Равнодушие к отрекшемуся царю
Равнодушие к отрекшемуся царю
Удивительно, до какой степени мало внимания в дипломатическом ведомстве при Временном правительстве уделялось участи бывшего императора и всей царской семьи, удивительно по контрасту с тем, какое внимание уделялось Николаю II в нашем министерстве в 1914–1917 гг., до Февральской революции. Конечно, его отречение и уход с политической сцены не могли не отразиться на чувствах к нему бывших верных его сановников. Думаю, что причина несомненного равнодушия к бывшему царю кроется в отношении к нему высшей бюрократии до Февральской революции, о чём я упоминал в моих предшествующих записках. Думаю также, что, случись то, что случилось с Николаем II, не с ним, а с другим лицом, то и отношение к нему, например, нашего ведомства, игравшего в общей императорской системе такую важную роль, было бы иное.
Увольнение Сазонова, которое имело тогда символическое значение, приход Штюрмера, непонятное появление Покровского, обычная манера «лукавого византийца», как его аттестовал Бьюкенен, в обращении со своими министрами и вообще со своими приближёнными в связи со столь унизительной распутинской историей — всё это было так свежо, что ореола мученичества не было и не могло быть у Николая II при Временном правительстве и всё располагало к забвению. Все в нашем министерстве, в особенности старшие чины, начиная с Нератова и Нольде (последний, один из авторов манифеста Михаила Александровича, был прямо настроен республикански, как я отмечал выше) и кончая директорами департаментов и начальниками политических отделов, к личности Николая II и даже к его семье оставались совершенно безучастными.
Отмеченные мною выше слова Сазонова о Шульгине и Гучкове, виновных в падении монархии, относились отнюдь не к Николаю II, а к монархическому принципу вообще. Не только к самому Николаю II и его семье, но и вообще ко всей династии Романовых в нашем ведомстве относились без всякого энтузиазма. Если не все были республиканцами, то эта скрытая тогда монархическая позиция основывалась не на убеждении в необходимости для России продолжать царствование Романовых, а скорее на абстрактном трудноустранимом привычном представлении об исторических заслугах монархии и его неизжитости в глубине народных масс, да на полезности конституционно-монархической формы правления для международного положения России, её целостности и устойчивости.
Что же касается личных чувств к династии, то после её непонятного бездействия во время между убийством Распутина и Февральской революцией, а в особенности после манифеста Михаила Александровича и его отказа последовать совету Милюкова, то есть принять власть, в нашем ведомстве прямо говорили, что династия утратила вкус к власти. Война и революция требовали от неё для сохранения престола высшей энергии, если не исключительных дарований, но ни того, ни другого не было. Что до легитимной психологии, то манифест Михаила Александровича освобождал монархическую совесть призывом к поддержке Временного правительства и спокойному ожиданию решения вопроса о форме правления от Учредительного собрания. Монархия из законного долга присяги превращалась в партийную доктрину, такую же легальную, как республиканская.
Напрасно было бы думать, что манифест Михаила Александровича придал внутреннюю силу монархии, сочетая её с идеей народного суверенитета. Не был это и тактический ход, который в глазах прежних верных слуг монархии мог сделать её популярной после распутинской истории. Как раз обратное — манифест Михаила Александровича в бюрократических кругах был понят как капитуляция монархии перед революцией. Отсутствие отпора со стороны династии, именно всей династии, не сумевшей после убийства Распутина произвести дворцовый переворот, а в момент революции не сумевшей противостоять явно республиканским течениям, было совершенно очевидно петербургской бюрократии, которая отлично знала, что среди династии нет исключительных личностей и никто не способен на жест Николая I на Сенатской площади, спасший Романовых в декабре 1825 г. Николай Николаевич, единственный из великих князей по своему недавнему прошлому в роли верховного главнокомандующего, мог бы, конечно, встать во главе контрреволюции и встретить в армии преданных ему и офицеров и солдат, но после манифеста Михаила Александровича и передачи верховного командования генералу Алексееву это была бы именно контрреволюция, если не гражданская война, на которую, как говорили люди, лично знавшие Николая Николаевича, он никогда не мог бы пойти из патриотических мотивов, в особенности во время войны такого калибра, как мировая.
От моего младшего брата, в 1916 г. бывшего вместе с князем Юсуповым, будущим убийцей Распутина, и его beau-frere’om[66] сыном Александра Михайловича — Андреем Александровичем в Пажеском корпусе на кавалерийском отделении, я задолго до знаменательного происшествия в Юсуповском дворце знал, что Юсупов человек очень общительный и светский, но пустой и неспособный на роль дворцового заговорщика с определённым государственным планом.
В апреле 1917 г. мой брат, служивший в это время в штабе Одесского округа, приехал к нам в Петроград и виделся с Юсуповым и Андреем Александровичем, с которыми был на «ты», и они подробно и откровенно описали ему сцену убийства и ужас, овладевший им (Юсуповым), когда отравленные конфеты не подействовали на Распутина и его пришлось застрелить. Как только он был убит, убийцы расстегнули ему штаны и осмотрели половой член, про который ходили в Петрограде легенды, но нашли его обыкновенным и, удовлетворив своё любопытство, поехали его топить в Неве, боясь, что он снова оживёт. Когда мой брат спросил, почему они убили Распутина и имели ли они план дворцового переворота, который от них ожидался всеми, Юсупов сказал, что они убили, дабы «смыть пятно с царской семьи и династии». О дворцовых переворотах он простодушно ответил, что это уже не их дело, что это дело старших великих князей. Дело их, молодых, было избавить страну от «распутинского позора», так как это угнетало всю династию. Они считали, что устранением Распутина они укрепят монархию, на что им не раз указывалось в гвардейских офицерских кругах, считавших Распутина единственным источником всех несчастий, окружавших царя за время войны, и тайным сторонником сепаратного мира с Германией.
Другими словами, и Юсупов, и вел. кн. Дмитрий Павлович считали, что, совершая физическое убийство Распутина, они одним этим спасают и династию и Россию. О дальнейшем они просто не думали. После же убийства они думали о себе, так как ожидали от царского правительства наказания за своё как-никак «преступление». Ни о каких планах великих князей произвести дворцовый переворот они не знали, когда совершали убийство Распутина, но знали, что всей династии это будет приятно. Из этого подробного рассказа мой брат вынес определённое впечатление, что убийство Распутина не было звеном в большом дворцовом заговоре, а совершенно законченным отдельным актом молодых членов династии, действовавших при общем сочувствии её, но не являвшихся орудием ни определённого кружка лиц, ни большой группы. Это был акт, вызванный общим настроением, но неправильно истолкованный в Петрограде и во всей стране как прелюдия к дворцовому перевороту.
Как бы то ни было, все вышеотмеченные обстоятельства настолько понизили у самых фанатичных монархистов в эпоху Февральской революции монархические чувства, что полнейшее равнодушие ко всей царской семье было господствующим в дипломатическом ведомстве. Всем нам был известен, конечно, шаг Бьюкенена, предложившего в самом начале революции отправить Николая II и всю его семью в Англию. Предложение исходило от короля Георга V. Милюков в первую минуту взялся его поддержать перед Временным правительством, и Б.А. Татищев под строжайшим секретом собирался даже поручить светлейшему князю П.П. Волконскому, своему вице-директору, отвоз царской семьи в Англию. Однако отрицательный ответ Временного правительства, вызванный опасением создать за границей очаг монархической агитации против него, заставил оставить этот вопрос. Повторяю, только полным равнодушием к личной судьбе царя и его семьи можно объяснить то, что никогда в среде нашего ведомства никем серьёзно не поднимался вопрос о вывозе царской семьи за границу, никакой аналогии с Людовиком XVI, пытавшимся уехать за границу, не было.
Единственный из бывших столпов монархии — наше министерство по своей прежней близости к царю и иностранцам могло бы при желании что-нибудь сделать. Не надо забывать, что та же Англия могла бы при поддержке нашего ведомства принять известные меры на случай, скажем, крушения Временного правительства для спасения царя и его семьи. Никаких таких мер со стороны великобританского посольства за всё время Февральской революции не было принято, и в ведомстве не было ни одного лица, не исключая и Нератова, кто бы серьёзно думал или высказывал мысль о необходимости вывоза царской семьи за границу. Этого нельзя объяснить одной только уверенностью в прочности Временного правительства. Такое поведение вытекало из постоянного раздражения и даже ненависти к Николаю II высшей бюрократии, которая никогда не могла простить ему того коварства, с каким тот умел отделываться от самых преданных ему сановников. Пример Сазонова в нашем ведомстве был правилом, а не исключением.
После бьюкененовского предложения в самом начале Временного правительства только одна иностранная попытка была сделана в отношении вывоза царской семьи за границу — это было предложение датского посланника графа Скавениуса, который обратился с просьбой разрешить ему перевезти царя, вдовствующую императрицу и всю царскую семью в Данию. Демарш был предпринят в самой конфиденциальной форме, но официально, от имени датского королевского правительства, исключительно ввиду тесных родственных связей двух династий — датской и русской, со всеми политическими гарантиями, которых захотело бы Временное правительство. На это Терещенко сразу же ответил категорическим отказом, заявив, что не может быть никакой речи о вывозе царской семьи за границу, хотя бы в Данию, и при правительственной гарантии, вопрос может стоять только о вдовствующей императрице Марии Фёдоровне как бывшей датской принцессе. Что же касается её, то он, Терещенко, не стал бы возражать ввиду того, что, по его мнению, её выезд за границу не может иметь политического значения, но что это всё же вопрос такой государственной важности, что он даже не берётся его лично передать Временному правительству без разрешения главы правительства А.Ф. Керенского.
Получив категорический отказ по вопросу о вывозе царя с семьей в Данию, граф Скавениус отправился к Керенскому в Зимний дворец говорить о Марии Фёдоровне. По словам Скавениуса, который всё это рассказывал князю Л.В. Урусову, с которым был хорошо знаком лично, Керенский принял Скавениуса с помпой, но ответил и насчёт выезда Марии Фёдоровны решительным отказом, заявив, что «политические обстоятельства» не позволяют даже возбуждать этот вопрос во Временном правительстве. На слова Скавениуса, что положение вдовствующей императрицы, датской принцессы, настолько обособлено в династии, что он не может объяснить себе, как «политические обстоятельства» могут препятствовать её выезду, Керенский ответил, что Временное правительство имеет по этому вопросу твёрдо установившийся взгляд и он не может передать просьбу Скавениуса правительству, так как отказ неминуем и он, без сомнения, совершенно напрасно обострит русско-датские отношения. Керенский мог только уверить посланника, что Временное правительство как в отношении Марии Фёдоровны, так и царской семьи принимает самые тщательные меры охраны и что он сам об этом заботится. Потерпев и здесь крушение, Скавениус ушёл от Керенского крайне раздражённым.
Как мне передавал князь Урусов, видевший его сразу же после аудиенции у Керенского, Скавениус считал приём главы Временного правительства «холодным и даже надменным» и сказал Урусову, что его правительство, наверное, крайне огорчится, что его просьба не удовлетворена, в особенности же в отношении вдовствующей императрицы, которую Терещенко не считал фигурой политического значения. Само собой разумеется, что Скавениус не стал продолжать своих попыток, которые могли бы быть сочтены Временным правительством за вмешательство во внутренние дела. Это была единственная дипломатическая попытка вывезти царскую семью и Марию Фёдоровну за границу за всё время существования Временного правительства, за исключением бьюкененовского предложения в самом начале Февральской революции, но и эта попытка не вызвала в нашем министерстве, где было так много чиновников, носивших придворные звания и вообще близко стоявших ко двору, никакого волнения.
Отмечу в то же время, что республиканская идея в чистом виде тоже не имела сторонников. Когда двое чиновников — вице-директор Среднеазиатского отдела, бывший секретарь герцога П. Ольденбургского М.М. Гирс и начальник Славянского стола Обнорский — официально вступили в сформировавшийся в Петрограде республиканско-демократический клуб, это вызвало не подражание, а скорее удивление. Поистине это было какое-то переходное время, и характерен случай с одним из моих родственников, Константином Дмитриевичем Батюшковым (братом критика Ф.Д. Батюшкова), заведовавшим у нас Отделом военнопленных, который, желая продолжать носить придворное звание, хотя бы на визитной карточке, спросил нашего начальника канцелярии министра, Б.А. Татищева (тоже камергера), как надо ему писать — бывший камергер двора его императорского величества или камергер бывшего двора его императорского величества. Тот ему сказал, что по духу времени им всем придётся скоро писать «бывший Татищев», «бывший Батюшков» и ставить букву «б» перед всей Россией. Случилось всё это гораздо скорее, чем Татищев предполагал.