Халатность и измена в МИД
Халатность и измена в МИД
Я не знаю, насколько всё, что говорилось тогда по поводу будто бы ареста Троцкого, Ленина, Зиновьева, которые-де были выпущены по личному приказу Керенского, соответствовало истине, но неоспоримо одно, что именно тогда, когда за июльскими днями не последовало истребления большевистского корня, именно тогда началась личная кампания против А.Ф. Керенского, которому как главе правительства ставилась в вину нерешительность в этом деле. Вспоминая при виде кронштадтских налётчиков доклад по Кронштадту В.Н. Пепеляева Временному правительству и ответ князя Г.Е. Львова, нельзя, конечно, всю вину за предшествующее сваливать на одного А.Ф. Керенского, но то, что происходило после июльских дней, уже подрывало его личную репутацию.
Теперь нельзя не поставить вопрос: какова же роль Терещенко в этой послеиюльской нерешительности? По существу, конечно, не меньшая, чем Керенского, хотя Терещенко впоследствии и говорил, что он настаивал на крайних мерах, но не встретил будто бы сочувствия у других членов Временного правительства. На это можно сказать, что если бы Терещенко придавал этому такое важное значение, как он потом рассказывал, то кто ему мешал уйти, доказав своей отставкой непричастность к дальнейшему? Терещенко не ушёл, и о сколько-нибудь существенном разрыве с Керенским именно в это время у нас не только ничего не знали, но как раз, наоборот, в целом ряде случаев я был свидетелем обратного — прекрасных отношений Терещенко с Керенским.
Спрашивается, что же Терещенко как министр иностранных дел мог сделать в борьбе с большевизмом внутри страны? На это можно ответить двояко. Прежде всего, как один из важнейших министров Временного правительства Терещенко имел полную возможность повлиять на общую политику правительства и, в частности, на борьбу с большевиками, а второе — то, что в качестве главы дипломатического ведомства он обладал в своём собственном министерстве и организациями и отдельными лицами для участия в этом столь важном для внешней политики России деле.
Вот в связи с этим последним пунктом я и считаю необходимым указать, что Терещенко унаследовал от Милюкова не только стремление продолжать по возможности старую политику русского правительства во время войны и сохранять хорошие отношения с союзниками, но и халатность Милюкова по вопросу о большевистски настроенных «эмигрантах», которые прибывали целыми партиями в Россию и при Терещенко. Последний, как и Милюков, совершенно не интересовался этим вопросом, хотя уже имевшиеся несколько случаев высылки таких «эмигрантов» из России за шпионаж и противоправительственную пропаганду на фронте должны были заставить подумать, не пора ли традиционное русское гостеприимство и бесконечно продолжавшуюся «амнистию» по отношению ко всем «царским» преступлениям ограничить хотя бы рамками военной безопасности.
Терещенко, так же как и его предшественник, предоставил всё А.А. Доливо-Добровольскому, который на правах вице-директора Правового департамента по административной части единолично ведал как этим вопросом, так и всеми вопросами контрразведки. Доливо-Добровольский, которого военное ведомство, ведомство внутренних дел и юстиции держали в полном курсе всего, что делалось по большевистскому вопросу, конечно, при соответственной решимости и желании мог очень существенно влиять и на своего министра, и на остальные ведомства, но он, явно по мотивам, которые стали яснее только после его перехода к большевикам в момент Октябрьской революции, не желал этого. Доливо-Добровольский не только не докучал Терещенко, но если и проявлял в этом направлении активность, то лишь в устранении всяких препятствий возвращающимся «полубогам», как он выражался, занять впоследствии место на советском Олимпе.
Если Доливо-Добровольский несёт всю ответственность за свои действия, которые ретроспективно можно смело обозначить «изменой», то и Терещенко и Нератов, непосредственные начальники Доливо, несут высшую государственную ответственность за его действия в историческом смысле. Они в полной мере «проморгали» эту измену: первый — по молодости и неопытности, второй — по трусости, и если Милюков не менее, а может быть, и более Терещенко виноват в том, что он впустил Ленина и знаменитый «запломбированный вагон», то Терещенко не менее виноват в том, что не выпроводил этих лиц за границу, не ограничивал их деятельность внутри России, не сделал то, что мог бы сделать как министр иностранных дел, а именно: собрать достаточно веские улики против большевиков, касавшиеся денежной и военной связи с Германией, а затем их опубликовать, и уж во всяком случае в том, что он продолжал доставлять Ленину, Троцкому и К° готовые кадры в лице возвращающихся на родину амнистированных «эмигрантов».
Разница между Милюковым и Терещенко в отношении к Доливо-Добровольскому заключалась в том, что Милюков просто не интересовался этими делами и дал carte blanche Доливо, а Терещенко, после того как тот раскрыл своё давнишнее революционное прошлое, о чём я упоминал в начале настоящих записок, прямо побаивался его. Ещё более, чем Терещенко, боялся Доливо-Добровольского Нератов, который в качестве «царского бюрократа» значительно для бывшего гофмейстера переменил свою политическую окраску, в одном разговоре со мной пожелав победы «умеренным социалистам» в Учредительном собрании, так как они одни, по его мнению, могли спасти положение.
Положение Доливо-Добровольского стало в министерстве inattaquable[62] не в силу того, что за спиной его стояли в тот момент какие-либо могущественные друзья, а исключительно в силу психологических обстоятельств, в силу моральной слабости Терещенко и Нератова. Доливо-Добровольский получил незадолго до ухода Милюкова предложение занять пост генерального консула в Париже, которое он отверг, не считая его для себя достаточно почётным (этот пост потом был замещён старым русским эмигрантом в Париже Айтовым), после того как он, ещё недавно нововременский фельетонист, превратился в революционера. В прошлом он мечтал о заграничном назначении, но не о консульском, а о дипломатическом, и, внешне изображая крайнее подобострастие, отлично понимал, что его побаиваются и начальство и коллеги, среди которых было мало лиц (или, вернее, совсем не было), которые могли бы похвастаться заслугами перед революцией.
В то же время Доливо-Добровольский крайне иронически отзывался о главных фигурах того времени, называя Керенского «Жанной д’Арк, воодушевляющей устриц», по поводу его объезда фронта перед наступлением, Терещенко называл всегда «notre petit sucrier»[63] из-за его сахарных заводов; по поводу утверждения молодого Коростовца, бывшего секретаря Милюкова, что кадеты и Милюков ещё вернутся к власти, он стал смеяться самым недипломатическим смехом, обидев В.К. Коростовца, который долго ещё после ухода Милюкова распространял всякие нелепицы о том, будто бы Милюков снова заменит Терещенко. Все эти остроты в своей компании не представляли из себя криминала, но после июльских дней mot d’ordre[64] Доливо-Добровольского был «мир».
То он рассказывал по поводу призыва 43-летних, как за этой толпой бежали их бабы, голосившие на всю улицу, в свёртках неся за ними галоши и прочие невоенные предметы, то передавал в комичном виде массовые переходы в плен и т.п. Всё это, несомненно, имело определённую цель — подготовить своих коллег к приходу «тех, кто заключит мир». Иногда без обычного, хотя и остроумного, но всё же фиглярничества он говорил, что только та партия и то правительство, которые дадут мир, удержатся у власти, часто в порыве откровенности, ссылаясь на своего брата, капитана 1-го ранга, служившего в Морском генеральном штабе (я упоминал о нём как о будущем участнике брест-литовских переговоров), говорил, что мир неминуем, так как, если его не заключит Временное правительство, его заключат дезертиры.
Когда я его однажды спросил, неужели он советует делать «ставку на дезертиров», он сказал: «Вот именно, кто эту ставку сделает, у того в руках будет Россия». Когда я сказал: «Значит, она будет у большевиков», Доливо-Добровольский ответил: «Да, если не произойдёт чуда», и после стал горячо убеждать меня, что единственная возможность перехватить власть у большевиков — это немедленно заключить сепаратный мир с Германией, то есть вырвать у них главный козырь в их игре. Когда появилась упомянутая выше статья Нольде в «Речи» с подобным же предложением, Доливо-Добровольский очень загадочно отозвался: «Об этом нельзя писать, это можно только делать».
Предвидение Доливо-Добровольского на самом деле было соучастием, но так как никто до наступления большевизма не ожидал, что Доливо прямо перекинется к большевикам, то тот имел возможность до самого конца продолжать свои большевистские парадоксы, возбуждая во всех чувство гадливости, но не подозрения в прямой измене. Нератов, при котором Доливо никогда на подобные речи не решался, но который знал о них, расценивал это как паясничание Доливо, не видя тут ничего серьёзного. Наоборот, молодые люди, подчинённые Доливо, относились к нему крайне подозрительно, и на одном заседании нашего комитета Общества служащих князь Л.В. Урусов, наш новый председатель и ближайший географический сосед Доливо по департаменту, прямо поставил вопрос о нём как о вредном человеке. Урусов на основании собственных впечатлений и отзывов служащих Правового департамента провёл через комитет требование о вызове Мандельштама и устранении Доливо.
Всё это так и произошло бы, поскольку слова и поступки Доливо были слишком явно дефетистскими, но Нератов, с которым самым конфиденциальным образом говорил по этому поводу Урусов, сказал, что всё, что он в состоянии сделать, это вызвать Мандельштама; до его приезда он, однако, не может изъять административную часть Правового департамента из рук Доливо, так как его ближайший помощник Чельцов — beau-fils[65] Протопопова и обиженный Доливо сейчас же это опубликует. Нератов прибавил, что Доливо как-то ему на это намекнул в связи с каким-то предполагавшимся повышением Чельцова и что самое лучшее — подождать приезда Мандельштама. Так этот вопрос и не решился до большевистского переворота из-за неприезда Мандельштама. Все функции по иностранному шпионажу и по делу о большевиках — всё это оставалось до самого дня переворота в руках Доливо-Добровольского.
Как далеко зашла эта измена, находился ли он уже летом 1917 г. в сношениях с большевиками, прямо ли он информировал их о том, что делается в МИД, или просто знал достоверно, как всё произойдёт, и заранее приготовил себе позицию — всё это могут рассказать только большевики. Позже, при описании самого октябрьского переворота и поведения при этом Доливо-Добровольского, я приведу некоторые данные, из которых будет ясно, что согласованность действий нашего управляющего административной частью Правового департамента с большевиками, конечно, была, а раз так, то и вся его рассматриваемая ретроспективно деятельность по большевистским делам, вплоть до его участия в решении вопроса о впуске самых первых «эмигрантов», не может быть квалифицирована иначе, как измена.
Психологические обстоятельства, мешавшие бороться и вскрыть эту измену Доливо-Добровольского, заключались в том, что к моменту Февральской революции он был сотрудником «Нового времени», в разгар её, то есть летом 1917 г., оказался «бывшим революционером», а в момент октябрьского переворота, точнее, через несколько дней, он не только перешёл к большевикам, но и выпустил в «Правде» воззвание большевистского характера с призывом на службу бастовавших чиновников — призывом, вызвавшим ядовитую отповедь Философова, назвавшего его в «Речи» «елейным порнографом». Подробнее обо всём этом я расскажу ниже.
Доливо-Добровольский, выдвинутый из общей массы чиновников Нольде в бытность того директором II Департамента, между прочим, по случаю назначения Нольде товарищем министра произносил от имени служащих этого департамента напутственную речь Нольде, предрекая ему ослепительную будущность и говоря в необыкновенно выспренних выражениях о деятельности Нольде в департаменте (на что Нольде рассмеялся и махнул рукой, говоря, что «всё это преувеличено», а про себя заметил: «Моя арфа уже повешена на гвоздь, и её золотят последние лучи солнца». Он, однако, ошибся — его арфу позолотили лучи не февральского, а октябрьского солнца).