил в самой Самаре, посылая в имение «ходоков», он, зная местные условия, говорил, что независимо от решений Учредительного собрания помещичье землевладение можно считать оконченным, от крестьян землю можно отобрать только силой.

Отмечу здесь, что в качестве сенатора, назначенного ещё в 1912 г., будучи в марте 1917 г. в Петрограде, Чарыков сделал визит А.Ф. Керенскому, «своему» министру юстиции, «социалисту», а потом был у Милюкова, вспомнив те времена, когда Милюков состоял профессором в Софийском университете, а Чарыков — русским посланником, с которым тогда у Милюкова отношения были вполне мирные (следующий посланник, Бахметев, как я отмечал, выслал, или, вернее, настоял на высылке Милюкова из Болгарии). О внешней политике Милюкова и Терещенко мой дядя говорил, что весь секрет — до общей победы союзников быть с ними. В этой победе после вступления в войну Северной Америки он больше не сомневался.